Северный счёт Кира Северина · Глава 12. Чужие руки

Глава 12. Чужие руки

Это случилось в обычный вторник, в начале января, из-за чертежа.

Не схема. Чертеж. И этим словом я назвала всё, что могло бы быть красивым и точным. От папы. Мы стояли над ним вдвоём, когда офис уже опустел, затянувшись после семи. Я что-то показывала, он наклонился, чтобы видеть, и так мы оказались плечом к плечу, головой к голове, над одним листом. Листом, который стал искоркой.

Мне нужно записать это честно: ничего не происходило. Мы работали. Его палец указал на строку, мой — на ту же. Наши руки оказались рядом на бумаге, его — в сантиметре от моей, и я почувствовала жар его кожи. И всё.

Этого «и всё» оказалось достаточно, чтобы взорвать всё.

Я не принимала решения. Важно сказать это. Всю жизнь я только и делала, что принимала решения, считала, выбирала, просчитывала каждый шаг. А здесь… не было шага. Не было «я решаю быть с ним». Ничего из головы.

Было тело. Тело, которое я десять лет держала на цепи. И которое в эту секунду её порвало.

Я повернула голову. Он уже смотрел на меня — близко, в упор. В его глазах не было ничего от того холодного человека, которого боятся десять его сотрудников. Я подняла руку — не для чертежа. Просто так. И коснулась его лица.

Я никогда в жизни первой не касалась мужчины. Я вообще мало кого касалась. Не было времени, смелости, или, как я думала, потребности. Я знала своё тело только сама, в темноте, быстро, по-деловому — как инструмент для снятия напряжения, чтобы не мешал работать. Чужих рук я не знала. До двадцати пяти лет я не знала, что бывает, когда тебя касается кто-то другой.

Он накрыл мою руку своей. И этого простого, тёплого, чужого прикосновения хватило, чтобы взорвать всё, что я строила десять лет.

— Соня, — выдохнул он. Тихо. С вопросом.

Я не сказала «не сейчас».

Впервые за всё время я не сказала «не сейчас».

Я притянула его к себе сама.

Я помню, как задохнулась от того, какие у него руки. Большие, тёплые, уверенные — они легли мне на талию, на спину, на шею. И каждое место, которого он касался, вспыхивало так, будто там никогда раньше не было кожи, а кожа появлялась только сейчас, под его ладонью, раскрываясь навстречу.

Всю жизнь я думала, что знаю своё тело. Я не знала ничего. Я знала бледную, деловую тень того, что оно умеет, — а он за несколько минут показал мне, что внутри меня всё это время жил целый язык, на котором я ни разу не говорила.

Чужие ладони на коже — это совсем, совсем не то, что свои. Я мяла в кулаках его рубашку, я тянулась к нему вся, бесстыдно, жадно, как тянется к воде то, что десять лет держали в сухом; моё тело откликалось так, будто только этого и ждало все двадцать пять лет, пока я говорила ему «потом, потом, сначала дело». Я слышала собственное дыхание — рваное, чужое, не моё — и не узнавала его, и мне было всё равно.

И я помню секунду, когда он понял.

Он понял, что я никогда не была с мужчиной, и что-то в нём переломилось. Не остановилось — нет, он не отпустил меня. Но изменилось качество его прикосновений. Та уверенность, с которой он двигался до этого, стала другой — не меньше решительной, но... осознанной. Он стал считывать каждый мой вздох, как будто я была текстом, который он должен был выучить наизусть, не пропустив ни одной буквы.

— Соня, — сказал он снова, и в его голосе не было сомнения, только тяжесть осознания.

Он поднял меня на руках — легко, как будто я весила ничего, хотя я всегда считала себя слишком высокой, слишком угловатой — и отнёс к дивану. Нет, не к дивану. К окну. К той его чёрной стене из стекла, за которой мерцал город. Он посадил меня на подоконник — холодный мрамор оказался под моими бёдрами, и я вздрогнула от контраста с его ладонями, которые всё ещё горели.

