Глава 40. Дорога и стены
Шесть дней пути — шесть капель расплавленного свинца, застывших под кожей. Карета, бархат сидений, золотая листва, проплывающая за окном, — всё это блекло в сравнении с ароматом её волос, когда ветер, прокравшись в щели, шептал о ней: дымчатый лавандовый шлейф, приправленный воском, словно в ней самой теплилась свеча, чей свет видел лишь я.
Серая шаль Анны небрежно касалась моего плеча, и я замирал, боясь спугнуть это мимолетное чудо: её дыхание, ровное, как мерный ход шестерёнок в карманных часах, её рука, случайно прижатая к моей, когда карету бросало на ухабах. Её тепло сочилось сквозь грубую ткань моей поношенной куртки, и я затаивал дыхание, страшась, что даже трепет сердца выдаст ту бурю, что я скрывал за железной маской механика.
День первый.
Она заметила, как побелели мои костяшки, когда колёса взвыли, налетев на камни. Не о сохранности подарка для Петра я пекся — я боялся, что дрожь в пальцах предаст меня. Каждая жилка на руках натянулась, как струна, готовая вот-вот лопнуть. Этот чёртов механизм, что я целую неделю собирал в мастерской под аккомпанемент треска углей и шипения раскалённого металла, был всего лишь ширмой. Настоящий подарок — её смех, который она прятала в складках шали, — я не смел даже мечтать назвать своим.
— Боитесь, что опрокинемся?
Её голос звенел, словно хрупкий стеклянный колокольчик, но я видел, как дрожат её ресницы, словно крылья пойманной бабочки.
Всё в ней было соткано из противоречий: улыбка — дерзкая и манящая, а пальцы вцепились в скамью, будто боялись сорваться в пропасть. Я заметил, как неровно обломан ноготь на её мизинце — должно быть, от нетерпения.
— Боюсь повредить подарок для Петра, — солгал я, стараясь повернуть механического орла так, чтобы свет из окна играл на гранях шестерёнок.
Золото тускнело рядом с блеском её глаз — двух капель расплавленного янтаря, в которых я тонул без остатка. Граф хранил молчание, устремив взгляд в окно. В мутном стекле отражались его пальцы, судорожно сжимавшие табакерку, словно он хотел стереть её в порошок.
«Знает», — кольнуло меня. Знает, что я ворую секунды её внимания, словно жалкий карманник, и каждая из этих секунд жжёт меня изнутри, как раскалённая игла, вонзённая в самое сердце.
День второй.
Дорога превратилась в подобие ада. Колёса вязли в грязи, смешанной с первым снегом, тающим под напором бессильного солнца и превращающимся в зловонную жижу цвета ржавчины. Граф, словно нарочно, затеял разговор о Петре. Его слова резали воздух, как ножницы, кромсающие тонкий шёлк:
— Император безжалостно вырывает страницы из календарей тех, кто опаздывает, — бросил он, прожигая меня взглядом, способным расплавить сталь.
Я с головой ушёл в чертежи, нарочито громко шурша пергаментом. Тени от пляшущего пламени свечи метались по бумаге, словно повторяя таинственный узор её ресниц — таких же пушистых и загадочных, как эскизы так и не воплощенных в жизнь машин.
— В таком случае, нам стоит поторопиться, — пробормотал я, ощущая, как графово «нам» давит на грудь, словно безжалостный пресс.
— Нам стоит быть умнее, — он резко ударил тростью о пол кареты, и серебряный набалдашник оставил предательскую вмятину в дорогом бархате.
Он хотел сказать: «Умнее, чем ты, жалкий технарь, посмевший смотреть на мою дочь так, словно она принадлежит тебе по праву».
День третий.
Ось сломалась у самого болота, где вода уже начала сковываться первым, хрупким, словно сахарная глазурь, льдом. Я, измазанный грязью, возился с повозкой, чиня поломку, когда она приблизилась ко мне с чашкой горячей похлёбки, от которой поднимался пар, словно души неприкаянных мертвецов. Её пальцы случайно коснулись моих — и я едва не выронил гаечный ключ. Кожа её была обжигающе холодной, но в этом мимолетном прикосновении сквозило тепло, которого не могло подарить даже ноябрьское солнце.
