Глава 2
Таня Половина третьего ночи, а я всё сижу на бабушкиной кухне с чашкой остывшего чая и слушаю, как старые ходики на стене отстукивают секунды. Из комнаты доносится тихое ровное сопение — Митька спит, беззаботно раскинувшись на всю кровать. Хорошо быть девятилетним пацаном, у которого завтра самое страшное — контрольная по математике, а не похороны единственной бабушки. Надо лечь, надо хотя бы попытаться заснуть — завтра хоронить тётю Тому, и мне нужны силы, а не опухшее лицо и красные глаза. Но стоит закрыть веки, и перед ними сразу разворачивается одна и та же картинка: серый джип тормозит у синего забора, к дому шагает высокая тёмная фигура. Я узнала его раньше, чем увидела лицо. Наверное, я побледнела, потому что Зинаида Петровна тронула меня за локоть и зашептала что-то про валерьянку, но я уже ничего не слышала. В ушах зазвенело, пальцы похолодели, и единственное, о чём я могла думать, — мне нужно уйти. Прямо сейчас, пока он не вошёл и не увидел меня. Я успела выбежать из дома за секунду до того, как Влад вошёл. Перебежала через огород Нины Фёдоровны, чуть не навернулась в грядку с огурцами и очнулась только у своей калитки, когда прижалась спиной к забору и наконец выдохнула. Позорище какое — взрослая женщина, фельдшер, которую вся деревня уважает, скакала через чужой огород от мужика, которого не видела десять лет. А потом поняла, что испугалась не только за себя. Потому что Митька — вылитый отец. Те же серые глаза, тот же упрямый подбородок, та же привычка наклонять голову набок, когда слушает. Любой, кто видел Влада хотя бы раз, посмотрит на моего сына и всё поймёт. Капелановка, конечно, давно всё поняла и перемолола мне кости, но деревня — это одно, а Влад Семёнов собственной персоной — совсем другое. Тётя Тома знала с самого начала. Когда я пришла к ней с круглым пузом, она долго молчала, потом вздохнула и сказала: «Ну что стоишь, дочка, садись, чай стынет.» Ни намека на осуждение я ни разу не видела в ее взгляде. С того дня взяла надо мной негласное шефство — то банку варенья принесёт, то детские вещи откуда-то достанет, то вместе с моей ба посидит с младенцем, пока я бегаю по вызовам. Когда Митька подрос и стал называть её бабой Томой, она расплакалась прямо за столом и махнула рукой — мол, соринка в глаз попала. Она так и не рассказала Владу. Я просила не рассказывать, и она обещала. Хотя вижу — последние месяцы это обещание давило на неё всё сильнее. «Танюшка, — начинала она осторожно, — может, всё-таки надо бы…» И я каждый раз обрывала: не надо. Ему не нужна была я — зачем ему мой сын? Ставлю чашку в раковину и шлёпаю босиком в комнату. Заглядываю к Митьке — раскрылся, конечно, одеяло скомкано в ногах. Поправляю, убираю мокрую чёлку со лба. Во сне он выглядит совсем маленьким, хотя по росту уже догоняет ребят, которые на год старше. Порода Семёновых — все рослые, широкоплечие, упёртые, как бараны. Тётя Тома смеялась: «В деда пошёл, в моего батьку — тот тоже в девять лет телка мог удержать за рога.» Отбрасываю лоскутное одеяло на своей кровати и со вздохом смотрю на стопку медицинских карт, которые я так и не разнесла по пациентам. Завтра обязательно сделаю. Когда переживу похороны. Ложусь, натягиваю одеяло до подбородка и дышу — вдох на четыре счёта, выдох на шесть. Так я учила тётю Тому, когда у неё подскакивало давление от волнения. «Танюшка, — хрипела она, сжимая мою руку, — зря ты влюбилась в моего оболтуса, дочка. Весь в отца пошёл. Тот тоже всё в город рвался, карьеру строить, а жену с годовалым сыном бросил и даже не обернулся.» Она всегда так ворчала — вроде бы осуждая сына, а сама ждала его каждый день. Вздрагивала от звука машины на дороге, на каждый праздник, когда