Черные вороны 14. Смерть в его глазах · Глава 10

Глава 10

Тем же утром — задолго до вечерней поездки Якова к людям Лиса, о которой я тогда ещё ничего не знала, — Максим к завтраку не пришёл. Сначала я решила, что он наказывает меня тишиной, и почти рассмеялась бы, если бы голос соглашался вернуться. Наказывать безголосую женщину молчанием было так по-максимовски: выбрать оружие тяжелее артиллерии, а потом сделать вид, что просто закрыл дверь. Но часы ползли по стене, охранник дважды менял поднос, в коридоре сменялись шаги, а его не было.

После ночи без сна, коротких разговоров через динамик и его взгляда сквозь одностороннее стекло отсутствие Максима стало отдельным существом. Оно вошло в комнату, село напротив и начало медленно есть меня изнутри. Под потолком горел маленький красный огонёк. Иногда за стеной тихо щёлкало реле, и я знала: он смотрит, просто не позволяет мне видеть его. На завтрак принесли кашу, варёное яйцо и чай. Я не притронулась.

Не из гордости. Гордость давно содрали вместе с одеждой, голосом и правом запирать дверь. В каше чувствовался металлический запах, и перед глазами сразу встала другая комната: Громов рядом с подносом, шприц в чужой руке, горечь во рту после инъекции. Вчера Громов появился рядом с Лисом; сегодня Максим исчез. Я не знала, что они ему сказали и меняли ли назначения, поэтому не могла заставить себя проглотить еду, принесённую без упаковки и списка препаратов.

За стеной щёлкнуло реле. Я подняла блокнот к чёрному стеклу под потолком: «Боишься, что я не съем?» Ответа не было.

«Или боишься войти?»

К обеду еду унесли. Принесли суп, хлеб и воду. Я выпила воду, потому что жажда не была частью войны, а к ложке не прикоснулась. От запаха сжался желудок, но ещё сильнее сжалась память: Максим пробует еду первым, подвигает мне тарелку и обещает, что, если там яд, мы хоть умрём без скуки. Я не могла понять, вспоминаю ли реальность или сама строю мост к человеку, которого больше нет.

Я лежала лицом к стене, слушала тихие щелчки за спиной и считала собственные вдохи. Смешно: мужчина, который считал меня лгуньей, боялся, что моё сердце остановится без его разрешения. Он мог не входить, но так и не сумел уйти. К вечеру голод проснулся с зубами. Он грыз живот, подкатывал к горлу тошнотой и заставлял руки дрожать. Медсестра поставила новый поднос и задержалась у двери.

— Вам нужно есть.

Я написала: «Мне нужно увидеть детей».

— Я не решаю, — сказала медсестра, но пальцы на краю подноса сжались от стыда.

«Тогда не учите меня выживать».

Она прочитала, отвела глаза и вышла. В её жалости было больше унижения, чем в ненависти охранников. Ненависть признавала во мне противника. Жалость видела уже сломанную вещь. Когда шаги медсестры стихли, я подняла тарелку обеими руками и показала её красному огоньку. Потом медленно поставила обратно.

«Попробуй сам», — написала я.

Динамик молчал. Я разорвала страницу и оставила её рядом с нетронутой едой. Через час появилась слабость. Когда я встала, пол ушёл в сторону, стены качнулись, в глазах рассыпались чёрные искры. Я ухватилась за край стола и второй рукой поддержала живот. За стеной кто-то резко встал.

— Осторожно, — прозвучал из динамика его голос.

Одно слово. Хриплое, злое, вырвавшееся раньше, чем он успел спрятаться. Я замерла. Потом подняла голову к чёрному стеклу и улыбнулась. Максим отключил связь. Меня выворачивало от этой жалкой победы. Я услышала его ценой собственной слабости и спокойствия дочери. И всё равно прижала ладонь к груди: сердце билось так же, как в первые годы нашего брака, когда он впервые нарушил приказ ради меня.

Однажды он уже исчезал именно так — не уходил окончательно, а отступал на расстояние, с которого мог следить за каждым моим движением, не признавая, что надзор давно превратился в страх. Тогда мы были моложе, злее и оба принимали упрямство за силу. Я заперлась в ванной после ссоры и сидела на холодном полу, а Максим четыре часа ходил за дверью, не произнося ни слова. Под утро просунул под порог шоколадку и записку: «Не воображай. Просто твой голод мешает мне спать». Я сохранила ту бумажку на годы. Сейчас у двери стояли люди с оружием, шоколадок не было, а он всё равно не спал из-за моего голода.