— Здесь холодно, — сказал он, но не двигался убрать меня оттуда. Он стоял между моих колен, и я чувствовала его близко — очень близко. Его пальцы прошлись по внутренней стороне моих бедер, под юбкой, и я поняла, что дрожу. Не от холода.

— Ты дрожишь, — заметил он, будто это было открытием.

— Я не дрожу, — соврала я.

Он улыбнулся — впервые за весь вечер, впервые, наверное, за всё время, что я его знала. Не той своей холодной улыбкой для прессы. Настоящей. Она сделала его почти молодым, почти уязвимым.

— Тогда это я дрожу, — сказал он и наклонился ко мне.

Его руки были под моей кофтой. Я не помню, как она оказалась расстёгнутой — возможно, он расстегнул её, возможно, я сама, не осознавая. Его ладони скользнули по моим рёбрам, поднимаясь вверх, и я застыла, затаив дыхание. Никто никогда не касался меня там. Никто не видел. Я была привычна к собственным прикосновениям — быстрым, функциональным, в темноте под одеялом. Но это было другое. Это было видение. Он смотрел на меня, и его глаза были темнее, чем обычно, зрачки расширены, и в них я видела своё отражение — растрепанное, раскрасневшееся, чужое.

— Красивая, — сказал он, и это прозвучало не как комплимент, а как констатация факта, как признание в чём-то неизбежном.

Он наклонил голову, и его рот оказался на моей шее, ниже, у ключицы, там, где бил пульс. Он поцеловал это место, потом прикусил — нежно, осторожно, но я почувствовала зубы, и это вырвало из меня звук, который я никогда раньше не издавала. Низкий, раскатистый, чужой.

— Тихо, — прошептал он мне в кожу. — Тихо, Соня. Я знаю. Я знаю.

Он не знал ничего. Он не знал, кто я. Но в тот момент он знал моё тело лучше, чем я сама.

Его руки спустились к поясу моей юбки. Пальцы задержались на молнии — не торопясь, давая мне время сказать «стоп». Я не сказала «стоп». Я подняла бёдра, помогая ему, и он стащил ткань вниз. Я сидела перед ним в одном белье — чёрном, простом, том, что я надевала утром, не зная, что кто-то его увидит. Он отстранился на шаг, и я почувствовала себя раздетой не только физически. Он видел меня. Всю. Мои колени, сжатые вместе из привычки держать всё под контролем, мои руки, сжимающие край подоконника, мой рот, слегка приоткрытый, потому что я забыла дышать носом.

— Не прячься, — сказал он тихо.

Я не знала, что прячусь, пока он не сказал. Я разжала пальцы, развела колени — медленно, с усилием, против каждого инстинкта самосохранения.

Он встал между моих бёдрами. Его руки легли мне на талию, притянули ближе, и я почувствовала его — твёрдость, напряжение, то, что он больше не скрывал. Это было новое ощущение — чужое тело, готовое, желающее, и оно было так близко к моему, что я чувствовала тепло через ткань его брюк.

— Скажи, если больно, — прошептал он, расстёгивая свою рубашку.

Я хотела сказать, что мне не будет больно, что я не такая хрупкая, что я справлюсь. Но он уже целовал меня снова, и его рука скользнула вниз, под резинку трусиков, и я забыл, как дышать.

Его пальцы нашли меня там, где я никогда не позволяла себе долго задерживаться — не потому, что это было плохо, а потому, что это было бесполезно, это не приближало к цели, к плану, к завтрашнему дню. Но сейчас не было завтрашнего дня. Было только сейчас. И его пальцы — два, потом три — скользили по мне, находя точку, о которой я знала только теоретически, и я взвизгнула, прижавшись лбом к его плечу, царапая его рубашку ногтями.

— Здесь? — спросил он, и его голос был грубоватый, низкий, не похожий на его обычный деловой тон.

— Да, — выдохнула я. — Там. Пожалуйста.

