Глава 4
Я проснулась от ровного частого стука. Не дверь и не шаги охраны — сердце моей дочери билось из маленького динамика у живота. Этот звук удержал меня в настоящем раньше, чем вернулись двор, снег под коленями и лицо мужчины, которого у меня уже дважды отнимали живым.
Врач водила датчиком по гелю, а я слушала то, что не могли подделать ни Лис, ни Громов: сердце дочери не сбивалось, когда я поворачивалась. Боли в животе не было. Когда малышка толкнула датчик, я впервые после двора выдохнула до конца.
Голос не вернулся. Я могла дышать, глотать, беззвучно шевелить губами. Но стоило попытаться вытолкнуть хоть слог, как перед глазами вставали чужие пальцы на подбородке и снег под коленями. Вместо звука из горла выходил воздух.
— Не заставляйте себя говорить, — сказала врач. — Пишите и дышите как дышится. Я буду рядом.
Я написала на планшете одно слово: «Дети». Врач протянула короткую сводку. Тая и Марк были вместе. Яков — в медицинском блоке. Глеб жив и получает помощь. Я провела пальцем по каждому имени. Жив. Жива. Живы. Только после этого мои плечи опустились.
Четыре короткие строки вернули мне способность сидеть. Я попросила показать всех, но врач покачала головой: доступ к трансляциям выдавал командир. Тогда я написала имена на отдельном листе — Яков, Тая, Марк, Глеб — и ниже добавила: «дочь». Никому не позволю снова превратить их в номера палат и строки в чужом приказе.
Врач поставила раствор с железом, оставила воду и кнопку вызова. Перед уходом она убедилась, что я сама могу дойти до ванной, и приказала не запирать дверь. В зеркале меня встретило бледное лицо, разбитая губа и спутанные тёмные волосы. Большой живот почти касался края раковины. Я умылась, медленно, потому что пальцы дрожали, и вернулась к кровати прежде, чем слабость успела победить упрямство.
На тумбе под прозрачным колпаком мигал красный огонёк. Я повернула к нему блокнот: «Меня зовут Дарина Воронова. Мои дети живы. Я тоже жива». Им могли принадлежать дверь, невидимый наблюдатель и расписание лекарств. Имя оставалось моим.
Дверь открылась без стука. Максим вошёл один, с чёрной папкой под мышкой. Закрыл дверь, повернул ключ и остановился у медицинской карты, не приближаясь ко мне. Палец задержался на сроке беременности, потом на цифрах сердцебиения. Когда он наклонился к монитору, давно заживший рубец заставил его чуть медленнее повернуться.
Малышка толкнулась. Ткань рубашки дрогнула у меня под ладонью, и Максим увидел движение. На миг его лицо стало совершенно пустым, будто все заготовленные обвинения разом потеряли слова. Потом он положил папку на стол и нажал кнопку связи.
— Она выдержит разговор? — спросил Максим, не глядя на меня.
— Недолго и только письменно, — ответила врач. — Если ей закружится голова, заболит живот или ребёнок надолго затихнет, на этом всё.
Максим хотел сказать, что понял, но врач перебила его ещё до первого слова: ограничения были не советом. Он взглянул на часы, поставил на стол таймер и оставил кнопку вызова в пределах моей руки. Каждое движение выглядело служебным, однако прежний Максим тоже всегда прятал заботу в порядок действий. Я написала: «Покажи детей». Он не ответил. Я подчеркнула слово дважды и подвинула блокнот к краю стола.
— Это допрос, а не свидание.
«Тогда задавай вопросы стене».
Его челюсть напряглась. Мы смотрели друг на друга через чёрную папку, пока Максим не выругался едва слышно и не достал телефон. Ничего не объяснив, он открыл связь с детской комнатой.
Тая сидела на кровати прямо, а Марк строил из кусочков хлеба длинную машину. Заметив нашу связь, дочь сразу заслонила брата плечом. На столе стояли вода, еда и детские лекарства; окон в комнате не было. Я прижала ладонь ко рту и подняла второй лист с их именами.
Тая прочитала по губам моё «люблю». Ответила двумя поднятыми пальцами — они вместе, — затем положила ладонь Марку на голову. Он улыбнулся мне, не понимая, почему я плачу. Потом поднял сложенную из хлебных корок машину и повёз её по столу, упрямо изображая мотор. Тая что-то тихо сказала ему, не поворачивая головы, и он послушно сел ближе. Я знала это движение: она уже решила, что отвечает за брата, пока взрослые ломают мир вокруг них. Хотелось приказать ей перестать быть старшей хотя бы на час, вернуть себе тринадцать лет, но голоса не было. Я показала сначала на неё, потом на Марка и прижала кулак к сердцу. Тая поняла. Подбородок дрогнул, но она не заплакала. Только подтянула к брату стакан воды и показала мне обе его ладони, затем свои: крови нет, пальцы целы. Марк наклонился к экрану, весь в крошках, и уже открыл рот. Максим оборвал связь раньше, чем мальчик успел спросить, когда я вернусь.
