Глава 9. Кошкин
– Степан Егорович, вы и впрямь полагаете, будто этот малый, садовник Нурминен, невиновен? Или это какая-то уловка, смысл которой я постигнуть не могу?
Кошкин поморщился:
– Кирилл Андреевич, ранний час, я еще не соображаю толком, а вы уже допрос с пристрастием стремитесь учинить… Хорошее начинание, коллега, но, ради Бога, применяйте его к подозреваемым, а не к начальству.
Воробьев был серьезен, как никогда: губы плотно сомкнуты, носогубные складки резки, а глаза спрятаны за стеклами очков, отражающими свет из окна, а потому не видимые Кошкину. И все-таки Кошкин ответ взгляд, явно ощущая неудобство от этого вопроса. У него всегда плохо выходило скрывать мысли. И все-таки откровенничать с Воробьевым по поводу Соболевых он не собирался – сейчас, по крайней мере.
– Вы по делу, Воробьев? Или посплетничать заглянули? – добавил он в голос железных ноток.
Воробьев тотчас пошел на попятную: поправил очки, и теперь стало очевидно, что коллега не столько грозен, сколько растерян.
– Александра Васильевна вчера обмолвилась о неких дневниках, которые вела ее мать, – объяснился он, – вам что-то известно об этом?
Кошкин промолчал, глядя на него тяжело и испытующе.
Опыта в допросах у Воробьева явно было поменьше, потому он сбился и растерялся еще больше. Неловко кашлянул, снова поправил очки и объяснился снова:
– Степан Егорович, видите ли, если эти дневники и правда существуют, в них ведь может обнаружиться что-то, что приведет нас к разгадке.
Кошкин с деланой утомленностью вздохнул:
– Вы только за этим пришли, Воробьев, или у вас есть что-то по исследованию почерка покойной?
– Да, есть конечно… – Воробьев спохватился и подскочил к Кошкину, разворачивая перед ним свою папку. – Однако ничего интересного: с высокой степенью вероятности надпись кровью на стене сделала сама вдова Соболева.
Он разложил перед Кошкин фотокарточки с черными буквами, выведенными на шершавой стене. «Меня убиват Г…» – снова прочел Кошкин, гадая, что бы это значило. Но Воробьев времени на раздумья не дал. Подсунул подшивку с письмами Аллы Соболевой, и, показывая тупым концом карандаша, принялся объяснять:
– Особенно на первом слове «Меня» очень хорошо заметно, что писал один и тот же человек. Видите? Соотношение заглавной «М» к строчным буквам такое же, как в письмах. А «я» так и вовсе аналогичная. Это несомненно писала сама вдова!
– Это я и без вас вижу, Воробьев, – отмахнулся Кошкин. – Скажите лучше, вот это «Г…», что в конце, тоже она написала? Или следом кто пришел и дописал, ее же пальцем?
– Что ж… должен заметить, это не просто «Г..» – за нею определенно идет литтера «у». Дальше неразборчиво, но с огромной вероятностью, вдова написала «Гу…». – Воробьев снова начал показывать на строчки в письмах. – Видите? Здесь и здесь – такие же точно «у». И вот еще что – обязан обратить ваше внимание – нажим при написании этих двух букв был ровно такой же, как и при написании предыдущих. Такая же толщина, такой же наклон. Время написания, я практически уверен, тоже одно.
– Хотите сказать, Кирилл Андреевич, это «Гу…» Соболева писала не в последние мгновения жизни, а вполне намеренно оборвал их вот так?.. Намеренно не стала дописывать?
– Полагаю, что да, – вкрадчиво кивнул Воробьев.
Кошкин крепко задумался.
– Вдова опасалась, что, уже после ее смерти, в садовницкую кто-то вошел бы и уничтожил надпись, если бы та его выдавала, – вслух пробормотал Кошкин. – Но это «Гу…», видать, убийцу не выдавало совершенно – потому она не опасалась. Что же тогда Алла Соболева хотела сказать этим «Гу…»? Кирилл Андреевич, позвольте, вы уверенны, что часть слова все-таки не стерта убийцей?
Воробьев отчетливо кивнул:
– Готов в этом поклясться: царапин на стене нет. Да и места для написания там маловато. Вдова как будто и не собиралась оставлять послание о том, кто ее убил. Она сделала лишь подсказку – и почему-то полагала, что мы сразу поймем все прочее.