Я никогда не говорила «пожалуйста» так. Никогда не просила. Он ввёл палец внутрь — медленно, осторожно, но я всё равно напряглась, потому что это было вторжение, это было чужое, это было оно. Он замер, чувствуя моё напряжение, и поцеловал мой висок, мой глаз, мой рот, пока я не расслабилась, пока моё тело не раскрылось для него, не привыкло к новому размеру, новому присутствию.

— Хорошо? — спросил он.

— Да, — соврала я, потому что было немного больно, но боль была неважна. Важно было другое — то, как он смотрел на меня, как будто я была центром вселенной.

Он снял брюки. Я видела это в отражении окна за его спиной — его силуэт, движение, то, как он освободился от ткани. Он был красив. Я не ожидала, что мужское тело может быть красивым — я видела фотографии, схемы, анатомические рисунки, но не это. Не живое, дышащее, желающее меня.

Он достал что-то из кармана брюк — фольгу, презерватив. Я смотрела, как он надевает его, и это было странно интимно — видеть его руки на себе, видеть, как он готовится. Потом он встал между моих ног снова, и я почувствовала его там, у входа, горячий, твёрдый, большой — слишком большим, казалось мне, и я испугалась в последний момент, застыв.

— Соня, — прошептал он, целуя мои веки. — Смотри на меня.

Я посмотрела. В его глазах не было холодности, которую я искала, чтобы оправдать свою ненависть. Там было только тепло, только внимание, только он.

— Я зайду медленно, — сказал он. — Ты контролируешь. Если больно — скажи, и я остановлюсь.

Я кивнула, не в силах говорить.

Он надавил. Медленно, как обещал, невероятно медленно, и я почувствовала, как он входит в меня — это было чувство растяжения, заполнения, вторжения. Боль была — острая, режущая, когда он прорывался сквозь барьер, который я носила в себе двадцать пять лет. Я застонала — не от удовольствия, от боли, — и он замер, весь напрягшийся, дрожащий от усилия сдержаться.

— Двигайся, — прошептала я ему в шею. — Пожалуйста, двигайся.

Он начал двигаться. Медленно, короткими толчками, давая мне привыкнуть. Боль уходила, уступая место чему-то другому — ощущению полноты, трения, его тяжести надо мной. Его руки держали мои бёдра, разведённые, уязвимые, и я чувствовала каждый его палец, каждое движение.

— Ты такая тёплая, — прошептал он, и его голос дрожал. — Такая узкая. Боже, Соня...

Он ускорился. Я обвила его ногами, притягивая глубже, и он вошёл до конца, уткнувшись в меня, и я закричала — не громко, но открыто, беззастенчиво. Это было уже не больно. Это было... другое. Это было как падение с высоты, но вверх, внутрь, в себя.

Он двигался ритмично, и я двигалась с ним, неумело, неловко, но он направлял меня, его руки на моих бёдрах задавая темп. Я чувствовала, как он касается меня внутри — это было странное, интимное ощущение, как будто он достигал чего-то глубоко, чего я сама никогда не достигала. Каждый толчок отзывался внизу живота, в груди, в кончиках пальцев.

— Прикоснись к себе, — прошептал он мне в ухо. — Покажи мне, как ты это делаешь.

Я покраснела — даже в темноте, даже в этом состоянии. Я никогда не делала этого при ком-то. Но его рука накрыла мою и потащила вниз, к месту, где мы соединялись, и его пальцы направили мои, показывая, где нажать, как круговыми движениями...

Я кончила почти сразу. Это накрыло меня внезапно, мощно, как волна — сначала напряжение внизу живота, потом пульсация, сокращения вокруг него, и я закричала, прижавшись лицом к его плечу, царапая его спину. Он застонал, услышав, почувствовав, и его движения стали неровными, отчаянными, глубокими — он вгонял себя в меня с силой, которая должна была бы быть грубой, но в тот момент была только необходимой.

— Соня, — выдохнул он, и я почувствовала, как он пульсирует внутри меня, как его тело напрягается, дрожит, падает на меня тяжестью.