Я написала эту фразу на листе: «Мой голод опять мешает тебе спать?» — и прикрепила страницу к двери. Вскоре охранник вошёл, сорвал записку и унёс. Значит, она попала туда, куда я целила.

Ближе к ночи принесли другую еду: запечённую рыбу, картофель, тёплый хлеб — всё, что я когда-то любила. Совпадение было слишком точным. Он изучал меня через чужие отчёты или вспоминал сам, но признаться не мог даже себе. Я приблизила хлеб к лицу. Запах ударил по памяти домашней кухней, шумом детских голосов, рукой Максима на моей пояснице, когда он проходил мимо и якобы случайно касался. Голод на секунду обернулся тоской по семье. Я хотела не есть — хотела вернуться за тот стол, где никто ещё не исчез, не предал и не превратился в улику.

Я положила хлеб обратно. К ночи еда почти перестала пахнуть. Остался только цвет: бледный суп, белый хлеб, красное яблоко. Я смотрела на него и вспоминала детские ладони, тянущиеся за фруктами, смех за большим столом, Якова, который всегда воровал кусочки раньше остальных и делал невинное лицо. Где они сейчас? Знал ли Яков, что Максим считает его предателем? Был ли свободен или свобода оказалась ещё одной комнатой без стен?

Я написала имена детей на отдельных листах и разложила по кровати, чтобы Лис не сумел превратить их в безликие номера в документах. Имя Якова положила рядом с подушкой.

«Он твой сын», — написала я и долго держала лист над грудью, пока за стеной не щёлкнуло реле.

Я положила лист с именем Якова на подушку. Когда попыталась встать и не смогла, дверь открылась почти сразу. Врач измерил давление и сахар, послушал дыхание, осмотрел живот и закрепил датчики. Сердце дочери билось часто и ровно, моё давление упало слишком низко.

— Ждать больше нельзя. Нужны раствор, глюкоза, электролиты и анализ крови. Еду принесут в запечатанной посуде из кухни медицинского блока, а список состава и назначений вы получите до того, как откроете контейнер.

Я написала: «Покажите каждую упаковку и состав».

— Покажу. И запишу всё, что введём. Катетер ставим сейчас.

Я кивнула и протянула руку. Врач выдохнул с облегчением, но улыбаться не стал. Врач не спрашивал, согласна ли я продолжать эту глупую осаду. Показал каждую упаковку, при мне вскрыл физраствор и дождался моего кивка, прежде чем поставить катетер. Потом позвонил на кухню и потребовал приготовить маленькую порцию мягкой еды без добавок, указав состав на отдельном листе.

— Она боится еды и лекарств после Громова, — сказал врач охраннику у двери. — Угрозами это не лечится. Показывайте ей упаковки, вскрывайте их при ней и не трогайте еду после того, как её принесут.

Охранник передал слова по связи. После короткого ответа за дверью стало тихо. Вскоре и щелчки реле прекратились. Максим отступил от стекла, будто наказывал за слабость не меня, а себя.

— Командир приказал следить за вашим состоянием.

«Тогда передайте командиру: наблюдать — не значит быть рядом».

Врач сложил приборы и задержался.

— Вы думаете, он сломается первым?

Я посмотрела на одностороннее стекло. «Он уже ломается», — написала я. Врач проследил за моим взглядом, но за чёрным стеклом никто не шевельнулся.

После ухода врача свет не выключили. Через полчаса охранник принёс воду и запечатанный контейнер. На крышке стояла печать медицинской кухни, рядом лежал список состава. Я доверяла маркировке больше, чем открытому подносу, но запах всё равно поднял тошноту. Страх после Громова не исчезал по печати на крышке.

Ночью началась дрожь. Я легла на левый бок, подложила под живот свёрнутое одеяло и натянула второе до плеч. За стеной щёлкнуло реле. Потом ещё раз. Человек там вставал, уходил, возвращался и каждый раз убеждал себя, что делает это ради допроса. Я подняла блокнот: «Сколько ещё будешь смотреть?» Тишина.

«Пока я не сломаюсь?»

За стеной резко сдвинулось кресло. Я подняла ещё один лист: «Или пока не сломаешься ты?» Я не опустила лист. За стеклом больше не шевельнулось кресло.

