Черные вороны 14. Смерть в его глазах · Глава 18

Глава 18

Сразу после встречи в медицинском секторе слово «папа» преследовало меня по коридорам. Я ушёл от детей, не обернулся на удар маленькой ладони о стекло и не ответил мальчику, который смотрел на меня как на дверь, наконец открывшуюся после долгой ночи.

На ходу я подписал командирским ключом приказ о переводе Таи и Марка в жилой корпус. Основанием стали карантин и независимый педиатрический осмотр. Два свидетеля подтвердили время; нагрудный регистратор записал каждое слово. Подпись делала мой выбор видимым Лису. Я всё равно её поставил.

Архив находился под землёй. Бетонные стены глушили шаги, лампы включались секциями и гасли за спиной. Я взял с собой двоих из старшей группы и офицера цифровой криминалистики. Мне нужно было не очередное признание, а материал, цепочку которого нельзя будет переписать после моего ухода.

Дежурный техник поднялся и сказал, что личный раздел генерала закрыт. Я не достал оружие. Потребовал зафиксировать отказ и включил режим срочного изъятия медицинских записей: после следов на руках детей и незаконных назначений основание было достаточным. Код командира не открывал личный сейф Лиса, зато позволял заморозить аудиторское зеркало и снять с него копию только для чтения.

Офицер подключил блокиратор записи, снял на камеру серийные номера накопителей и сохранил манифест с контрольными суммами. Оба свидетеля расписались в журнале. Даже такая цепочка не гарантировала, что сам архив не был приманкой. Она лишь не давала незаметно подменить то, что мы увидим сейчас.

Техник открыл сотни папок: медицинские отчёты, дозировки, расшифровки бесед, записи приступов. Моё имя повторялось так часто, что перестало принадлежать человеку. Техник предупредил, что ранние файлы частично повреждены при переносе. Я потребовал первую доступную запись и велел криминалисту отдельно проверить дату создания, аппаратную подпись камеры и историю копирований.

— Дата совпадает с журналом камеры, — сказал офицер. — Аппаратная подпись тоже. Монтажных склеек внутри этого файла не вижу. Но источник всё ещё контролирует генерал.

— Значит, не верим. Смотрим. Каждую дату сверяем отдельно.

Техник включил файл. Запись открылась тесной комнатой с облупленными стенами. Объектив стоял под потолком, изображение дрожало, звук шёл с помехами. К металлическому стулу был привязан мужчина. Сначала я не узнал себя.

Не из-за крови. Не из-за опухшего глаза, разбитых губ и ожогов на груди. В том мужчине было то, чего я не видел в зеркале много лет: ярость, направленная не на женщину, детей или собственную слабость, а наружу — на тех, кто пытался добраться до его семьи. Мужчина в кресле поднял голову.

— Ещё раз произнесёшь её имя — я вырву тебе язык зубами.

За кадром засмеялись.

— Дарина Воронова уже сотрудничает с нами.

Мужчина в кресле тоже улыбнулся. Разбитым ртом, страшно, почти счастливо.

— Тогда ты бы не спрашивал меня о ней.

Я опёрся ладонями о стол. В груди стало тесно, будто рёбра начали срастаться внутрь. Голос принадлежал мне. Интонация — тоже. Даже привычка чуть наклонять голову перед угрозой была моей. Но я не помнил ни комнаты, ни разговора, ни того, как имя Дарины прозвучало в моём рту не обвинением, а молитвой, за которую я готов был убивать.

— Она забрала документы и ушла к Вороновым, — продолжил голос за кадром. — Оставила тебя здесь.

— Плохо стараешься.

— Ты уверен, что знаешь жену?

Мужчина в кресле дёрнул цепи. Металл впился в запястья, кровь потекла по ладоням.

— Я знаю, как она дышит во сне. Знаю, что врёт, когда прикусывает щёку изнутри. Знаю, что ненавидит просить о помощи и всё равно позовёт меня, если детям будет страшно. Ты можешь подделать её голос, подпись, анализы, хоть фотографию с чужим мужиком в постели. Но ты не знаешь её. Поэтому заткнись и слушай внимательно: Дарину и детей не трогать.