— Яков и Глеб в медицинском блоке. Оба живы, — произнёс он. — Остальное после разговора.
Я записала это рядом с именами, чтобы не позволить страху переписать его слова позже. Максим наблюдал, как я вывожу каждую букву, и только потом оглядел комнату: мягкая кровать, вода, отдельная ванная, запертая дверь без внутренней ручки и красный огонёк под потолком.
— Общая палата не подходит для отдельного допроса. Здесь тебя никто не побеспокоит.
«Кроме тебя».
Он понял без голоса и сухо усмехнулся.
— Меня ты должна бояться сильнее остальных.
Я покачала головой. Это разозлило его сильнее оскорбления. Он придвинул стул, сел напротив и велел попытаться сказать хоть слово. Я открыла рот; воздух прошёл свободно, но имя осталось беззвучным. Ни боли, ни хрипа — только предательская тишина. На повторное требование я показала ему средний палец.
— Вот это уже больше похоже на тебя.
Максим поднялся, но остановился на расстоянии вытянутой руки. Между нами были капельница, заметный живот и годы, в течение которых я разговаривала с закрытым гробом. Его взгляд задержался на разбитой губе, затем на моём лице. Я знала этот способ смотреть: сначала оценить повреждения, затем найти виновного. Только теперь виновной он считал меня.
Он потянулся, остановил руку в нескольких сантиметрах от подбородка и спросил разрешения одним коротким движением бровей. Я кивнула. Два пальца едва коснулись кожи у скулы; ни давления, ни попытки удержать. Всё равно меня пробрала дрожь — от знакомого запаха, от тепла ладони, от ярости на собственную память.
— Боишься? — спросил он.
Я кивнула и указала на его грудь. Под чёрной тканью сердце билось чаще, чем должно было у спокойного следователя. Максим понял, отступил и сцепил руки за спиной, будто только так мог удержать их при себе.
— Шестой месяц, — сказал он, глядя на живот. — Мне сказали, ребёнок не мой.
Я написала: «Наша дочь». Малышка снова толкнулась, подтверждая лишь собственное существование. Максим закрыл глаза на одно короткое мгновение, потом отодвинул стул, положил между нами чёрную папку и вернулся к человеку, которым его сделали. Желание не исчезло — оно просто осталось по другую сторону границы, которую сейчас нельзя было переступать ни одному из нас.
Максим выпрямился. Таймер уже отсчитывал разрешённое врачом время. Между нами осталось всё, что нельзя было пересечь одним знакомым прикосновением: запертая дверь, чужие приказы, годы у пустой могилы и дочь, которую он пока соглашался видеть лишь строкой в карте.
Я положила ладонь на живот, дождалась, пока дрожь утихнет, и взяла ручку. Если Максим хотел разговора с обвиняемой, он его получит. Но отвечать ему будет женщина, которая помнила каждую цену его отсутствия. Горечь поднялась к горлу. Даже на расстоянии вытянутой руки он заставлял меня чувствовать близость, которую тут же объявлял ошибкой. Я отвернулась, но он успел заметить влагу в глазах.
— Жалость к себе плохо сочетается с ролью мученицы.
Я схватила стакан со стола и швырнула в стену. Стекло разлетелось возле его плеча.
— Темперамент на месте, — сухо заметил он. — Жаль, совесть отсутствует.
Максим раскрыл папку. На стол легли фотографии: я возле разрушенного штаба, рядом Андрей; я сажусь в машину Стефана Радича; я в коридоре незадолго до взрыва. Следом — распечатки переводов, копии сообщений, протокол с моей якобы подписью.
— Ты передала Вороновым маршрут операции. Через час погибли мои люди.
Я потянулась к бумагам. На одном снимке дата была неверной. На другом тень падала в сторону, невозможную для указанного времени. Я ткнула в несостыковку.
— Монтаж? — спросил Максим. — Предсказуемо.
Я показала на стол, требуя ручку. Он дал её вместе с чистым листом. Пальцы дрожали. Я написала: «Я приехала предупредить тебя. Сообщение отправлено с моего телефона после того, как Андрей забрал его. Посмотри полную запись». Максим прочитал, и лицо его осталось неподвижным.
— Андрей забрал телефон, но ты продолжила ему доверять.
Я дописала: «Он мой брат. Он пытался вывезти меня из здания».
