Глава 19
Гриша
Шум арены звучал как море в ракушке.
Макар однажды принёс ему откуда-то витую раковину и велел прижать к уху. Там шумело точно так же. Спокойно шумело, гулко и совершенно без злости. Гришка тогда полвечера просидел с ракушкой, пока Варя не отобрала. Сейчас он решил: пусть трибуны будут ракушкой. Так не страшно.
Он стоял на своей табуретке и разглядывал свои миски, ножик, ложку и венчик. Все они сделаны по его руке. Дядька Сидор делал и три раза переделывал. Яйца лежали на полотенце ровным рядком, как воробьи на заборе. Одно он отложил — оно булькало внутри, когда крутишь. Булькает — значит старое. Старое яйцо обманывает: снаружи такое же, а внутри уже плохое.
Слева, у края помоста, стоял Сашка.
Гришка не смотрел на него прямо, потому что нельзя. У него работа. Но он его чувствовал, словно печку в углу комнаты. Сашка был большой, тёплый и он никуда не денется. Когда Сашка рядом, можно хоть в драконье логово. Папка же рядом.
Слово выскочило само, и Гришка испугался привычным маленьким испугом. Вслух он бы это никогда не сказал. Вслух скажешь — а вдруг Сашка нахмурится? Вдруг не хочет быть папкой, у него вон какие дела, целый город кормит. Да и пацаны засмеют, скажут — нюня. Поэтому вслух он Александр Владимирыч.
А в голове — папка. В голове можно.
Папка сказал — сделай красиво. Значит, сделаем так, чтоб у всех животы запели.
Напротив работал грустный дядя.
Гришка посмотрел на него снизу вверх со всей своей честностью. Дядя был красивый, как нарисованный. Кружева на нем были и блестящие пуговицы. Нож в руке так и сверкал. Руки у него летали быстрее, чем Тимкины, а быстрее Тимкиных Гришка рук не видел никогда. Грибы под его ножом исчезали, словно их мыши съели.
Только дядя дрался с этими грибами. По-настоящему дрался, как с врагами. Бил их ножом, давил лопаткой, хмурился так, что брови сходились в одну сердитую гусеницу. Грише стало его жалко.
Сашка говорит: будешь злиться на еду — она станет кусачей. Еда всё чувствует. Это даже малыши в Слободке знают, а большой заморский дядя — не знает. Кто-то ему, наверное, не рассказал. Так бывает: вырастешь, а самого главного тебе никто не рассказал, и ходишь потом сердитый.
— Гриша!
Он обернулся. К его столу шла Наташка с рупором, и щёки у неё горели. Она уже не была испуганной, как утром за трибунами. Глаза у неё блестели, как у Тимки перед дракой.
Она сначала сунулась к грустному дяде — Гришка видел. Подошла, спросила что-то звонкое, в рупор, для всех. Дядя даже головы не повернул. Стоял над своим сотейником, как над пропастью, и молчал. Наташка спросила ещё раз уже тише. Дядя молчал. Трибуны загудели нехорошим гулом. Тогда Наташка развернулась на каблуке.
И пошла к табуретке.
— Гриша! — она встала, а рупор держала так, чтоб слышала вся арена. — Маэстро у нас неразговорчивый, а ты мне скажи — что готовить будешь? Весь город хочет знать!
Гришка подумал. Врать нельзя, секрет выдавать тоже нельзя. Он наклонился к рупору и сказал честно:
— Яйцо.
Трибуны грохнули смехом. Три яруса, сверху донизу засмеялись так будто гора расхохоталась. Гришка не понял, что смешного, но на всякий случай уточнил:
— Ну а чего. Этап же про яйцо. Чего ещё-то готовить.