Мы замерли. Он лежал на мне, между моих бёдер, всё ещё внутри, и я чувствовала его сердцебиение — быстрое, бьющееся прямо в мою грудь. Его рука всё ещё лежала на моей, между нами, и он не убирал её, не выходил из меня. Мы так пролежали минуту, две, пять — я потеряла счёт времени.

Потом он вышел, осторожно, и я почувствовала потерю — пустоту, которую он оставил. Он поднял меня с подоконника — мои ноги не держали, они подгибались, и он усмехнулся, придерживая меня.

— Не умеешь ходить? — спросил он, и в его голосе была нежность, которую я не могла выдержать.

— Умею, — сказала я обиженно.

Он отнёс меня к дивану, положил, лёг рядом, укутал нас обоих каким-то пледом, который валялся там. Я лежала на его груди, слушая, как стучит его сердце, как возвращается к норме его дыхание.

Я медленно понимала, что я сделала.

Я отдала свою девственность Глебу Сторожеву.

Я двадцать пять лет несла её — не из принципа, а потому что было некогда, потому что вся я уходила на одно, потому что близко я не подпускала никого, кому нельзя доверять, а доверять я не могла никому. И вот я отдала её — единственному на земле человеку, которого пришла убить. Тому, чья «одна неточность» стёрла моего отца. Тому, чьё имя я десять лет носила в себе, как осколок.

Не по любви — я не позволяю себе пока этого слова, оно слишком большое, и я его боюсь. И не по расчёту — в расчёте этого не было, расчёт этого не предусматривал, расчёт сейчас лежал в руинах рядом со мной.

Просто потому, что моё тело захотело — и я не справилась.

Двадцать пять лет справлялась со всем. С горем. С одиночеством. С ненавистью. С планом, который не дрогнул ни разу.

А с собственными руками, тянущимися к чужому теплу, — не справилась.

Он уснул.

Он спал спокойно, как всегда, как человек, у которого совесть давно отчиталась, что всё в порядке. Он не знал, что лежит рядом с дочерью человека, которого убил. Он не знал, что час назад был осторожен и нежен с тем самым «направлением, куда удобно столкнуть лишний вес». Он спал, обняв меня, и ему было хорошо — единственному человеку, рядом с которым ему хорошо, оказалась я.

А я лежала без сна и слушала, как идёт во мне то, что я не могу остановить.

Письмо. Где-то там, куда мне не дотянуться, лежит конверт с назначенным днём, и этот день приближается сам — ровно, неотвратимо, как приближается всё, что заведено и не имеет кнопки «отмена». Мне не нужно ничего делать, чтобы он пришёл. Мне нечего сделать, чтобы он не пришёл. Я просто лежу и чувствую, как он идёт — через спящего рядом мужчину, прямо на него.

Я лежала в руках спящего Глеба, всё ещё чувствуя его на своей коже, на своих губах, везде — и понимала, что та девочка, какой я была три года назад, заложила бомбу под этого мужчину и забрала у меня, сегодняшней, все рычаги. Я не могу её остановить. Я могу только лежать и считать дни, которых всё меньше.

Я не плакала. Я слишком устала, чтобы плакать.

Я просто лежала и думала одну ровную, страшную, окончательную мысль:

теперь у меня есть что терять.

Раньше у меня не было ничего, и поэтому меня нельзя было остановить. Я и сама себя так строила — чтобы ничего, чтобы не за что было схватить, чтобы довести расчёт до конца с пустыми руками. А теперь — есть. Теперь в моих руках спит то, что я могу потерять. И именно теперь, впервые, я бы всё отдала, чтобы расчёт не доводился.

Поздно.

Я закрыла глаза.

Два процесса шли во мне в темноте, и ни один я не могла остановить. Один — снаружи: день, который придёт и всё сожжёт. Другой — внутри: то, что я не смогла удержать сегодня и не удержу завтра, как ни приказывай себе.

И оба вели к одному и тому же человеку, который спал, обняв меня, и не знал ничего.