У меня пересохло в горле. Техник у терминала перестал дышать. Мужчина рванулся вперёд настолько, насколько позволяли ремни.

— Если на ком-то из них появится хотя бы царапина, я переживу всё, что вы со мной сделаете. Вылезу из этой могилы. Найду каждого. И вы будете умирать так долго, что ваши дети успеют состариться, пока вы просите меня закончить.

Кто-то ударил его током. Тело выгнулось, мышцы свело, голова запрокинулась. Я смотрел, как меня ломают за имя женщины, которую теперь называл лгуньей. Смотрел, как собственное прошлое плюёт мне в лицо кровью.

— Остановить? — шёпотом спросил техник.

— Попробуй.

Запись продолжилась. Мне показывали фотографии: Дарина выходит из машины со Стефаном, Дарина держит Якова за руку, дети входят в дом Вороновых. Голос за кадром задавал одни и те же вопросы, менял формулировки, вкладывал ложь между достоверными деталями.

— Она выбрала семью, к которой принадлежала всегда.

— Она выбрала наших детей.

— Яков не твой сын.

— Мой.

— Она усыновила ребёнка другого мужчины.

— Она усыновила и вырастила моего сына, пока я не мог их защитить.

Я на записи не сомневался. Ни на секунду. Даже когда мне сунули лабораторный бланк, даже когда зачитали показания людей, даже когда включили смонтированный разговор, в котором Дарина будто называла меня чудовищем. Мужчина в кресле закрывал глаза, пережидал боль и отвечал одно и то же:

— Я ей верю.

На записи сменился человек за кадром. Новый голос был мягче, почти сочувственным — именно такие голоса опаснее крика, потому что предлагают предательство как возможность наконец отдохнуть.

— Она не искала тебя, Максим. Пока ты сидишь здесь, Дарина оформляет опеку над Яковом и выводит активы на фамилию Вороновых.

— Значит, делает то, что должна.

— Тебя не задевает, что она строит жизнь без тебя?

Мужчина в кресле закрыл глаза. Боль прошла по лицу так открыто, что мне захотелось отвернуться. Тот мужчина боялся не измены. Боялся, что его семья научится жить после его смерти, и ненавидел себя за желание остаться незаменимым даже из могилы.

— Пусть строит, — ответил он. — Пусть живёт, растит детей, смеётся с кем угодно, если это поможет ей пережить меня. Я не требую, чтобы она легла в гроб рядом. Я требую, чтобы вы не приближались к ним.

— Даже если рядом с ней будет другой мужчина?

Долгая пауза. Мужчина в кресле сжал окровавленные пальцы.

— Даже тогда.

Ответ ударил по мне сильнее тока, которым мучили мужчину на стуле. Сейчас одна фотография руки Стефана на талии Дарины превращала меня в палача. Тогда, связанный, избитый и уверенный в собственной скорой смерти, я всё ещё выбирал её жизнь вместо своего права владеть. Человек за кадром разложил передо мной фотографии детей.

— Назови их всех.

— Яков. Тая. Марк. И дочь, которую Дарина носит сейчас.

— Кто из них твой?

Мужчина в кресле поднял взгляд.

— Все.

— Я спрашиваю о биологическом отцовстве.

— А я отвечаю о семье.

— Удобно уходить от фактов.

— Факты? Яков до хруста выгибает большой палец, когда злится, и делает вид, будто ему не больно. Тая не ест корку у хлеба и прячет её под тарелку. Марк боится темноты, зато врёт, что просто любит ночник. А девочка затихает, когда я кладу руку Дарине на живот. Вот мои факты. А твои бумажки можешь засунуть себе в глотку.

Я замер. Марк боялся темноты. Мне недавно сообщил об этом Стефан, и я принял его знание за доказательство собственного отсутствия. Но на исходной записи я сам говорил о его страхе. До обработки я знал каждую эту мелочь. После — превращал собственные провалы в обвинение тем, кто хранил мою жизнь, пока я её не помнил.