Гора расхохоталась ещё громче. Где-то внизу кто-то стучал кружкой по перилам. Наташка вытерла глаза и подняла рупор:
— Слышали⁈ Логика железная! От себя добавлю, дорогие гости: я пробовала, что этот парень делает с яйцом. Этот повар, между прочим, вот такого роста, — она показала ладонью, — а яйца варит лучше вашей бабушки. Не верите — у судей потом спросите!
Гришка переждал шум и потрогал бок горшка с водой. Тёплая пошла. Скоро.
Он мимолётно глянул на Сашку. Сашка стоял у помоста и смотрел со спокойствием. Не волновался. Раз папка не волнуется — значит, всё идёт правильно.
Гриша поправил колпачок и взял первое яйцо.
Вода в горшке просыпалась.
Сначала со дна поднялись крохотные пузырьки, мелкие, как бисер на Варином сарафане. Сашка учил: это вода шепчет. Потом пузырьки выросли до горошины — вода заговорила. А если упустить её дальше, она забурлит во всё горло и начнёт кричать. Кричащая вода для яиц не годится. Она швыряет их о стенки, бьёт скорлупу, рвёт белок. Нужна та, что разговаривает.
Гриша наклонился над горшком и послушал. Разговаривает.
Он брал яйца по одному, укладывал в большую ложку и бережно спускал на дно, как Петька спускал кораблики в весеннюю лужу — чтоб не перевернулись. Шесть яиц легли рядком. Седьмое, запасное, осталось на полотенце. Сашка говорит: у хорошего повара всегда есть запасное яйцо. На всякий случай. Случаи — они хитрые.
Теперь самое главное.
Гриша закрыл глаза и положил ладошку себе на грудь, под китель. Там стучало. Часов он не знал, да и не нужны они ему. Папка сказал: твоё сердце — самые точные часы на свете, только его надо сперва успокоить. Волнуется сердце — врёт. Спокойное — считает лучше любых часов.
Он сделал три медленных вдоха, как учили. Море в ракушке отодвинулось куда-то далеко. Остался горшок, тепло от огня и стук под ладошкой.
Раз. Два. Три. Четыре.
— Гриша! — Наташкин голос подплыл сбоку вместе с запахом её духов. — А расскажи нам, что ты сейчас…
Гришка, не открывая глаз, поднял палец.
— Тихо, — сказал он. — Я считаю.
Секунду было слышно только, как шипит масло у грустного дяди. Потом Наташка поднесла рупор к губам и зашептала — громким сценическим шёпотом, на всю арену:
— Дорогие гости… тише… Повар считает.
И арена стихла.
Гришка этого не видел, у него глаза были закрыты. Он не видел, как замолкают ряд за рядом три яруса, как мальчишки прижимают ладони ко ртам, а Демидов за судейским столом подаётся вперёд всем своим купеческим весом. Сотни людей сидели не дыша, чтобы не сбить со счёта маленького человека на табуретке. Заморский судья Лоран медленно поднял бровь — у себя дома он видел водяные часы, песочные часы, механизмы разные. Мальчика, который меряет время собственным сердцем, он не видел никогда.
Сорок один. Сорок два.
Сердце стучало ровно. Молодец, сердце.
Где-то на двухсотом ударе по носу поползла щекотка — захотелось чихнуть. Гришка строго подумал носу: потом. Нос послушался. На трёхсотом заболели ноги, табуретка — она только с виду удобная. Он переступил тихонько, не сбиваясь. Тело отдельно, счёт отдельно.
Триста двадцать восемь. Триста двадцать девять. Триста тридцать.
Всё.
Гришка открыл глаза, и яркий, шумный, пахнущий дымом мир вернулся. Он, одно за другим, быстро-быстро, выловил яйца ложкой и переложил в миску с колотым льдом. Лёд затрещал. Над миской поднялся тонкий парок.
— Что он делает⁈ — Наташка уже не шептала. — Из кипятка — сразу в лёд! Зачем⁈
— Чтоб не переварились, — охотно объяснил Гриша в рупор. — Они же горячие, они внутри сами себя варят. А лёд им говорит всё, хватит. — Он подумал и добавил: — Это как Саша нас из бани в сугроб кидал.