– Вдова была лучшего о нас мнения… – поморщился, недовольный собой, Кошкин. – Или мы что-то упускаем. Кирилл Андреевич, то кольцо с алмазом при вас?
– Нет… осталось в лаборатории. Если нужно, сейчас же принесу.
– Будьте так добры.
Воробьев, собрав бумаги, откланялся, было, но, уже в дверях, резко обернулся и, снова глядя недобро, хмуро, завел прежнюю шарманку:
– Эта женщина, Александра Васильевна, она безумно доверчива. Как дитя. Я, право, и не думал, что такие еще остались в наш жестокий век. Нехорошо обманывать ее доверие.
– Не знаю, как вы, Кирилл Андреевич, – столь же хмуро ответил ему Кошкин, – но я намереваюсь найти убийцу ее матери, а не обманывать ее доверие. У вас все?
Воробьев кивнул, немного смущенный. Снова повернулся к дверям – но столкнулся с секретарем Кошкина нос к носу.
– Степан Егорович, к вам посетитель, – доложил тот, пропуская Воробьева. – Просили передать карточку.
Кошкин никого не ждал в этот час, и, гадая, кто бы это мог быть, принял солидного вида бумажный прямоугольник. Плотная бумага с оттиском. Размашистая надпись «Банкирскій домъ Соболевыхъ» с одной стороны и скромная «Денисъ Васильевичъ Соболевъ» с другой. Кошкин невольно подобрался, пятерней пригладил волосы – и наткнулся на вопросительный взгляд Воробьева, все еще застрявшего в дверях.
– Я просил вас принести кольцо, Кирилл Андреевич, – напомнил Кошкин с холодком.
Тот спорить не стал, исчез, наконец.
* * *
Господин Соболев Денис Васильевич оказался несколько старше, чем ожидал увидеть Кошкин. Ему уж за сорок, должно быть. Худощав, одет подчеркнуто аккуратно, но без особенного лоска, присущего людям его круга. Лицо строгое, худое, будто иссушенное, с аккуратной бородкой, что тоже навевало мысли о десятке лишних лет. На голове банкира в темно-каштановых волосах виднелась крупная залысина, которую, впрочем, тот и не старался скрыть. Глаза же были безмерно уставшими, но острыми, внимательными и подмечающими всё и вся.
– Не стану скрывать, я был расстроен, что не застал вас вчера, господин Соболев… – Кошкин чувствовал себя не очень уверенным, приветствуя посетителя. Еще и оттого, что визита банкира совсем не ждал, и как тот поведет разговор, тоже не представлял. – Так чем я могу быть полезен?
– Полагаю, вы и сами знаете, чем можете быть полезны мне и моей семье? – ровно ответил Соболев, не сводя с него испытующего взгляда.
Однозначно он явился не для того, чтобы поспособствовать расследованию…
Соболев сидел в кресле для посетителей напротив Кошкина, устроившись там вальяжно, закинув ноги на ногу, небрежно бросив на колено шляпу и постукивая по полу лакированной тростью. Явно тяжелой, с металлическим стержнем внутри. Кошкин некстати припомнил, что в таких тростях мужчины, которым не по статусу носить с собой револьвер, держат оружие, наподобие рапиры. Иногда даже нечто огнестрельное.
Играть с этим человеком было опасно, и все же с головой выдать Александру Соболеву Кошкину не позволил недавний упрек коллеги Воробьева. Она и впрямь ему доверилась, как-никак. Ответил, выдерживая режущий, изучающий взгляд:
– Возможно. Я служу в полиции, господин Соболев, мой долг быть полезным честным людям, попавшим в беду.
Соболев скептически хмыкнул. Снова постучал тростью по полу, выдохнул и отвел взгляд, будто решился на что-то.
– Сестра все рассказала мне. Что была у вас, и что отдала дневники матери. Полагаю, вы уже прочли их?
– Если бы ко мне и впрямь попали такие бумаги, то, конечно, я бы прочел их немедля, – степенно отозвался Кошкин. – В настоящее время решается, возобновлять ли расследование по делу Йоханнеса Нурминена. Думаю, содержимое этих дневников сыграло бы большую роль.
Соболев бросил на него острый взгляд:
– Она пишет, что ей угрожал кто-то?
– Возможно.
Брови Соболева чуть приподнялись, выдавая его удивление – хоть он и пытался всячески с собою совладать. Кошкин же вдруг понял, что перегибает палку, желая выгородить Александру Соболеву. В конце концов, он влез в это дело, чтобы быть ближе к Соболеву, а не ссориться с ним. Что до Александры Васильевны… не накажет же брат-банкир ее, взрослую женщину, за непослушание, в самом-то деле?