Каждое повторение было ударом. Не по лицу — глубже. Меня выворачивало до ледяных мурашек вдоль позвоночника. Внутри будто работал тупой мясницкий крюк: цеплял нервы, вытаскивал их наружу, заставлял смотреть, как человек, которым я был, защищает женщину от человека, которым стал. На отметке «03:17:42» изображение рассыпалось на квадраты. Экран погас.

— Дальше, — приказал я.

Техник нажал несколько клавиш.

— Следующий цельный файл записан через двадцать шесть дней.

— Включай.

Комната была той же. Мужчина — нет. Я сидел ровно, вымытый, в чистой рубашке. На запястьях белели повязки, взгляд был спокойным, пустым, до тошноты знакомым. Лис находился напротив. Его лица камера не показывала, только руку на столе и перстень, постукивающий по дереву.

— Почему Дарина оставила тебя? — спросил он.

Я ответил без паузы:

— Потому что работала на Вороновых.

— Яков твой сын?

— Нет. Она усыновила ребёнка другого мужчины и выдавала его за моего.

— Младшие дети?

— Их происхождение требует проверки.

— Что ты чувствуешь к жене?

Мои губы в записи дёрнулись.

— Ненависть.

Я сжал край стола так сильно, что натянулся давно заживший рубец под рёбрами. Техник отшатнулся, а я заставил себя разжать пальцы. Ломать технику или людей было теперь на руку Лису. Двадцать шесть дней.

Между мужчиной, который обещал выжить ради семьи, и пленным, повторяющим слова Лиса, лежали двадцать шесть дней истощения. В первом файле я помнил, как Дарина дышит во сне. Во втором сомневался, мои ли дети, и говорил то, что прекращало допрос.

Лис на второй записи придвинул ко мне фотографию Дарины. Она стояла у окна, худая, в чёрном платье, с лицом женщины, которую горе научило не падать при людях.

— Узнаёшь?

— Дарина Воронова.

— Кем она тебе приходится?

— Объектом расследования.

— Не женой?

В записи я посмотрел на фотографию. Зрачки расширились, правая рука едва заметно двинулась по столу — будто хотела коснуться изображения, но остановилась.

— Брак был способом получить доступ к моей структуре.

— Она тебя любила?

— Нет.

Лис постучал перстнем по столу.

— А ты?

Молчание затянулось. Я увидел, как под воротником рубашки забился пульс.

— Я был зависим.

— От чего?

— От созданного ею образа семьи.

— Что чувствуешь, глядя на неё?

Мой двойник сглотнул.

— Желание наказать.

Лис удовлетворённо откинулся на спинку стула. Я пересмотрел паузу перед ответом, движение пальцев к фотографии, пульс под воротником. По отдельности эти реакции ничего не объясняли. Вместе с первой записью и журналом они показывали, какой ценой мне дались спокойные, выученные слова.

— Выведи оба файла рядом и открой журнал между датами, — приказал я.

Криминалист сначала сверил серийные номера камер и контрольные суммы. Первая запись была создана в день доставки меня на объект. Вторая — через двадцать шесть дней. Между ними не было ровного перехода: на нескольких днях запись обрывалась, а мои ответы становились короче, тише, покорнее.

Журнал насчитывал двенадцать корректировок доз, девять ночей прерывистого сна и семь сеансов, названных «подтверждением». Под планами бесед стояла подпись профессора Захарского. Он выбирал фотографии, ставил вопросы, разбирал мои ответы и подкладывал к реальным кадрам ту версию, которая была нужна Лису.

Громов подписывал листы назначений, замеры давления, отметки о панических реакциях и допуск к следующему сеансу. Захарский строил ложное объяснение. Громов поддерживал меня в том состоянии, в котором это объяснение казалось единственным. Их роли не сливались. Вина от этого не становилась меньше.

В примечаниях повторялось: показывать Дарину у Стефана, подавать старые документы как свежие, называть беременность следствием моего отсутствия. После каждой такой беседы стояла запись Громова: бессонная ночь, седативный препарат, наблюдение. Они не дали мне забыть дочь. Они добились, чтобы воспоминание о её толчке под моей ладонью вызывало сразу же сомнение, моя ли она.