Трибуны грохнули. Наташка согнулась пополам, рупор у неё ходил ходуном. Даже Демидов за судейским столом крякнул в бороду.
А Гришка уже не слушал. Начиналось самое страшное.
Он достал первое яйцо из льда и взял его двумя руками, как птенца. Внутри скорлупы оно было готово ровно настолько, насколько надо. Белок только схватился, став нежным и дрожащим, а желток остался жидким золотом. Одно неверное движение — и всё. Порвёшь белок — золото вытечет, останется тебе рваная тряпочка вместо чуда.
Гришка тихонько стукнул яйцом о стол. Скорлупа хрустнула паутинкой.
Дальше работали только пальцы. Он поддел ноготком первый кусочек, нашёл под скорлупой тонкую плёночку — она главная, за неё и тянем. Плёночка пошла, потянула за собой скорлупу. Подушечки пальцев чувствовали каждую трещинку и бугорок. Пальцы у Гришки были маленькие, мягкие, они умели держать крепко, но без силы.
Яйцо дрожало в ладошке как живое.
Он покосился на грустного дядю. Тот стоял над своим сотейником, мешал что-то сливочное, красивое — а руки у него чуть-чуть подрагивали. Дядя сердился, поэтому руки врали ему, как врёт неспокойное сердце. Гришка вздохнул. Такими жёсткими сердитыми пальцами это яйцо не почистить.
Последний лоскуток скорлупы отошёл, и на ладошке осталось голое яйцо. Оно вздрагивало от каждого движения, как щека спящего Сёмки, если её потрогать.
— Я не… — Наташка поднесла рупор и осеклась. — Дорогие гости, он его почистил. Оно же всмятку. Оно же жидкое внутри. Он его почистил, и оно целое!
Гриша бережно положил яйцо на чистое полотенце и потянулся за вторым.
Осталось пять.
* * *
Шесть голых яиц лежали на полотенце, как шесть маленьких лун.
Гришка вытер ладошки и достал из своего ящика мешочек. В мешочке были сухари — не простые, а из того самого чёрного хлеба. Папка печёт его в большой печи. Он получается чёрный, ржаной, с тмином. Когда горбушку отрезаешь тёплой, она хрустит на весь трактир. Эти сухари Гриша сушил сам, переворачивал каждое утро.
Он высыпал их в ступку. Сверху добавил щепоть сушёных грибов. Взял пестик и начал тереть.
Ступка захрустела. Из неё пополз запах — сначала тихонько, потом смелее. Гришка тёр и улыбался сам себе.
— Та-ак, — Наташа нависла над столом вместе с рупором. — А что это у нас? Чем это пахнет, признавайся!
— Сухари, — сказал Гриша. — Из папк… — он запнулся на полуслове, испугался и быстро поправился: — Из нашего хлеба, который Александр Владимирыч печёт. И грибы лесные.
— Слышали, дорогие гости⁈ Никаких заморских хитростей — чёрный хлеб и наши грибы! — Наташка втянула носом воздух над ступкой и закатила глаза. — Я вам сейчас завидую, первые ряды. До вас уже доносится, а мне тут стоять и работать!
Первые ряды засмеялись и дружно зашмыгали носами.
Гришка тем временем выставил три миски в ряд. В первую насыпал муки. Во вторую разбил запасное яйцо и разболтал венчиком. В третью пересыпал своё лесное золото из ступки. Сашка называл это «панировочная станция», но по-настоящему Грига называл это проще — сухая шубка, мокрая шубка, вкусная шубка. Перепутаешь порядок — ничего не прилипнет.
Теперь зверь.