Свет погас мгновенно. Я осталась в темноте и впервые за эту ночь заплакала. Не красиво и не тихо: плечи содрогались, рот раскрывался в беззвучном плаче, слёзы текли в волосы. Я плакала не от голода. Максим находился в нескольких стенах и выбирал безопасное расстояние; даже теперь я понимала его страх лучше, чем он понимал мою правду. Любовь, объявленная чужим внушением, продолжала мучить нас обоих с точностью хорошо настроенной машины.

Перед рассветом, меньше чем через сутки после первого нетронутого подноса, я не смогла подняться. Поднос поставили на стол. Запах горячего бульона дошёл до кровати, желудок болезненно сжался. Я закрыла глаза. Дверь вскоре распахнулась. Шаги Максима я узнала бы среди артиллерийского огня. Тяжёлые, быстрые, злые — так он ходил, когда ярость была единственным способом не показать ужас.

— Вон, — приказал он охраннику.

Дверь закрылась. Я открыла глаза. На электронных часах было четыре сорок две. Максим стоял у стола в чёрной рубашке с закатанными рукавами — высокий, широкоплечий, небритый, с тёмными тенями под глазами. При резком повороте он чуть берег заживший рубец от ножа Вольского, хотя пытался это скрыть. Резкие линии лица, тяжёлый подбородок, короткие тёмные волосы; в синих глазах горело такое бешенство, что воздух вокруг казался раскалённым. Он посмотрел на меня, потом на поднос.

— Сядь. — Он подвинул кресло ногой, не приближаясь к животу, пока я сама не согласилась на помощь.

Я не двинулась.

— Дарина, не заставляй меня повторять.

Я протянула руку к блокноту. Пальцы не слушались, ручка дважды выпадала. Максим выругался, подошёл и помог мне сесть: одной рукой поддержал под лопатками, второй — за бедро, не сдавливая живот. От близости меня пронзило болью, будто всю ночь я ждала не еды, а его запаха, тепла и голоса. Он усадил меня у стены и подложил под спину подушку.

— Будешь есть. — В приказе ещё жила привычная жестокость, а в руках уже появилась осторожность.

Я написала: «Ты останешься».

— Не торгуйся. — Максим удержал контейнер, хотя пальцы побелели на пластике.

«Тогда уноси».

Максим сжал челюсть.

— Ты решила умереть мне назло?

«Слишком большая честь».

— Значит, ради чего?

«Я не знаю, что в еде».

Он прочитал и замер. В лице что-то изменилось: ярость ушла глубже, уступив месту пониманию, от которого ему стало ещё больнее.

— Врач сказал, после Громова у тебя травматическая реакция на еду и лекарства.

«Психологический страх тоже страх».

— Здесь тебя не отравят.

Я посмотрела ему в глаза и написала: «Ты уверен?» Вопрос попал точно. Максим посмотрел на маркировку контейнера, потом на список назначений. Челюсть напряглась. Впервые он не стал обещать мне безопасность в собственном штабе. Я дописала: «Попробуй первым».

— Это детский спектакль.

«Тогда сыграй».

Он выругался, взял запечатанный контейнер и сверил номер на крышке с листом врача. Потом зачерпнул бульон, поднёс ко рту и проглотил. Я следила, как двигается его горло. Максим поставил ложку и вдруг нахмурился. Я вопросительно подняла брови, потом быстро написала в блокноте: «Вкус?»

— Такой же бульон приносили в подвале, — сказал он. — Ты тогда тоже решила, что в еду что-то добавили.

Он говорил медленно. Смотрел не на меня, а на стену, и в этот миг бетонная комната встала между нами: пластиковая миска, дешёвая курица, мой отказ брать ложку. Я написала: «Ты забрал мою тарелку».

— Попробовал первым, — ответил он, медленно возвращаясь в ту бетонную комнату вместе со мной.

«Съел половину».

— Потому что ты продолжала смотреть так, будто я сейчас упаду.

Я помнила кровь на его рубашке, тусклую лампу и его невозможную усмешку. «Если там яд, мы хотя бы умрём не от скуки», — сказал он тогда, а потом заставил меня доесть. Но я не стала подсказывать фразу. Положила ручку на одеяло и ждала. Максим провёл ладонью по лицу.

— Я сказал, что если там яд, мы хотя бы умрём не от скуки.

Слёзы мгновенно наполнили глаза. Я написала: «А я назвала тебя самовлюблённым идиотом».

— Сначала просто идиотом. Полная версия появилась, когда я доел твою порцию.