Я смотрел на даты и понимал границу. Эти двадцать шесть дней объясняли то, что со мной сделали недавно. Они не объясняли давний провал, поглотивший больше двадцати лет моей жизни. Та амнезия оставалась реальной, и ни один архив не возвращал её одним ударом. Здесь была другая грязь: сохранившиеся фрагменты заставили служить лжи.

На терминале вспыхнуло красное уведомление. Открытие зеркала автоматически отправило тревогу владельцу раздела и дежурному врачу. Техник открыл список: Громов подтвердил тревогу и через три минуты покинул медицинский сектор. Его пропуск отметился у служебного лифта, затем у двери в технический коридор.

Я отдал два приказа. Первый — криминалисту: закончить копирование, запечатать оригиналы и не оставаться одному. Второй — старшей группе: перекрыть выезды, поднять записи технического уровня и не стрелять по Громову. Он был нужен живым и говорящим.

У старой прачечной наблюдение показало мужчину в медицинской куртке. Он снял маяк и оставил его в тележке с бельём, но другой пост успел снять его лицо у водоотводного тоннеля. Я пошёл туда с двумя бойцами и вызванным медиком. Никто больше не должен был получить его ответы наедине со мной.

Дождь переходил в мокрый снег. Громов уже открыл решётку и протиснулся наполовину, когда услышал наши шаги. Двое бойцов схватили его за руки и оттащили от хода. Я держал пистолет наведённым и коротко приказал не сопротивляться. Громов замер, медленно выпрямился и обернулся. Седые волосы промокли, губы дрожали. Он смотрел не на меня — на бойцов по бокам, на регистратор на груди одного и сумку медика. Понял: в темноту между нами больше не получится спрятать ни одного слова.

— Что вы сделали между двумя записями? — спросил я.

— Ты уже видел журнал.

— Я видел дозы и чужие подписи. Мне нужно знать, что вы со мной делали. Пошагово. Всё записывается.

Громов перевёл взгляд на чёрный кружок регистратора, потом на решётку. Рассчитывал добраться до неё, пока мы будем говорить. Один из моих бойцов встал так, чтобы перекрыть ему путь. Я убрал пистолет в кобуру. Бить его было бы легче всего; мне были нужны ответы, которые переживут его.

— Сначала профессор показывал тебе то, что было правдой, — сказал Громов. — Жену рядом с другим мужчиной. Сына с фамилией Вороновых. Бумаги об усыновлении. Он не сообщал тебе ложную дату вслух. Он клал старую бумагу рядом со свежим снимком и ждал, какую дату ты додумаешь сам.

— А ты?

— Я мерил давление, следил, чтобы ты не потерял сознание раньше нужного момента. Менял дозы, не давал спать дольше двух часов подряд, писал, какие слова вызывают панику. Если ты отказывался принимать версию, мы возвращали боль. Если соглашался — воду, еду и сон.

Небо за его плечом было тёмным. Снег таял на лице Громова, стекал по щекам. Он говорил спокойно, как будто зачитывал обычную схему лечения. В этом и была его главная мерзость.

— Вы стёрли мою память.

— Нет. Эта дыра была в тебе задолго до нас. Мы не вернули тебе прошлое и не могли его забрать. Мы взяли то, что сохранилось, и научили тебя сомневаться в каждом таком фрагменте.

Какое-то время я слышал только воду, бегущую внутри тоннеля. Старый провал никуда не исчез. Но теперь я видел другое: недавние кадры не пропали. Мне дали чужие причины не верить в то, что я сам видел и делал.

— Почему я повторял слова Лиса как свои?

— Потому что ты был истощён, дезориентирован и хотел, чтобы хоть что-то перестало болеть. Потому что Лис давал тебе одну связную версию, а в твоей жизни были десятки дыр и противоречий. Он предлагал не истину. Он предлагал облегчение.

Я шагнул к нему. Громов дёрнулся к решётке. Боец сразу заломил ему руку за спину и прижал лицом к мокрому бетону. Я остановил его движением ладони. Нам нужны были показания без давления.

— Как остановить то, что вы делали?