У Кошкина самого была сестра, на редкость беспокойная девица, так что, в некотором роде, Соболеву Кошкин даже сочувствовал.
– Хочу, впрочем, вас заверить, Денис Васильевич, что я не враг вам, – продолжил Кошкин после некоторой паузы. – Я и впрямь хотел бы быть вам полезен, и расследование возобновляется исключительно в интересах вашей семьи. Следствию, в моем лице, важно найти настоящего убийцу. Ведь вы не имеете ничего личного к Нурминену?
Соболев мотнул головой в некоторой задумчивости.
– Это я нанял его, сам привел в дом… Рекомендации были безупречными. Должен признать, никаких нареканий к этому… господину в прошлом не было. И все же, даже если расследование возобновится, я могу просить вас об одном?
– Все что угодно, Денис Васильевич.
Звучало слишком подобострастно, но Кошкин очень хотел заверить Соболева в своей дружбе.
– Не выпускайте его из тюрьмы, – всерьез заявил Соболев. – По крайней мере, если полностью не удостоверитесь, что он не при чем. Прошу это ради жены, ради ее спокойствия. Она с ума сойдет, если услышит, что его выпустили, и он бродит по тем же улицам, что и мы.
– Ваша супруга была близка с Аллой Соболевой?
– Не особенно. Скорее напротив, они не ладили, – Соболев поморщился, – обычные дрязги между невесткой и свекровью, ничего примечательного. Дело в другом. Юлия ничуть не сомневается, что это Нурминен напал на матушку, и что он доберется и до нас, если окажется на свободе. И едва ли ее что-то переубедит. У жены сложный характер.
Это Кошкин тоже понять мог, потому согласился:
– Что ж, вашу просьбу я выполню: Нурминен останется за решеткой, пока не найдется тот, в чьей вине сомневаться не придется.
Соболев, глядя тяжело, испытующе, кивнул. И, помня слова Кошкина о желании быть полезным, пошел дальше.
– И еще одна просьба, Степан Егорович, – Соболев говорил куда уверенней теперь. – Дневники матери… у вас они или нет – мне бы очень не хотелось, чтобы их суть предстала перед общественностью. Вы понимаете, надеюсь, как сильно содержимое дневников повредит деловой репутации моей личной и моего банка? Не говоря уже о добром имени Соболевых.
– Я понимаю, – легко согласился Кошкин. – И тоже успокою вас: даже с коллегами я делюсь далеко не всей имеющейся информацией.
– Чем меньше людей осведомлено, тем лучше, – отозвался Соболев. – Я бы предпочел, чтобы и вы ничего не знали, но что уж теперь говорить… Могу ли и я быть чем-то вам полезен, Степан Егорович? Вклады, кредиты – с легкостью мог бы поспособствовать, предоставив прекрасные условия…
– Что вы, что вы! – отмахнулся Кошкин. – Слава Богу, денежных проблем я не имею, и вовсе не для личной выгоды занимаюсь этим делом. Вы меня, право, даже обижаете.
Соболев хмыкнул:
– Редкий вы человек, Степан Егорович, раз не имеете денежных проблем. И все же в то, что у вас нет никаких беспокойств вовсе, я поверить не могу.
Он помолчал.
Промолчал и Кошкин.
– Оставьте мою карточку у себя, – верно расценил молчание Соболев. – Рад буду вас видеть в своем банке по любому вопросу. Не люблю оставаться должен.
Кошкин с благодарностью поклонился.
И тотчас отметил, что после этого разговора Соболев как будто чуть расслабился. Безусловно, ему было важно знать, что дневников Аллы Соболевой никто, кроме Кошкина, не читал, и что Кошкин именно что услужить ему пытается из личных своих мотивов. Эдакий стиль общения – сделка, выгодная для обоих – Соболеву как раз был близок и понятен. Оттого и расслабился.
И Кошкин, конечно, намеревался извлечь для себя пользу из этой дружбы в будущем – но имел надежды и прямо сейчас кое-чего добиться от Соболева. Пусть не для себя, но для дела, которое и впрямь становилось все более непростым.
– Ваша супруга – Юлия Михайлова, – заговорил он как будто невзначай, – вы сказали, она не сомневается в вине Нурминена. Отчего, позвольте полюбопытствовать? Женщины более чувствительны, это я понимаю. И все же, быть может, Юлия Михайловна располагает фактами относительно его вины?