Гриша поставил на огонь котелок с маслом и стал ждать. Масло сперва лежало тихое, гладкое, как пруд. Потом по нему пошли первые морщинки. Потом со дна поднялся пузырёк, другой — масло начинало злиться. Его нельзя упустить, как воду. Перезлится — почернеет, задымит, станет горьким. Гриша отломил крошку сухаря и бросил в котелок.
Крошка заплясала. Вокруг неё вскипело рыжее весёлое кольцо.
— Готов, — сказал Гришка котелку. — Только не кусайся.
Он взял первое яйцо кончиками пальцев. Обвалял в муке со всех сторон — яйцо стало матовым, как зимнее окошко. Окунул в разболтанное яйцо. Переложил в сухари и засыпал сверху, прижал ладошкой — чуть-чуть, только чтоб шубка села. Внутри ладони оно всё ещё дрожало.
Самое страшное — отдать его зверю.
Гришка положил яйцо на большую ложку, поднёс к котелку и опустил в масло. Масло вскинулось, зашипело, обняло шарик рыжими пузырями. Гришка считал. Тут счёт короткий, до тридцати, — шубке надо только зазолотеть, а нутро трогать нельзя.
Запах ударил вверх.
Жареный хлеб. Дым. Грибы. Запах был простой и горячий — он не спрашивал разрешения, а пошёл гулять по арене, перебивая тонкие сливочные ароматы с соседнего стола, и Гришка увидел, как нижние ряды разом подняли головы, будто их позвали по имени.
— Дорогие гости… — Наташкин голос стал глубоким и каким-то голодным. — Я не знаю, как это описать. Пахнет… пахнет так, как в детстве из бабушкиной печи. Когда с мороза прибежал, а тебе горбушку горячую, с хрустом…
На трибунах кто-то громко сглотнул. Соседи засмеялись, но как-то неуверенно, потому что сглотнуть хотелось всем.
Двадцать девять. Тридцать.
Гришка выловил шарик. Тот вышел из масла золотой, в крапинку, с грибными тёмными точками по румяной корке. На полотенце с него сошёл лишний жир, и шарик остался лежать, а внутри, под коркой, под тонким белком, ждало жидкое золото. Гришка знал это точно, потому что сердце его не обманывало никогда.
— Один готов! — объявил он арене и взял второе яйцо. — Ещё пять.
— Вы это видите⁈ — Наташа уже почти кричала. — Яйцо всмятку, но в хрустящей корке! Да как это вообще возможно⁈
— Возможно, — солидно ответил Гришка, обваливая второе яйцо в муке. — Если считать хорошо.
У соседнего стола грустный дядя поднял голову. Гриша поймал его острый взгляд. Дядя смотрел не на Гришку. Он смотрел на золотой шарик на полотенце, и ноздри у него раздувались — запах дошёл и до него тоже. Лицо у дяди было сложное. Так Сёмка смотрит на чужую игрушку, когда очень хочется, а попросить гордость не велит.
Гришке опять стало его жалко. Он подумал и решил, что оставит дяде попробовать. Дяде надо. У него вон какое лицо голодное, хоть он и в кружевах.
Второй шарик ушёл к зверю. Масло обняло его и запело.
Вскоре шесть золотых шариков остывали на полотенце, и Гриша выбрал из них три лучших.
Это было трудно, потому что все шесть были хорошие, но папка учил: судьям несут не хорошее, а самое лучшее. Гришка наклонялся над каждым, разглядывал корку, крапинки, румяный бок. Один шарик был чуть темнее с одного бока — отложил. Второй чуть кривенький — отложил. Осталось три, круглых, ровных, в грибную точечку, как пёрышко рябчика.
Тарелки он взял простые, белые. На каждую положил золотой шарик. Рядом — щепотка крупной соли, которую дядя Щука привозит из порта. Сверху — два пёрышка зелёного лука, крест накрест.
Всё.