Мы смотрели друг на друга поверх тарелки. Деталь могла оказаться в старом журнале или чужом рассказе. Но эту фразу Максим вернул сам, до того, как я успела дописать её на бумаге. Теперь он сам мог поднять старый журнал и спросить того медика. Впервые в его глазах была не готовая вина, а вопрос.

— Кто ещё был в подвале? — спросил он.

Я написала имя дежурившего медика и номер операции. Максим сфотографировал страницу служебным телефоном и отправил запрос в архив, не скрывая от меня движение пальцев.

— Если журнал сохранился, я найду его.

«И если не сохранился?»

— Тогда эта память останется памятью, а не приговором. Ешь.

Он снова попробовал бульон, подождал и подвинул запечатанную порцию ближе. Ложку оставил в тарелке, давая мне самой решить, когда начать. Осторожность не возвращала прежнего Максима, но впервые его подозрение было направлено не на меня, а на людей, которые учили его ненавидеть.

— Ешь, — сказал он.

Я покачала головой и написала: «Останься».

— Я здесь. — Он сказал это сердито, но кресло подвинул ближе к кровати.

«Пока не закончу».

— Ты невыносима, — выдохнул Максим; на губах уже дрогнула забытая усмешка.

«Особенно для тебя».

На его губах дрогнуло что-то похожее на прежнюю улыбку, но сразу умерло. Он сел на край кровати, взял тарелку и поднёс ложку к моим губам. Я ела медленно, по несколько ложек с паузами, как велел врач. Глотала свободно, однако желудок сопротивлялся после долгой тошноты, и Максим не торопил. Когда я побледнела, он отставил тарелку, дал воды и дождался, пока дыхание выровняется. Потом взглянул на монитор у кровати и только после этого снова поднял ложку.

Первые ложки имели вкус поражения. Я ненавидела облегчение, собственную слабость и то, что снова позволила ему решать, когда мне жить. Максим вытер каплю с моего подбородка и на секунду закрыл глаза. Передо мной сидел не только командир: муж кормил беременную жену после того, как его отсутствие и недоверие довели её до опасной слабости. Я коснулась его запястья. Под пальцами бился пульс — слишком частый для спокойного человека.

«Кто сломался?» — написала я.

— Ты едва сидишь.

«Но пришёл ты».

Он поднёс следующую ложку, заставляя меня открыть рот.

— Я пришёл прекратить спектакль.

«И поэтому три ночи смотрел?»

— Оценивал риски, — бросил он, пряча бессонницу за знакомой служебной формулировкой.

«Сколько раз считал мои вдохи?»

Челюсть Максима напряглась. Он не ответил. Я увидела всё в синеве под его глазами, в дрогнувшей руке, в бульоне, пролившемся на одеяло. Он не спал. Всё это время сидел за стеной и убеждал себя, что расстояние между нами делает его сильнее. Мы всегда умели ранить себя синхронно, даже когда находились по разные стороны двери.

— Довольна? — Он промокнул салфеткой бульон, избегая моего взгляда.

Я покачала головой и написала: «Мне больно, что ты боишься меня любить». Максим прочитал и медленно положил ложку в тарелку. Желваки проступили под кожей. Он не посмотрел ни на дверь, ни на чёрное стекло. Только на меня.

— Не произноси за меня слова, которых нет, — сказал он.

«Тогда произнеси свои».

— Ешь, — повторил он тише и поднял ложку, дожидаясь, пока я сама подамся навстречу.

Бульон успел остыть. Я проглотила, и Максим выдохнул так, словно этот глоток пришлось проталкивать ему. Слов у него пока не было. Только дрогнувшая рука и кресло, которое он подвинул ещё ближе.

— Ещё три, — приказал он.

Я показала два пальца.

— Три. — Он показал пальцами число, как когда-то показывал детям условия перемирия.

Я нахмурилась.

— Хорошо. Две с половиной.

Я беззвучно рассмеялась и подавилась. Максим выругался, поставил тарелку и прижал салфетку к моим губам. В его глазах на мгновение вспыхнул ужас.

«Я жива», — написала я.

— Пока я не разрешил обратного.

«Всё ещё Бог?»

— В этой комнате — да.

«Тогда останься со своим творением».

Он хотел ответить резко, но не смог. Я коснулась его запястья и не стала тянуть к себе. Максим посмотрел на мои пальцы, потом на лицо. Я написала: «Можно?»

— Что именно?

Вместо ответа я положила свободную ладонь на живот. Последнее время дочь двигалась беспокойно, словно медленный голос отца и запах еды разбудили её. Под тканью прошла волна. Максим заметил, но руку не подал.