Сам Кошкин имел разговор с Юлией Соболевой вот только, вчера, но разговор не сложился: «тяжелый характер» банкирской жены проявил себя в полной мере. Да Кошкин и не для допроса ее вчера приезжал. А вот что расскажет Денис Васильевич, было любопытно.
Тот расслабился еще больше. Оставил в покое свою трость и даже пригубил чай, принесенный секретарем. Ответил вполне благодушно.
– Нет, что вы, Степан Егорович, какие факты? Юлия, сдается мне, и в глаза-то этого садовника не видела. Дело в другом… – Соболев замолчал, будто раздумывая, говорить или нет, а потом пожал плечами и смело продолжил. – Не стану делать из этого тайны: в полицейский отчетах все равно все есть, да и в дневниках матушки вы, должно быть, уже прочли?
Он глянул на Кошкина, но тот не торопился подтверждать либо опровергать догадку.
Дневники Аллы Соболевой Кошкин прочел полностью, не один раз, однако, история, которая могла бы быть отражена в полицейских отчетах, имелась там всего одна – в августе 1866 года. Соболев о ней говорит? Или еще что-то было?
Александра Васильевна ведь отдала ему лишь первую часть дневников – остальные вроде как не привела в должный вид.
Все это пронеслось в голове Кошкина мгновенно и на лице, хочется верить, не отразилось. Он с интересом внимал Соболеву.
– Это произошло ровно десять лет назад, в доме Бориса Бернштейна, брата моей матери. Случайно ли, но именно на этот день пришелся Йом-Киппур – иудейский праздник. День искупления, покаяния и отпущения грехов. Судный день, как они его называют. Бернштейны уже третье колено, как крещены кто в лютеранстве, кто в православии, но женятся сплошь на иудейках и… по правде сказать, многие обычаи прошлого сохранили. Полагаю, они праздновали, оттого и собрались под одной крышей. Бернштейны-родители к тому времени уже давно упокоились, как и старший их сын: главой семьи считался младший. Племянник его, сын покойного брата с семьею, погостить приехал. Он-то первым и услышал шум в гостиной среди ночи. Спустился и был убит выстрелом в упор. Старший боролся, пытался защитить женщин да детей. Сынок его пятнадцатилетний, Марик, даже напал на одного и вроде как ранил. Убили обоих. Марик на руках матери скончался, отец его у докторов в клинике кровью истек. Слуг их, кто на подмогу бросился, двоих ранили, одного убили. Нелюди даже женщин не пожалели: молодая жена племянника детей укрыла, а сама в суматохе шальную пулю поймала. Выжила, но долго болела после и скончалась через полтора года. А спустя пару недель напали и на мой дом – тоже ночью. По счастью, дворник спугнул, дал отпор – никто не пострадал, только перепугались до смерти. Особенно Юлия. Грабители сбежали, их так и не нашли с тех пор. А я, признаюсь, покой потерял. Стал затворником: лишний раз никого из домашних из дому не выпускал. Ставни велел запирать что днем, что ночью. Спал с револьвером под подушкой. Какие уж тут визиты и выезды… А Саше, сестре, как раз шестнадцать исполнилось, золотые годы, которые она взаперти провела по моей прихоти.
Кошкин слушал не перебивая, внимательно и хмуро. Ничего подобного в дневниках точно не было. Да и не мудрено: повествование Аллы Соболевой обрывалось несколько раньше 1884 года, когда произошла трагедия в доме Бернштейнов.
А Соболеву слова давались нелегко: то и дело бугрились желваки на челюстях, а глаза становились жестокими и злыми. Трагедии он не забыл. Вероятно, прекрасно ее помнила и Юлия Соболева – и, возможно, увязала события десятилетней давности с убийством свекрови.
Да Кошкин теперь и сам не поручился бы, что это не так.
– Сочувствую вам, право… На долю вашей семьи много выпало. Полиция кого-то подозревала? – спросил он.
– Полиция списала все на еврейские погромы. В начале 1880-х, после убийства императора Александра народовольцами, по всей стране волна погромов прошла. Все больше в Киеве, Одессе да на юге, но посчитали, что и до столицы добралось. Тем более, день выпал аккурат на Йом-Киппур. Помните ведь: «В народе сложилось убеждение в полной безнаказанности самых тяжелых преступлений, если только таковые направлены против евреев», – так, кажется, в газетах писали? Оттого и расследование было весьма скудным. Хотя сам барон Гинцбург3 на карандаш брал, был лично заинтересован. Но удалось лишь выяснить, что были причастны какие-то беглые каторжане, которые несколько дней наблюдали за домом.