— А Стефан Радич? Он тоже просто пытался помочь?
Ревность прозвучала почти незаметно, спрятанная под допросом, но я знала Максима слишком хорошо. Увидела, как сильнее сжались его пальцы, как взгляд задержался на фотографии, где рука Стефана лежала у меня на спине. Я написала: «Он спас мне жизнь».
— Какая трогательная преданность.
«Ты предпочёл бы, чтобы я погибла?»
Он прочёл, поднял глаза.
— Иногда мёртвые доставляют меньше проблем.
Я перечеркнула вопрос и вывела крупно: «ЛЖЁШЬ». Бумага хрустнула в его руке.
— Ты ничего обо мне не знаешь.
Я написала: «Знаю, как ты держал меня сегодня. Знаю, что едва не убил своего человека. Знаю, как бьётся твоё сердце». Он вырвал лист, смял и бросил на пол.
— Одной реакции тела недостаточно, чтобы поверить в невиновность.
Я взяла новый. «Как недостаточно поддельных записей, чтобы признать меня виновной». Максим включил планшет. На экране появилась комната наблюдения, дата перед взрывом. Я стояла напротив Андрея. Звук был чистым до неестественности.
— Его нужно устранить до начала операции, — произнесла моя копия голосом.
Запись оборвалась. У меня заледенели пальцы. Настоящая фраза звучала иначе: «Его нужно устранить от руководства операцией, пока мы не вычислим утечку». Кто-то отрезал середину, сшил слова, превратил попытку спасти Максима в приказ его убить. Я протянула руку к планшету, но Максим накрыл ладонью стекло планшета.
— Не трогай.
Я показала на временной код: между двумя словами пропало семь секунд.
— Сбой записи.
Я отрицательно качнула головой и показала на звуковую дорожку под кадром. На месте семисекундного скачка менялся фоновый шум: один чистый шов объяснял и оборванную фразу, и сбитый временной код. Максим увеличил участок, и на секунду в его лице возникла трещина — ещё не доверие, лишь раздражение человека, который обнаружил неровность в идеально выстроенной стене.
— Эти материалы заверены.
Я подняла брови: «Тогда зачем ты принёс их мне?» Он понял. Медленно убрал ладонь с планшета.
— Чтобы увидеть реакцию.
Я написала: «Увидел?»
— Ты умеешь плакать убедительно.
«Я научилась на твоих похоронах».
Максим прочитал, и его взгляд замер. Я продолжила, хотя каждое слово выворачивало внутренности: «Гроб был закрытым. Мне не дали тела. Я положила внутрь твою рубашку. Ту, в которой ты впервые обнял Якова как сына».
— Прекрати.
«Я приходила к могиле каждую неделю».
— Это не относится к делу.
«Относится. Предатели не разговаривают с могилами тех, кого предали».
Он вырвал лист и разорвал. Полосы бумаги упали между нами, но я уже взяла новый.
«Тая снова бегает быстрее всех и по-прежнему закрывает Марка собой, будто она старше его не на восемь лет, а на целую жизнь. Яков дрался с каждым, кто произносил твоё имя. Марк спрашивал, почему его отец так и не вернулся. Теперь у нас есть ещё одна дочь, которая уже знает твой голос и двигается, когда ты рядом».
— Хватит использовать детей.
Я ударила ладонью по столу и написала крупнее: «Это ты используешь их как доказательство моей измены». Максим отвернулся к окну. Его спина была прямой, плечи напряжёнными. Я видела, как глубоко он вдохнул, как медленно выдохнул. Потом он сказал, не глядя:
— В материалах указано, что часть детей может быть не от меня.
Максим положил передо мной заключение лаборатории. Я прочитала строку о том, что Максим якобы не является биологическим отцом Якова, и вторую — будто я его биологическая мать. Вырвала лист и написала так крупно, что карандаш прорвал бумагу: «Я не рожала Яшу. Я его усыновила». К заключению была подшита копия решения об усыновлении. Эти два листа не могли быть правдой одновременно: решение подтверждало усыновление, а отчёт приписывал мне роды, которых не было.
Ревность, наконец, показала зубы. Не только к Стефану — к годам, которых Максим не помнил; к детям, которых у него отняли; к каждому мужчине, способному стоять рядом со мной вместо него. Я подошла и положила перед ним лист: «Тебе солгали».
— Все?
«Все».
— Даже о Радиче?
Я написала: «Стефан не отец моих детей». Максим прочитал дважды.
— Но был рядом.
«Когда тебя не было».
— Удобно заменил погибшего мужа.
Я так резко подняла голову, что шею пронзила боль. Написала: «Тебя невозможно заменить». Он усмехнулся, но усмешка получилась мёртвой.
— Красивый ответ.
