Северное дело Кира Северина · Глава 22. Семейный подряд

Глава 22. Семейный подряд

За три дня до передачи всё было готово.

Место — людный торговый центр, нейтральная территория, где «Артур» назначил «оформление сделки». Время — вечер пятницы, час пик, толпа. План — я прихожу с деньгами (мечеными, разумеется), он берёт, я подаю сигнал, группа захвата работает. Чисто, по учебнику, отрепетировано. Я провела три месяца ради этих десяти минут и была готова к ним, как невеста к свадьбе, только вместо фаты у меня был микрофон под блузкой.

Я была собрана, спокойна и почти счастлива. Дело шло к развязке, в личной жизни творилось небывалое, я даже с папой на прошлом обеде не поругалась — он молчал как-то подозрительно, но я списала это на то, что он наконец смирился.

Я зря списала. Когда мой папа молчит подозрительно — это не значит, что он смирился. Это значит, что он перешёл к активным действиям.

Я узнала это в среду. И мир, который последние недели был таким тёплым, дал первую трещину.

* * *

В среду меня вызвал начальник.

Полковник Седых — мужик неплохой, но из той породы, что больше всего на свете боится, чтобы «не было неприятностей». Он усадил меня, помялся, поперекладывал бумажки и наконец выдал то, ради чего вызвал:

— Ворон. Тут такое дело. По аферисту твоему… Я думаю передать захват другой группе. А тебя — вывести. Координировать будешь, из штаба.

Я не сразу поняла. А когда поняла, у меня внутри похолодело.

— Вывести? — переспросила я. — Меня? С моего дела? За три дня до захвата, который я три месяца готовила?

— Так оно… для твоей же безопасности, — сказал Седых, не глядя мне в глаза. — Фигурант, говорят, серьёзнее, чем по бумагам. Опасный. Зачем тебе рисковать. Пусть мужики возьмут, а ты…

— «Говорят»? — перебила я. — Кто говорит, товарищ полковник? Кто вам сказал, что он опаснее, чем по бумагам?

Седых замялся. И вот по тому, как он замялся, я всё поняла. У меня профессия такая — понимать по тому, как мялись.

— Поступила информация, — сказал он уклончиво. — По линии… по линии, которой я доверяю.

— По генеральской линии, — сказала я ровно. — Мой папа вам звонил.

Седых не ответил. Что было ответом.

* * *

Папа. Генерал Ворон. Который «навёл справки». Который «везде агентура». Который тридцать лет умел одним звонком решать вопросы — и теперь решил вопрос меня. Снял с дела одним звонком старому сослуживцу. Ради моей безопасности. Не спросив. Через мою голову. Как всю мою жизнь.

Я вышла из кабинета Седых, держа спину прямо, потому что Вороны не сутулятся даже когда им втыкают нож, и думала только об одном: я ему этого не прощу. Папе. Это уже слишком. Это уже даже для него слишком.

Из управления я вышла и набрала папу прямо на улице, не дойдя до машины. Руки тряслись. У Воронов вместо инстинкта самосохранения гордость, я уже говорила, а у оскорблённой гордости Воронов вместо тормозов — вообще ничего.

— Ты позвонил Седых, — сказала я вместо «здравствуй».

— Здравствуй, дочь, — сказал папа невозмутимо. По голосу было слышно, что он не раскаивается ни на секунду. Папа вообще не умеет раскаиваться, это не предусмотрено его конструкцией.

— Ты. Позвонил. Моему начальнику. И снял меня с моего дела.

— Я позвонил старому товарищу, — поправил папа, — и попросил его не пускать мою дочь под пулю ради жуликов. Это, между прочим, моё право. И мой долг.

— Мне тридцать два года, пап! Я следователь с десятилетним стажем! Я не «под пулю», я беру брачного афериста в торговом центре, полном людей и моих коллег!

— Брачный аферист, по которому у меня есть сведения, что он не так прост, — отрезал папа тем тоном, которым тридцать лет отдавал приказы. — Я не для того тебя растил, Варвара, чтобы ты геройствовала. Посидишь в штабе. Покоординируешь. Это тоже работа.

— Это не моя работа! Моя работа — взять его! Я его раскопала, я его вычислила, я довела дело до финала! А ты одним звонком…

— Я тебя уберёг, — сказал папа. — Однажды скажешь спасибо.

* * *

И я поняла, что говорить бесполезно. С генералом Вороном бесполезно говорить, когда он решил, что уберегает. Это глухая стена, об которую я билась всю жизнь.

Я бросила трубку — впервые в жизни бросила трубку отцу, и руки всё ещё тряслись, — и поехала к единственному человеку, который, я была уверена, меня поймёт. Который сам не выносит, когда за людей решают. Который встанет на мою сторону, обнимет и скажет своё спокойное «разберёмся».

Я не знала тогда, что папа был не один.

В тот вечер я собиралась поехать к Игорю — рассказать, какую подлость устроил отец, выплакаться в его свитер, услышать его спокойное «разберёмся» и почувствовать, что я не одна против генерала с его агентурой.

Я приехала. Рассказала. И вот тут всё рухнуло.

Потому что Игорь выслушал меня — внимательно, как всегда. А потом, вместо «разберёмся», вместо возмущения, вместо того, чтобы встать на мою сторону, — помолчал. Той своей паузой. И я, которая научилась читать его паузы, прочитала эту мгновенно, всем телом, и не поверила.

Ты знал, — сказала я.

Он не ответил. Что было ответом. Я сегодня уже видела этот ответ. В кабинете Седых.

— Игорь. Ты. Знал. Про папин звонок.