– Ну а вы сами что думаете? Каторжане?
Соболев бесстрастно пожал плечами. Помолчав, сказал все-таки:
– Мой отец, Василий Николаевич, к тому времени уж отошел от дел, недомогал сильно. Но он отчего-то был убежден, что, пусть это и не еврейские погромы, но какие-то старые счеты к Бернштейнам лично. Будто нарочно всех мужчин в роду истребить хотели, даже детей.
– Но дети спаслись? – насторожился Кошкин.
– Спаслись. – Соболев снова помолчал и посмотрел в сторону. – Самые младшие, которых мать собой закрыла. Мальчик двух лет и новорожденная девочка. Других родственников у детей не осталось – я их на воспитание забрал. А вскоре и официальное прошение на усыновление подал. Своих детей с Юлией у нас нет, а к этим она сразу душой прикипела. Трясется над ними, с ума сходит, если что не так. У супруги непростой характер, но детей она любит безумно, хоть они ей, считай, чужие.
Кошкин очень постарался не выдать, как его удивили и взбудоражили последние слова Соболева. Это что же – дети ему не родные, а приемные? А Александре Васильевне они хоть и приходятся племянниками, но двоюродными. Новость эта тотчас породила множество новых вопросов – с которыми, впрочем, Кошкин не спешил лезть к Соболеву.
Тем более, что тот снова начал говорить:
– Если дневники матушки у вас, полагаю, вы уже знаете больше моего. Она несомненно упоминала об этом в записях – ничуть не сомневаюсь. Думаю даже… матушка знала что-то конкретное. Она очень отдалилась от нас именно после тех событий. А вскорости окончательно поселилась на даче в Новых деревнях. Сестра считает, виной этому только плохие отношения матушки с Юлией, но нет. Я был, разумеется, против ее отъезда, уговаривал всячески, настаивал, что это небезопасно. Но она временами становилась столь упрямой, что переубедить ее невозможно. – Соболев мягко улыбнулся. – Это Саша от нее тоже унаследовала.
* * *
Не прошло и минуты после ухода банкира, как вновь явился Воробьев. Под дверью он караулил, что ли?
– Так это и был банкир Соболев? – Воробьев с любопытством наблюдал в окно за отъезжающим экипажем.
– Вы столкнулись в приемной, – прокомментировал Кошкин. – И как он вам?
Воробьев пожал плечами и отошел от окна, поправил тяжелую бархатную портьеру. Но раздумывал над словами начальника очень недолго – видимо, и сам размышлял о господине банкире. Чем-то он его заинтересовал.
– Обычный счетовод, – запросто выдал Воробьев. – Такие не видят дальше собственного носа и обычно очень прижимисты. Он оттого и сестру замуж не отдает, чтобы не распылять капиталы.
– Не понравился, значит? – ухмыльнулся Кошкин.
– Неприятный тип, – отозвался Воробьев и даже поморщился.
Кошкин вообще-то мало слушал товарища по службе: чутью он привык доверяться только своему личному. Суждения же Воробьева его, скорее, забавляли. Слишком он резок и слишком далеким от сыщицкого дела, чтобы понимать что-то.
Кошкин сейчас больше был занят тем, что под светом настольной лампы, вооружившись лупой с толстым стеклом, внимательно изучал острые грани алмаза, который Алла Соболева для чего-то сняла с пальца и забросила под шкаф.
Была у Кошкина одна догадка, для чего она это сделала… но пока что подтверждение ей он не находил.
– Вы обрабатывали чем-то алмаз, Воробьев?
– Да. Не нужно было?..
Кошкин шумно выдохнул:
– Не нужно было. Но теперь-то что сокрушаться.
Кошкину все не давала покоя надпись на стене в садовницкой. Туманная, полная неясных намеков. Будто нарочно призванная запутать, а не прояснить ситуацию. Уж не для того ли сделала ее Алла Соболева, чтобы отвлечь внимание от более важного послания?
Ведь в садовницкой был найден пепел от сожженной газеты. Газета – это не только новостные сводки, это еще и бумага, на которой вполне можно оставить записку. Свободных полей там достаточно.