— Не ищи одну безупречную версию, которая сразу всё исправит. Записывай триггеры. Спи под наблюдением. Не принимай никаких препаратов без независимого врача. Сверяй файлы с оригиналами. Признавай, когда не знаешь. Выдержи хоть один факт, который не укладывается в удобную картину, и не уничтожай его.

— Ты говоришь как врач, который хочет остаться полезным после преступления.

— Я и есть такой врач.

— Лис приказал мне пытать Дарину. Ты знал, что она беременна. Знал о низком железе, давлении и риске для дочери. И всё равно подписывал разрешения на мои допросы.

Громов впервые отвёл глаза.

— Это делал ты, — сказал он. — И тебе придётся с этим жить.

Я хотел ударить его. Давно заживший рубец под рёбрами натянулся при резком вдохе. Я вспомнил, как Дарина беззвучно пыталась ответить мне и как паника сжимала её горло, и удержал руку. Громов был виноват в том, что помог сделать. Я — в том, что сделал.

— Запись твоих показаний уйдёт в архив вместе с копией дозировок. Ты ответишь за свою часть. За свою отвечу я.

Громов посмотрел на меня с усталым любопытством.

— Тогда начни с того, что не верь мне только потому, что я сказал то, что ты хотел услышать. Проверь мои слова теми же журналами.

Он улыбнулся, поняв, что даже собственное признание не получило надо мной прежней власти. В гарнитуре резко прозвучал голос бойца, который держал крышу лаборатории в поле зрения:

— Движение за парапетом!

Я толкнул Громова к бетонному выступу. Выстрел пришёл почти одновременно с предупреждением. Врача дёрнуло, и он тяжело ударился обо мне. Боец ответил в сторону крыши, второй дёрнул нас за угол и закрыл собой.

Кровь хлынула из раны над левой ключицей и залила ворот куртки. Второе отверстие темнело выше лопатки. Медик уже разрывал упаковку гемостатического материала. Я прижал сложенную салфетку над ключицей, но она за секунды стала мокрой. Турникет здесь был бесполезен.

— Стрелок? — спросил я, не убирая ладони.

— Ушёл за вентиляционную надстройку. Группа перехвата идёт с двух сторон.

Медик заполнил раневой канал, наложил давящую повязку и подал Громову кислород. Второй боец вызвал реанимационную бригаду и передал: подозрение на повреждение подключичной артерии и лёгкого, давление не определяется, пульс нитевидный. Громов открыл глаза. Губы уже синели. Он ухватился за мой рукав, попытался подтянуть меня ближе.

— Лис убирает не ложь, — выдохнул он. — Свидетелей.

— Кто на крыше?

— Не знаю. У него всегда есть следующий человек.

— Где Захарский?

Врач попытался ответить, но закашлялся. На губах выступила кровавая пена. Медик потребовал не давать ему говорить, потом резко сказал, что пульс исчез. Реанимационная бригада выбежала из тоннеля через минуту с транспортным щитом и дефибриллятором.

Меня оттеснили. Разрезали куртку, закрыли вторую рану, начали компрессии. Монитор рисовал прямую. Врач из бригады дважды проверил сердечную активность портативным датчиком. На одиннадцатой минуте подтвердил смерть и назвал время — восемнадцать сорок две.

Два регистратора сохранили работу бригады и двойную проверку сердца. Врач заполнил заключение, а тело Громова поместили в нумерованный мешок и передали под охрану. Одежду и салфетки запечатали отдельно. На снегу остались тёмная кровь и два глубоких следа от коленей человека, которого уже нельзя было заставить ответить.

У меня остались записанные показания, журнал дозировок и нарушенная Лисом тишина. Этого было достаточно, чтобы перестать считать генерала союзником. Но недостаточно, чтобы разом поверить в каждую фразу архива или простить себе то, что я сделал с семьёй.

Я снял с мокрого снега перчатку, на которой осталась кровь врача, и передал её криминалисту. Потом отдал четыре приказа: найти стрелка, арестовать Захарского, вывести детей из подчинения людей Лиса и не давать Дарине ничего без независимого врача. Смерть Громова не давала мне права считать себя исцелённым. Она только отняла у Лиса ещё один голос, которым тот привык объяснять мне собственную жизнь.