ещё ходила, накрывала стол для гостей — а вдруг Владик приедет, а у меня даже пирога нет? Пирог черствел, Владик не приезжал, и я молча убирала лишнюю тарелку, делая вид, что не замечаю, как тухнут её глаза. Зато Митьку она обожала так, что иногда мне казалось — она через внука любит того сына, которого потеряла. Рассказывала про деда и прадеда, и Митька слушал, раскрыв рот, и задавал тысячу вопросов. Про отца он спрашивал только один раз — лет в шесть, когда в садике дети стали хвастаться папами. Я сказала, что его папа живёт далеко и не может приехать. Митька кивнул и больше не спрашивал, только с тех пор при слове «папа» в детских глазах мелькало что-то неуловимое. Переворачиваюсь на бок и утыкаюсь взглядом в телефон на тумбочке. Там наверняка сообщение от Игоря — он всегда пишет перед сном что-нибудь вроде «Спокойной ночи, Тань, я рядом». Обычно от этих слов внутри делается тепло и спокойно, и я засыпаю с телефоном в руке. Когда мы начали встречаться, я сразу сказала ему про Митьку. Игорь тогда сказал, что пацан в семье - это классно, а на следующую встречу принёс Митьке набор для выжигания по дереву. С тех пор они не разлей вода — рыбалка, строгание, дроби, от которых Митьку трясёт, а Игорь объясняет по третьему кругу и не раздражается. Сегодня не хочется читать сообщение Игоря. Перед глазами всплывает другое лето, другой вечер и другая я. Тощая, восемнадцатилетняя, с веснушками на носу и толстой русой косой через плечо. Влад тогда приехал на каникулы, от него пахло одеколоном, а не сеном, как от наших деревенских мальчишек. Я бегала за ним хвостом с четырнадцати лет, он это знал, да и вся деревня знала, и мне было наплевать. Но в то лето он вдруг посмотрел на меня другими глазами: «Танька, это ты, что ли? Ну ничего себе!» Одной фразы хватило, чтобы я пропала окончательно. Всё лето мы не расставались. Купались в речке за Кривой балкой, таскали медовуху у деда Михея, целовались под старой яблоней, и я была так безумно счастлива, что просыпалась среди ночи и щипала себя за руку — вдруг снится. А потом, в середине августа, Влад предложил остаться ночевать у него, когда тётя Тома была на смене на элеваторе. И сделал меня женщиной. Я верила — это навсегда. Я верила, что есть «мы». А через неделю в Капелановку нагрянули его институтские друзья, среди которых была красивая девушка с короткой стрижкой. Она смотрела на Влада так, как смотрят на свою собственность, и он меня с ними не познакомил. Накануне его отъезда под той яблоней, где мы всё лето целовались, я спросила, что будет дальше. — Тань, ну ты же понимаешь. Здесь нет будущего. Мне нужно вычеркнуть всё это, чтобы двигаться дальше! Всё это — деревню, мать, дом. И меня. Я не заплакала. Я вообще ему ничего не сказала. Просто развернулась и убежала домой, и пролежала в своей комнате двое суток. Бабушка приносила чай и не задавала вопросов — она всё поняла без слов. А через два месяца, когда разумных объяснений задержки уже не осталось, я поехала в райцентр и просидела сорок минут в туалете районной поликлиники, глядя на заключение гинеколога и пытаясь вспомнить, как дышать. Мне было восемнадцать, я жила с бабушкой на её пенсию, учиться уезжала через месяц, а отец моего ребёнка вычеркнул меня из своей жизни вместе с деревней и забором. Бабушка, когда я вернулась и всё рассказала, ни секунды не колебалась: «Рожай, Танюшка. Мы справимся.» И мы справились. Я училась в медучилище с пузом, потом с младенцем на руках, который ночами орал так, что соседи по общежитию строчили жалобы коменданту. В конце концов бабушка с тетей Томой приехали и забрали Митю в деревню, а мне наказали спокойно учиться и стать лучшим сельским доктором. Пять дней в неделю я училась