Вот только ни чернил, ни карандаша в садовницкой не было. Их не нашли ни при первом осмотре места происшествия, ни при втором. Хотя Кошкин именно что карандаш и искал. Да и садовник Нурминен утверждал, что писчих принадлежностей в садовницкой не было.
А потом это кольцо… с довольно острыми гранями, как у всякого алмаза. Если эти грани обмакнуть во что-то, скажем, в пепел или даже в кровь, то, пожалуй, им можно сделать надпись.
Остатки пепла, невидимые невооруженным глазом, Кошкин и рассчитывал найти. Но увы.
– А для чего обрабатывали? Грязное было, что ли? – мрачно спросил он.
– Разумеется: кольцо все лето пролежало в пыли под шкафом. Я только пытался определить чистоту камня, поэтому и…
– Экий чистюля. – Кошкин почувствовал, что выходит из себя. Со стуком отложил кольцо в сторону, резко встал и начал собирать документы по делу в свою папку. – Может, вам стоило в посудомойки пойти, а не в сыщики, Воробьев?! Это улика! Все следы на уликах, в том числе и следы так называемой грязи – это, представьте себе, тоже улики! Вот уж не думал, что придется объяснять вам элементарные вещи!
Взбешенный, не прощаясь, даже не оглядываясь на подчиненного, Кошкин толкнул дверь из кабинета. Оповестил секретаря:
– До вечера меня будет – я в архиве.
От Воробьева же Кошкин решил избавляться. Мало того, что лезет, куда не следует, так еще и в прямых своих обязанностях проявляет удивительную бестолковость!
Теперь оставалось лишь предполагать, что, раз Воробьев счел алмаз «грязным», то он и правда был перепачкан в золе. Невидимой глазу, но, должно быть, видимой под увеличительным стеклом. Очень высока вероятность, что его и правда окунали в золу или сажу, чтобы сделать надпись на полях газеты.
Однако газета все равно сожжена. Если и была там подсказка – она утрачена…
Зайдя в тупик при расследовании настоящего дела, Кошкин решил обратить свое внимание на дела прошлые – тем более, что в истории семьи Бернштейнов-Соболевых таковых оказалось неожиданно много. Кошкину не терпелось, конечно, прочесть вторую часть дневников Аллы Соболевой – но прежде он решил ознакомиться с материалами полицейских дел. Ведь расследовали их хоть каким-то образом! Хотя бы пытались. Собирали улики, описывали места преступлений. Имена подозреваемых и свидетелей.
Очень хотелось верить, что сыщики, собиравшие улики в тот раз, хоть немного компетентнее Воробьева.
* * *
Однако чтение листов дела о кровавой трагедии в доме купцов Бернштейнов десять лет назад новостей принесло немного. Кошкин подметил, что те события господин Соболев вспомнил довольно точно – расхождений с написанным его слова почти не имели. Ни одного подозреваемого по делу задержано не было.
Единственное, пожалуй, что насторожило Кошкина и заставило хмыкнуть: в материалах дела черным по белому было указано, что Бернштейны, а в частности глава семьи на тот момент, Борис Яковлевич Бернштейн, родной брат Аллы Соболевой, являлся при жизни ни много ни мало купцом первой гильдии. Был соучредителем Сибирского торгового банка, владел долей в Ленском золотопромышленном товариществе, на паях с племянником (тоже погибшим) был собственником Санкт-Петербургского коммерческого банка «Яков Бернштейн и сыновья». Не говоря уже о семейной винодельческой компании «Крымские вина Якова Бернштейна» и пятерке трактиров в пределах одного только Санкт-Петербурга. Трактиры его с представительствами «Крымских вин» находились так же и в Москве, и в Новгороде и особенно много их было в Симферополе, откуда Бернштейны были родом.
В середине столетия молодой еще тогда Яков Бернштейн был средней руки торговцем вином, но значительно преумножил свое состояние в Крымскую войну, снабжая войска в осажденном Севастополе винной продукцией. Разбогатев таким образом, вырученные средства он начал вкладывать в развитие банковского дела.
Этого Кошкин прежде не знал, и Соболев его в известность не поставил. Он отодвинул в сторону папку с документами, потому как более ничего интересного там не увидел, и призадумался.
«У нас всего пять комнат и одна служанка. Матушка сама готовит обед, а батюшка с братьями занимаются банковским делом и очень много работают».