«Положить твою ладонь на живот», — дописала я.

Он прочитал дважды. От просьбы его лицо стало жёстче, чем от требования. Максим перевёл взгляд на живот. Дочь снова двинулась под моей ладонью. Его рука оставалась сжатой на колене, будто он удерживал ею единственный понятный ответ.

— Это ничего не докажет.

«Я знаю».

— Ребёнок может быть не моим.

«Тогда это будет просто движение ребёнка».

Максим перевёл взгляд на монитор. Рядом с бегущей строкой сердцебиения стоял срок беременности. Шесть месяцев. Цифры не спорили и не просили любви. Он медленно разжал пальцы.

— Можно, — сказал он после долгой паузы.

Я направила его ладонь на левую сторону живота, поверх свободной рубашки, и убрала руку. Несколько секунд ничего не происходило. Максим сидел неподвижно. Потом дочь толкнулась прямо под основание его большого пальца. Он резко вдохнул. Ладонь не отнял.

Второй толчок был слабее, затем девочка вытянулась, и живот под его рукой медленно изменил форму. Максим смотрел на собственные пальцы потрясённо, будто строка из медицинской карты обрела вес и движение. Я написала: «Твоя дочь».

— Ты уверена? — Голос остался ровным, но ладонь под тканью замерла.

«С первого дня».

— Я спрашиваю не о том, чего ты хочешь.

Я удержала его взгляд. «Уверена. После рождения проверишь, если захочешь. Но сейчас она прежде всего ребёнок». Максим прочитал и едва заметно провёл большим пальцем по ткани. Дочь ответила ещё одним толчком. Его рот дёрнулся, будто боль нашла новое место.

— Она всегда так реагирует?

«На твой голос часто. На мой страх — ещё чаще».

Максим замер, будто боялся силой ладони потревожить дочь. Я накрыла его пальцы своими. Он оставил руку ещё на несколько вдохов, потом сам убрал её и поправил край одеяла.

— Не придумывай того, чего нет.

«Ты сам согласился».

Это он отрицать не мог. Максим поднялся, взглянул на скорость капельницы и позвал врача. Попросил ещё раз измерить давление, уточнил, сколько я должна съесть за один приём и при каких признаках нас повезут в больницу. О дочери он спрашивал как об отдельном живом ребёнке: о ритме сердца, движениях и том, что может ей навредить.

Когда врач вышел, Максим сел в кресло у кровати — то самое, в котором уже однажды уснул рядом со мной. Между нами оставалось всё: охрана за дверью, обвинения, разрушенная память. Но теперь ещё и движение дочери, которое он почувствовал по собственному выбору.

— Раньше я верил, что ты виновата.

Я подняла блокнот: «А сейчас?» Максим долго смотрел на меня. Впервые его взгляд не метнулся ни к двери, ни к чёрному стеклу.

— Сейчас я не знаю, кому верю. — Он не отвёл глаз, впервые не прикрыв сомнение приказом.

Я написала: «Останься, пока не узнаешь». Он не ответил, но остался в кресле. К без четверти шесть охранник открыл дверь за подносом. Максим вызвал дежурного врача и потребовал, чтобы меня ещё раз осмотрели, а лекарства и еду по-прежнему вскрывали при мне. Затем связался с охраной детей.

— Таю и Марка не разделять и никуда не перевозить без моего личного приказа. Местонахождение по общему каналу не называть. Доклад о состоянии — мне и врачу.

Имена он произнёс без паузы. Я прижала блокнот к груди. Следующим звонком Максим потребовал сведения о Глебе и Якове. Ему доложили: оба в медицинском блоке, Глеб ждёт хирурга, Яков вернулся с задания Лиса незадолго до рассвета. На имени сына его пальцы сжали телефон крепче.

— Лиса ко мне, — сказал Максим. — Громова не предупреждать. Все его назначения и исходные медицинские записи — на мой стол. Два экземпляра, из разных хранилищ. И никаких новых препаратов без моего личного разрешения.

Он убрал телефон и вернулся в кресло. Я написала: «Яша здесь?» — и протянула блокнот. — Да, — ответил Максим после паузы. — В медицинском блоке. — Голос стал жёстче, будто сын мог услышать его через стены. Но пальцы на подлокотнике дрогнули. На этот раз ломалась не я. Трещина прошла по его уверенности — тихо, без красивого звука, но уже необратимо.