по утрам, а по вечерам подрабатывала санитаркой, а на выходные неслась в Капелановку, чтобы за два дня успеть наобниматься с перемазанным ягодами счастливым Митькой. Позвонить Владу и сообщить про беременность мне тогда даже в голову не пришло. Человек, который вычёркивает из жизни мать и девушку ради карьеры, вряд ли обрадуется незапланированному ребёнку от деревенской. Я и сейчас так думаю. С того лета минуло десять лет. Я выучилась на фельдшера, похоронила бабушку, вернулась в Капелановку, вырастила сына и почти избавилась от этого тупого, ноющего ощущения под рёбрами. Утром натягиваю чёрное платье, которое надевала четыре года назад на бабушкины похороны, повязываю тёмный платок и долго разглядываю себя в мутном зеркале прихожей. Бледная, под глазами тени. Ну и ладно. На кладбище красавицей быть необязательно. Митьку я оставляю у Люды вместе с ее пацанами, сунув всем троим по бутерброду и строго наказав сидеть во дворе и не лезть на забор. Митька хмурится — он хочет на похороны, он любил бабу Тому, — но я качаю головой, и он не спорит. Знает мой взгляд, когда спорить бесполезно. У Люды за калиткой притормаживаю и тихо цежу ей на ухо: «Если Влад Семёнов вдруг появится рядом — Митьку ему не показывай.» Люда сжимает мне руку и кивает, ничего не спрашивая. Она единственная, кроме тёти Томы, кто знает всю историю целиком. У кладбищенской ограды уже полдеревни. Зинаида Петровна с Ниной Фёдоровной в первых рядах, куда ж без них. Все обнимают меня. Странно так — я тёте Томе не родня, а соболезнования все мне высказывают, а не сыну. Влад бросает на меня удивлённый вопросительный взгляд, но я отступаю за спины соседей, стараясь спрятаться от него. Это глупо и по-детски, я прекрасно это понимаю, но ничего с собой не могу поделать. Мне двадцать восемь лет, я взрослая самостоятельная женщина, которую уважает вся округа, а при виде Влада Семёнова превращаюсь обратно в ту тощую дурочку, которая верила в любовь. Батюшка из соседнего села читает молитву, женщины всхлипывают, Зинаида Петровна причитает громче всех, хотя при жизни с тётей Томой через день скандалила из-за межи. Я стою молча, стиснув зубы, и слёз нет — своё я отплакала вчера. Народ начинает расходиться от могилы, и я понимаю, что нужно уходить, пока толпа ещё прикрывает. Но едва разворачиваюсь в сторону выхода, как меня окликает знакомый до боли голос. — Таня? — в голосе Влада смесь недоумения и узнавания. Он, что же, не узнал меня? Меня вдруг такая злость едкая охватывает, что не могу сдержаться. Расправляю плечи и снимаю платок, давая волосам рассыпаться по плечам, и вижу, как у него дёргается желвак на скуле и расширяются зрачки. — А что, я так сильно изменилась? — спрашиваю, и сама удивляюсь, откуда в моём голосе эта язвительность. Внутри всё ходит ходуном, а снаружи — ни единой трещины, потому что за десять лет я научилась прятать всё личное. Он не успевает ничего сказать. — Танюшка! — Люда возникает рядом, подхватывает меня под руку. — Пойдём, Петрович нас до дома подбросит. Она уводит меня, и я затылком чувствую его взгляд так отчётливо, будто он приложил ладонь к моей шее. Уже в машине у Петровича, когда кладбище пропадает за поворотом, разжимаю кулаки и замечаю на ладонях четыре красных полумесяца от собственных ногтей — глубоких, почти до крови. Игорь не успел вернуться из командировки к похоронам. Позвоню ему вечером и скажу «да». Хватит выжидать непонятно чего. Мне двадцать восемь лет, у меня есть надёжный мужчина, который любит моего сына и ни разу за полгода не заставил нас с Митькой ждать и гадать. И я выберу его — ради себя и ради Митьки, ради нормальной жизни, где никто не скажет, что мы для него — «всё это», от чего нужно избавиться.