Алла Соболева описывала родительский дом весьма мало и скупо, больше сосредотачиваясь на собственных эмоциях и переживаниях, а не на окружающей действительности. Возможно, она, имевшая весьма узкий кругозор, и правда смутно представляла себе степень состоятельности своей семьи – особенно в ее семнадцать лет. А возможно, это Яков Бернштейн, нувориш в первом поколении, не привыкший да и не желавший жить на широкую ногу, будучи человеком рачительным и прижимистым, не особенно баловал домашних.
Хотя, по некоторым признакам и показаниям свидетелей, немалую сумму наличными Борис Бернштейн хранил прямо в доме. После погрома был обнаружен несгораемый шкаф, совершенно пустой, тайник под хозяйской кроватью, а отдельные купюры нашли в книгах и различных укромных уголках. Выходит, грабители покинули дом той ночью вовсе не с пустыми руками…
Как бы там ни было, Кошкин призадумался, кто теперь владеет немалыми, как выяснилось, ресурсами Бернштейнов. Малолетние племянники? Раз, по словам Соболева, других родственников у детей нет.
Поискав в портмоне, он вынул визитную карточку Дениса Соболева, такую солидную на вид. Любопытно, как Соболевы заработали свое состояние и место в гильдии? С Бернштейнами все понятно – разбогатели на виноторговле. Ну а Соболевы?
Кошкин шумно выдохнул: что еще неприятней осознавать – большинство злоключений Бернштейнов началось примерно в то же время, когда они породнились с Соболевыми. И что за история все-таки приключилась с той актрисой, представление с которой застала семнадцатилетняя Алла в Новой деревне?
С ответом помог служащий полицейского архива, отыскав то самое дело. Происшествие в увеселительном саду Излера в августе 1866 года было квалифицировано, как убийство…
Молодая женщина двадцати трех лет, многообещающая актриса петербургского драматического театра Валентина Журавлева была найдена мертвой, с разбитой головой в лодке, выплывшей на середину реки. В описании места происшествия было сказано, что женщину нашли совершенно обнаженной, укрытой лишь срезанными цветами – розами. Следователю приходилось верить на слово, однако он утверждал, что все было обставлено и задекорировано и впрямь, как театральное действо.
Кто и зачем подобное сотворил загадкой не осталось…
Убийцу нашли довольно скоро. Им оказался бывший любовник актрисы – отчисленный студент Шмуэль Гутман, который не смог смириться с тем, что возлюбленная ушла от него к другому. «К лицу, имя которого не имеет никакого отношения к настоящему делу, а потому не обязательно для упоминания», – цитата из протокола.
Главное доказательство вины студента Гутмана – множество фотокарточек, сделанных им собственноручно на имеющийся в его владении фотографический аппарат. Фотокарточки найдены в комнате, принадлежащей Гутману и по показаниям многочисленных свидетелей сделал их именно он. Фотокарточки запечатлели актрису Журавлеву, добровольно позирующую ему в том же антураже, в котором она будет найдена после смерти…
К уголовному делу и впрямь был подшит конверт с фотокарточками. А вскрыв его, Кошкин немедленно покраснел до кончиков ушей и, кашлянув, огляделся в пустом и потемневшем (на дворе стоял поздний вечер) зале полицейского архива. Слава Богу, ему не пришло в голову тащить это дело со всем его содержимым домой. Найди его Светлана… она ангел, это безусловно, но ангел до нельзя ревнивый и злопамятный. Этих фотокарточек она бы ему не простила, выдумав Бог знает что.
На фотокарточках была изображена Валентина Журавлева в костюме Евы. Ничуть этого костюма не стесняясь, она то сидела, то стояла в лодке посреди реки, вплетая в длинные блестящие на солнце волосы цветы. На некоторых фотокарточках, впрочем, Валентина лежала на дне лодки, скрестив руки на груди и весьма правдоподобно изображая из себя мертвую. Но уже на следующей весьма задорно улыбалась, приветствуя фотографа взмахом руки.
Следователи, обнаружив у Гутмана эти фотокарточки, не без оснований решили, что, сделав их за некоторое время до трагических событий, Гутман – брошенный, униженный – решился воплотить фантазии в реальность и повторить снимки в точности. Разве что теперь уже с мертвой возлюбленной.
Подтверждением сей догадки послужило то, что Гутман с места происшествия скрылся. Сбежал. Лгал, будто бы поехал за доктором для потерявшей сознание Журавлевой, вот только ни у какого доктора он не был. А нашли его и привели в полицию случайные неравнодушные люди – опять же, судя по записям дела.