— Вы… как огонь, — вырвалось у меня непроизвольно. Глупость какая. Но как ещё можно было описать то, что она делала со мной? Сжигала дотла, оставляя лишь жалкий пепел стыда и робкой надежды, который ветер безжалостно развеивал над унылым болотом.
Она смутилась, отвела взгляд, поправляя шаль, а граф, затаившийся в тени, сжал кулаки до побелевших костяшек. В отблесках костра я отчетливо видел его лицо: он готов был пристрелить меня прямо здесь, у этого проклятого костра, и бросить моё тело в трясину, как ненужную сломанную деталь.
День четвёртый.
В затхлом постоялом дворе, где стены насквозь пропахли кислыми щами и вездесущими мышами, она подобрала с пола увядший василёк. Смотрела на него так, словно в руках у неё оказался алмаз, выпавший из самой короны Екатерины.
Я же в это время срывал злость на кузнеце, чья наковальня гремела, словно похоронный колокол:
— За такие деньги вы могли бы подковать самого Зевсова коня!
Монеты, брошенные мной на грязный прилавок, подпрыгнули, издав глухой звон. Граф наблюдал за мной из тёмного угла, надменно поправляя кружевное жабо, и я видел — он уважал эту ярость. Уважал и ненавидел одновременно, как ненавидел всё, что не вписывалось в его мир позолоты, чинов и титулов.
День пятый.
Ветер, острый как отточенное лезвие, вырвал из её прически шпильку. Я поймал её на лету — крошечную, с янтарём, тёплую, словно её нежную кожу. В застывшей капле смолы таилась тысячелетняя тайна, но для меня сейчас было важнее то, что эта вещица хранила тепло её шелковистых волос.
— Берегите её, — прошептал я, возвращая ей шпильку.
Она, конечно, не знала, что я говорю не только о шпильке. Не знала, что в моём кармане уже бережно хранится обломок её гребня, найденный в карете, — первый трофей в коллекции безумца.
День шестой.
Петербург. Особняк Петра, словно огромный кинжал, вонзился в свинцовое небо. Колонны, выточенные из серого гранита, напоминали зловещие орудийные стволы, а двуглавый орёл на фронтоне взирал на меня свысока, словно решая, стоит ли раздавить меня своими когтями.
– Граф Дмитрий Владимирович и графиня Анна – в восточные покои. А вы… – он окинул меня презрительным взглядом, указав на конюшню, но я уже не слышал его слов – лишь отчаянный крик Анны:
— Нет! Она рванулась было ко мне, но граф властно удержал её. Его пальцы впились в её нежную руку, словно тиски, оставляя предательские белые отпечатки на коже.
— Камни могут сломать тело, но не душу, — сказал я ей одними глазами, глядя на неё так, словно это был мой последний взгляд.
Я надеялся, что она сможет прочитать в моих зрачках чертежи будущего бунта. Когда она поднималась по ступеням лестницы, на её кружевной воротник упала предательская слеза, и я поймал себя на безумной мысли, что хочу собрать эту слезу в крошечную колбу, как драгоценный реактив.
Осколок гребня в моём кармане болезненно впился в ладонь, смешав кровь с молчаливым обещанием: Я обязательно вернусь к тебе. Даже если для этого мне придётся разобрать на винтики всю эту проклятую империю.
P.S.
Ночью граф что-то усердно писал в письме Петру. Я видел свет, льющийся из его окна, — жёлтый и колкий, словно гнойный нарыв. Пусть строит свои козни. У меня есть шестерёнки, выточенные из самой ненависти, чертежи, пропитанные её неповторимым запахом, и осколок гребня, который жжёт мой карман, напоминая о том, что даже в самом прочном механизме всегда найдётся своё слабое звено.
А ещё — её взгляд, полный надежды, когда она повторила за мной: «Вы… как огонь».
Ведь огонь не только сжигает дотла. Он плавит металл, чтобы ковать из него нечто совершенно новое. И я точно знаю: чтобы переплавить цепи этого прогнившего мира, порой просто необходимо сжечь себя дотла.