Гриша оглядел тарелки и засомневался. Пусто как-то. У грустного дяди вон — он скосил глаза на соседний стол — целая картина на тарелке. Жёлтый крем лежал волнами, как песок на отмели, сверху что-то нежное, воздушное, листики стоят торчком, капельки тёмного соуса по кругу. Красиво. В книжке у Вари была такая картинка — дворец и сад, и всё там было вот так же ровно и нарядно.
Только от дядиной картины не пахло домом. От неё пахло дорого. А это разные вещи: Гриша ел один раз дорого — вкусно было, спору нет, но живот не пел. Живот поёт от другого.
Он посмотрел на свой шарик. Корка, соль, лук. Если добавить что-то ещё — будет уже не честно, будет наряженное. Папка говорит: когда блюдо готово, ему ничего не должно быть нужно.
— Готово, — сказал Гришка.
— Слышали⁈ — Наташа взмахнула рупором над ареной. — Шестилетний повар Слободки закончил! Три тарелки отправляются к судьям!
Гришка слез с табуретки. Поставил три тарелки на маленький деревянный поднос — Сидор и его делал, с бортиками, чтоб не съезжало. Поднял. Поднос был тяжёлый, но терпимо. Хуже другое: идти до судейского стола было далеко. Аж через весь помост, а доски кое-где торчали краешками. Споткнёшься — и всё. Конец всему.
Он пошёл медленно.
Арена смолкла сама, без Наташки. Сотни людей смотрели, как маленькая фигурка в белом кителе несёт поднос через огромный пустой помост. Шаг. Ещё шаг. Гришка глядел под ноги, на доски, и держал поднос обеими руками, прижав локти, как учили.
На середине пути он на секундочку поднял глаза, чтобы папку найти.
Сашка стоял там же, у края помоста. Он смотрел на Гришу, и лицо у него было спокойное, а глаза — нет. Глаза у него были такие, что у Гришки внутри стало горячо, до самых пяток. Сашка ему кивнул.
Ну всё, папка. Теперь пусть пробуют.
Последние шаги дались легко. Гриша дошёл до судейского стола, поднялся на приступочку — её поставили заранее, он сам утром проверял — и поставил перед каждым судьёй тарелку. Перед Патриархом. Перед Демидовым. Перед заморским дядей Лораном.
— Вот, — сказал он. — Только вы сразу режьте, пока хрустит. Корочка ждать не любит.
Феофан посмотрел на шарик, потом на Гришу. Глаза у Патриарха были старые, в морщинках, и в этих морщинках пряталась улыбка.
— Уверен в том, что все хорошо, чадо?
— Уверен, — кивнул Гришка. — Я сердцем считал. Оно у меня не врёт.
Феофан помолчал. Затем привычным жестом перекрестил тарелку.
Демидов наклонился над своей тарелкой и понюхал. Борода у него зашевелилась.
— Ишь ты, — пробурчал он. — Лесом пахнет. Я в таком лесу мальцом грибы драл.
— Мы тоже там драли! — обрадовался Гришка. — Ну, не там, наверное. Но в похожем.
А Лоран не сказал ничего. Он сидел прямой, как новая ложка, и смотрел на золотой шарик внимательным взглядом. Потом взял нож. Повернул его в пальцах. Лицо у заморского судьи было закрытое, как ставни на ночь, и Гришка не понял — нравится ему запах или нет.
— Внутри золото, — на всякий случай предупредил Гриша. — Вы аккуратно, не пролейте.
По трибунам прокатился смешок и тут же стих, будто его прихлопнули. Все смотрели на нож.
У соседнего стола перестало шипеть.
Гришка оглянулся. Грустный дядя стоял неподвижно, с лопаткой в опущенной руке, и смотрел на судейский стол. Его красивое блюдо ждало рядом, уже готовое и нарядное, но он про него словно забыл. Он смотрел на нож Лорана, на золотой шарик, и лицо у него было белое-белое, как тот белок под коркой.
Лоран поднёс лезвие к шарику.
Корочка хрустнула.