Имелось у Гутмана и отягчающее обстоятельство. Помимо того, что он отчисленный студент и представитель иудейской общины, он еще и увез девицу от родителей. Обманул, пытался убедить, что их обвенчали в церкви и всячески склонял к сожительству. Однако девица проявила чудеса нравственности и добродетели: Гутману она не поддалась и – что особенно оговаривалось в материалах дела – осталась невинна. А позже была спасена братьями и с большой радостью вернулась в родительский дом. Кроме того, девица, так и не названная в документах, «дабы не опорочить честное имя оной», сыграла решающую роль в расследовании убийства Журавлевой. Именно она подтвердила, что фотокарточки принадлежат Гутману, что год назад он состоял в любовных отношениях с Журавлевой, и что в тот день, когда обнаружили ее тело, Гутман внезапно и без объяснений скрылся.
Расследование велось всю осень, в ноябре 1866 состоялся суд. Шмуэль Гутман был обвинен и приговорен к казни через повешение, а пока что заключен в тюрьму. Весной 1867, впрочем, открылись новые обстоятельства: Гутман признал, что убил бывшую возлюбленную, но утверждал, что сделал это не нарочно. В пылу ссоры, он толкнул ее, не рассчитав сил, и она ударилась затылком о каминную полку. Суд, сопоставив его слова с результатами вскрытия тела, признал сказанное правдой. Казнь была заменена каторжными работами сроком на пятнадцать лет.
Той же весной Шмуэль Гутман был этапирован за Урал.
* * *
Дочитав, внимательно изучив все показания свидетелей, Кошкин подумал, что это дело едва ли не более странное, чем первое, о трагедии в семье Бернштейнов.
Он отложил папку и прошелся, разминая затекшую спину. Выглянул в узкое оконце: на улице совершенно стемнело. Светлана снова станет упрекать его, что он слишком много работает. Да и возвращаться придется пешком: экипаж он давно отпустил.
Что касается дела, то кто-то определенно врет. Или следователь, записывая откровенную ложь, или Алла Соболева в своих дневниках. Кошкин помнил, как морщился, читая слащавые рассуждения девицы о подвенечном платье, о ее предвкушении свадьбы. Помнил и другие ее замечания о жизни молодоженов, весьма интимные. Все в дневниках говорило о том, что Алла вышла замуж по своей воле.
Она была влюблена, это несомненно!
Кажется, стоит большее внимание уделить «неустановленным лицам», что фигурировали в материалах дела не раз и не два. Благо, что в дневниках Аллы Соболевой лица эти вполне себе названы и по именам, и по прозвищам, и по прочим характеристикам.
Кошкин решил, что в архиве он закончил: вернул папки с делами на полки и поспешил домой. Нужно освежить в памяти содержимое дневников и недурно бы полюбопытствовать, чем названные в нем лица занимаются сейчас.
А время на часах действительно было позднее. Впрочем, на улице оказалось куда светлее, чем это представлялось по ту сторону окна: ярко горели фонари, витрины, окна, выходящие на Фонтанку, и светло было словно днем. Вот только похолодало, и к ночи лужи на мостовой начали подмерзать. Поскользнувшись пару раз, Кошкин счел за лучшее прибавить шагу и догнать конку на Литейном. Запрыгнул на подножку и доехал до своей Фурштатской с относительным комфортом, подняв воротник пальто и с большим интересом разглядывая проплывающий мимо проспект.
Несмотря на поздний час, город не спал: экипажи сновали безо всякого порядка, извозчики были нарасхват, и огромное количество петербуржцев сплошным потоком торопилось куда-то. Ясно куда – домой. Так, по крайней мере, думал Кошкин и улыбался, уже представляя, как Светлана станет встречать его и после обязательных ласковых упреков, непременно горячо поцелует. Так, как умеет только она.
Светлана всегда беспокоилась о нем, и, конечно, совершенно напрасно.
Фонарей стало меньше, лишь когда Кошкин свернул в свой проулок. Задрал голову и снова улыбнулся, найдя взглядом окно их гостиной, горевшее мягким желтым светом…
Только его и увидел Кошкин за мгновение до того, как кто-то нарочно, с большой силой толкнул его в спину. Он полетел вперед – лицом на мостовую. Едва успел выставить руки, приземлился на них и, отпружинив, кувырком перевернулся на спину. Готов был вскочить на ноги – но отпрянул.
В лицо ему целилось дуло револьвера.