«Уродливая правда. Я пыталась жить дальше и не смогла».
— Однако жила.
«Ради детей. Не ради другого мужчины».
Максим подошёл ближе. Ревность делала его взгляд почти чёрным, и от этой ревности во мне смешались боль и безумная, постыдная радость: человеку, которому якобы всё равно, было нестерпимо представить меня чужой.
— Если выяснится, что ты лжёшь…
Я дописала: «Ты всё равно уже вынес приговор».
— Нет. Приговор вынесли бумаги, которые тебе подсунули.
«Бумаги не ревнуют к Стефану».
Его пальцы сомкнулись на листе. Он не разорвал его сразу. Сначала посмотрел на меня — долго, тяжело, так, будто хотел наказать за точность. Потом медленно разорвал надвое. Я быстро написала объяснение, указала на скачок времени в углу кадра.
— Экспертиза подтвердила подлинность.
«Чья экспертиза? Лиса?»
Максим вырвал лист и разорвал пополам. Я взяла следующий. «Ты доверяешь ему больше, чем себе». Ещё один разрыв.
«Он показывает тебе только то, что делает тебя его оружием».
Бумага разлетелась белыми кусками. Я писала быстрее, царапая лист так сильно, что он рвался под ручкой: о звонке после взрыва, людях, которые вытащили меня из здания, возвращении к огню, поисках в обломках голыми руками. Максим читал несколько строк и рвал. Каждая разорванная страница была маленькой казнью женщины, которая все эти годы говорила с его могилой и теперь не могла докричаться до живого.
Наконец я выхватила у него папку и ударила по столу. Хотела закричать, но изо рта вышел лишь беззвучный выдох. Ярость от собственной тишины оказалась сильнее слабости.
— Именно этого ты добивалась? — спросил он тихо. — Чтобы я поверил одному прикосновению и забыл всё, что мне показали?
Я замерла. Он наклонился через стол.
— Ты была рядом со Стефаном. Жила под защитой Вороновых. Растила детей, происхождение которых от меня скрывали. А теперь являешься и касаешься меня так, будто имеешь право.
Я написала: «У меня есть право. Я твоя жена».
— Жена не отдаёт мужа на убой.
«Муж не судит жену по обрезанной записи».
Он порвал и этот лист. Слёзы уже не текли — они стояли в глазах, делая его лицо зыбким. Мне хотелось ударить его, обнять, прижать его ладонь к животу и заставить дождаться движения дочери. Но моя власть над его руками кончилась в ту секунду, когда на двери повернулся ключ.
— Суд состоится, — сказал Максим. — Там будут представлены документы, свидетели и записи. Если у тебя есть объяснение, подготовь его.
Я посмотрела на белое кладбище разорванных листов у его ног. Он проследил за взглядом.
— Убедительное объяснение.
Я медленно поднялась. Под рёбрами сжало, комната поплыла, но я заставила себя подойти. Максим не отступил. Мы стояли так близко, что я видела тонкую пульсацию жилки на его шее.
— Отдыхай. Завтра начнётся подготовка к суду.
Он пошёл к двери. Я вернулась к столу, взяла последний лист и написала пять слов. Не объяснение. Не оправдание. Единственную правду, которую невозможно было смонтировать без того, чтобы она перестала быть моей. Подошла к Максиму и протянула лист. Он хотел пройти мимо, но всё же прочитал.
«Я никогда тебя не предавала».
Под фразой дрогнула чернильная точка. Я держала ручку слишком долго, словно могла дописать туда всю нашу жизнь: первую встречу, его невозможную нежность, рождение детей, ссоры, постель, кровь, долгое ожидание у могилы без тела. Но любое объяснение он снова назвал бы манипуляцией. Поэтому остались пять слов — голых, беззащитных, страшнее признания в любви.
Максим перевёл взгляд с листа на моё лицо. В его глазах мелькнуло что-то настолько болезненное, что я почти услышала треск внутренней брони. Он поднял руку, будто хотел коснуться меня, но остановил пальцы в воздухе и оставил решение мне.
Я сама сделала последний шаг и осторожно прижалась щекой к его раскрытой ладони. Не удерживала, не тянула ближе — только доверила ему ту уязвимость, которую несколько часов назад он не сумел защитить. Пальцы Максима дрогнули и едва заметно повторили линию моей скулы, прежде чем разжаться. Лицо его осталось холодным. Только рука на дверной ручке побелела от напряжения.
— Все предатели говорят одинаково.
Я покачала головой и указала на его сердце. Максим открыл дверь, вышел и запер её снаружи. Я осталась в мёртвой тишине, среди клочков собственной правды. Но последний лист он не разорвал. Он унёс его с собой.