— Я не знал, что он позвонит Седых, — сказал он наконец. Медленно. Тщательно подбирая слова, как сапёр провода. — Я знал, что он хочет тебя обезопасить. Мы… говорили.

— Вы говорили, — повторила я. — Ты. И мой папа. Говорили. Обо мне. О том, как меня обезопасить. За моей спиной.

Земля уходила у меня из-под ног, и я цеплялась за злость, потому что злость — единственное, что держит, когда из-под тебя выдёргивают опору.

— Он нашёл меня сам, — сказал Игорь. — Пришёл. Сказал, что переживает за тебя. Что дело опасное. Что он хочет тебя отстранить, но ты не послушаешь ни его, ни кого. И спросил, согласен ли я, что так будет безопаснее. — Игорь посмотрел мне в глаза. И я увидела, что он не врёт, не выкручивается, говорит как есть, и от этого было только хуже. — И я согласился, Варя. Я сказал ему: да. Так будет безопаснее. Я сказал твоему отцу, что согласен тебя отстранить.

В комнате стало очень тихо.

* * *

Я смотрела на этого человека — на человека, который читал ради меня Донцову, который привёз меня в свой домик у озера, который сказал «хочу читать тебя всю жизнь и не дочитать», — и видела вместо него своего отца. Видела генерала Ворона, который всю жизнь решал за меня, что мне можно. Который видел во мне не следователя, а дочь, которую надо уберечь. Который любил меня — и душил этой любовью, как удавкой.

И теперь их стало двое.

Они объединились. Мой отец и мой мужчина. Два человека, которые меня любят, сели за стол и решили между собой, что мне можно, а что для меня слишком опасно. Не позвав меня. Потому что я бы не послушала. Потому что меня, видимо, можно не звать, когда решают мою судьбу, — достаточно, чтобы меня любили мужчины, которые лучше знают.

Это было то самое. То, чего я боялась с самого начала. То, о чём предупреждал папа, сам же это и сделав: «такие оберегают молча и в один день решают, что лучше тебя знают».

Папа оказался прав. Только он забыл уточнить, что «такой» — это и он сам.

— Уходи, — сказала я.

— Варя…

— Уходи, Игорь.

И он ушёл. Потому что он умеет уходить, когда просят, — это, кажется, единственное, что он умеет делать вовремя.

А я осталась стоять посреди комнаты, в которой ещё час назад всё было хорошо, и понимала, что моя главная в жизни рана только что открылась снова — и нож в ней держал не тот, от кого я защищалась всю жизнь.

Нож держал тот, кому я наконец поверила.

* * *

Я не спала в ту ночь.

Я сидела на кухне, там, где когда-то поймала Игоря с Донцовой под гречкой, где мы пили кофе из турки и спорили про собаку с тапком, — и методично, как умею, раскладывала случившееся по полочкам. Профессиональная привычка: когда больно, я не плачу, я анализирую. Плакать научусь потом, когда закончатся улики.

Факты были такие.

Факт первый: человек, которого я полюбила, за моей спиной договорился с моим отцом отстранить меня от моего дела. Это предательство. Холодное, спокойное, из лучших побуждений — самое худшее предательство, потому что на него нельзя даже нормально обидеться, тебе же добра хотели.

Факт второй: он сделал это не потому, что не уважает меня как профессионала. А потому, что боится за меня. Я это понимала. Умом понимала прекрасно. Игорь не папа, Игорь не считает меня неспособной. Игорь просто испугался меня потерять и сделал то единственное, что умеет, — попытался закрыть собой. Беречь. Как он умеет. Как его научили.

Факт третий, и самый невыносимый: от того, что я это понимала, было не легче. Наоборот. Папу я могла ненавидеть чисто, без примесей, — папа всю жизнь меня не видел. А Игоря я ненавидеть не могла, потому что Игорь меня видел, видел лучше всех, — и всё равно сделал то же, что папа. И если уж тот, кто видит меня насквозь, всё равно решает за меня «ради моего блага» — значит, я обречена. Значит, любовь и есть та самая клетка, которой я боялась всю жизнь. Значит, мама была права, когда говорила, что привыкла. Значит, меня ждёт то же: всю жизнь рядом с мужчиной, который любит меня и потому решает за меня.

Я не хотела так. Лучше одна, чем в клетке, пусть даже клетка тёплая и пахнет сосной.

* * *

К утру я приняла решение.

Я возьму афериста сама. Несмотря на папу, несмотря на Седых, несмотря на Игоря. Это моё дело, и я доведу его до конца — одна, как всё в этой жизни доводила одна. А с личным разберусь потом. Точнее, не с чем будет разбираться. Я Ворон. Мы не прощаем, когда нас запирают. У нас вместо способности прощать — гордость. Я уже говорила, что у нас много чего вместо нужных человеку вещей.

Я написала Игорю одно сообщение. Короткое, как он любит.

«Это моё дело. Я возьму его сама. Не лезь. И не приходи».

Он ответил через минуту. Тоже коротко.

«Варя».

Только имя. Всё, что он умеет, когда не находит слов.

Раньше от этого «Варя» у меня теплело внутри. Теперь — нет. Теперь оно резануло, потому что я слышала в нём всё, что он не сказал, и не хотела этого слышать, потому что если услышу — расклеюсь, а мне нельзя, мне через два дня брать афериста.

Я выключила телефон.

Впервые выключила телефон не ради счастья на озере, а чтобы не слышать человека, из-за которого это счастье было.

Что ж. Зато выспится дело. Дело меня ещё ни разу не предавало.

Только дело. Больше у меня, кажется, ничего и не осталось.