Глава 24 · Картошка, пар и тихий разговор
Утро после визита «гостей» выдалось каким-то неестественным, вымученным. Тишина в доме была натянутой, как струна перед тем, как лопнуть. Даже Пелагея ходила на цыпочках, а в ее взгляде, кинутом на меня через стол, читалось уже не прежнее подозрение, а сложная смесь жалости и тревоги: «Вот, мол, до чего довела барина твоя диковинность». И ведь, по совести, она была права. Но винить себя у меня не было ни сил, ни желания, только злость. Холодная, острая, как ледяная сосулька.
Николай Сергеевич спустился позже обычного. Лицо у него было еще бледным, но уже без вчерашнего лихорадочного румянца. Однако старый враг — кашель — еще не сдавался полностью. Не тот рвущий грудь, а глухой, остаточный, булькающий где-то глубоко внутри. Именно такой, самый коварный: можно махнуть рукой, а он — хвать! — и опустится ниже.
Он сразу ушел в кабинет, и вскоре оттуда послышались голоса. Не Анисима Ивановича — управляющий, как я потом от Пелагеи узнала, уехал затемно по барскому поручению, — а Степана и кого-то еще из старших дворовых. Отрывистые, приглушенные приказы доносились сквозь дверь:
— … смена у ворот… факелы ночью…
Сердце щемило. Он же только-только встал на ноги после бани. А тут ночной скандал, стресс, недосып. Если запустить этот кашель, все может вернуться. И тогда конец. Всем планам. И мне в первую очередь.
Когда Степан, мрачный и сосредоточенный, вышел, я не стала стучаться. Просто вошла в кабинет.
Он сидел за столом, перебирая какие-то бумаги. Услышав шаги, поднял голову. Взгляд был усталым, но ясным.
— Опять лечить собралась? — спросил он, и тут же его плечи слегка вздрогнули от сдержанного, но глубокого покашливания.
— Именно, — ответила я, не смущаясь. — И не вздумайте отказываться. Если вы сляжете снова, кто тогда будет этих… в шинелях от порога отгонять? Спасать от… — я сделала паузу, глядя ему прямо в глаза, — от злой участи с…
Я не договорила. Договорить было страшно. Но он и так понял. По его лицу пробежала тень не раздражения, а чего-то другого. Усталого признания.
— Пустяки, — буркнул он, отводя взгляд. — Почти прошло. Баня сделала свое дело.
— Почти — не значит полностью. Остаточное воспаление штука опасная. Нужно добить. Паром.
Он нахмурился
— Опять баню?
— Нет, полегче. Картошку подышать. Простейшее дело, — я уже поворачивалась к двери. — Я поставлю варить. А вы пока в столовой ждите.
На кухне Мавра с Анютой перешептывались у печи. Увидев меня, замолчали. В их глазах был тот же немой вопрос, что и у Пелагеи.
— Мавра, дайте мне большую кастрюлю и штук шесть картофелин. Крупных, в мундире.
Кухарка удивленно подняла брови, но послушно полезла в корзину.
— Вам, барышня, картошки отварить? К обеду еще рано.
— Нет, для барина. Лечебная процедура.
Пока я мыла и бросала в воду картошку, ставя в печь, на кухню зашла Пелагея. Она молча наблюдала, как я ставлю на стол глиняный горшочек с уже настоявшимся травяным сбором, грею мед, достаю бутыль с хлебным вином и чистую льняную тряпицу.
— Это все ему? — наконец спросила она.
— Все. Сначала пар над картошкой, чтобы остатки мокроты размягчить и выгнать. Потом чай с медом — противовоспалительное. Потом сироп луковый, чтобы горло смягчить. А вечером, для верности, можно компресс спиртовой на грудь, если кашель не уйдет.
Я говорила четко, как на лекции, сама удивляясь своей уверенности. Пелагея покачала головой, но в ее взгляде появилось одобрение.
— Заботливая ты, Лизонька-травник. Видно, что по-настоящему, — она помолчала. — Ты его… не слушайся, коли отнекиваться станет.
Я кивнула, с благодарностью глянув на нее. Это «не слушайся» было высшим проявлением доверия.
Когда картошка сварилась, я вылила воду, оставив только пару ковшей на дне, и, накрыв кастрюлю чистым полотенцем, понесла ее в столовую. Николай Сергеевич сидел у камина, пытаясь читать газету, но кашель время от времени вырывался глухим бульканьем.
— Готово, — объявила я, ставя дымящуюся кастрюлю на табурет перед ним. — Наклоняйтесь. И накройтесь вот этой шалью с головой, чтобы пар не улетал. Дышите глубоко, ртом. Пока картошка не остынет.
Николай посмотрел на меня, потом на кастрюлю, покосился на дверь, где в щели мелькнуло любопытное лицо Анюты. Вздохнул, не в знак протеста, а скорее с легкой, усталой улыбкой, и покорно наклонился. Я накинула на его голову и кастрюлю большую шерстяную шаль, создав импровизированную палатку. Из-под нее тут же повалил густой, горячий пар, пахнущий вареной картошкой и… надеждой.
Он закашлялся сначала, но потом дыхание его стало ровнее, глубже. Я слышала, как он вдыхает этот влажный жар. Сама села напротив, наблюдая, как под шалью шевелятся его плечи.
Через десять минут я сняла покрывало. Лицо у Николая было раскрасневшимся от пара, глаза слезились, но дышал он уже свободнее, без той подлавливающей хрипотцы.
— Горячо, — хрипло сказал он, вытирая лицо. — Но… вроде и правда легче. Горло не дерет.
— Теперь чай, — сказала я, наливая в чашку душистый настой. — Пейте медленно. И сироп потом, ложку.
Он покорно выполнял все мои указания, лишь изредка косясь на меня. В его взгляде не было прежней настороженности. Была усталая благодарность. И что-то еще… теплое. То, от чего у меня странно екало под ложечкой.
— Теперь, — сказала я, когда он допил сироп и скривился от его горько-сладкого вкуса, — час-полтора не выходить из дома. Пар расширил сосуды, можно простудиться еще сильнее. А я… я в теплицу схожу. Проведать свои владения.
Он кивнул.
— Иди. Только… будь осторожна. Не одна ходи.
Я уже собиралась ответить, что днем и в двух шагах от дома ничего не случится, но промолчала. Просто кивнула.
В сенях я натянула валенки, накинула тулуп и, завязав платок, вышла во двор. Морозный воздух ударил в лицо, свежо и болезненно после домашней духоты. Двор, обычно оживленный, казался вымершим. Только у сарая кучка мужиков, среди которых я узнала Степана и Андрея, о чем-то негромко совещалась. Увидев меня, они замолчали и проводили взглядом. В нем уже не было прежнего любопытства к «диковинке». Было что-то другое: настороженное уважение, смешанное с вопросом. «Барышня с темным прошлым» — будто говорили их глаза. Та, из-за которой в усадьбу ночью с факелами ломятся.
Я потупилась и быстрым шагом направилась к теплице. Мое царство. Мой якорь.
Дверь скрипнула. Внутри пахло теплой землей, прелым навозом и жизнью. Печь тихо потрескивала. И первое, что я увидела, войдя, это не свои грядки, а Никиту.
Он стоял у дальней стены, рядом с двумя полными деревянными ушатами темного, перепревшего навоза. Увидев меня, он вздрогнул, словно его поймали на месте преступления, и опустил глаза.
— Никита, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально. — Вы здесь? Барин велел навоз подвезти?
— Я… сам, барышня, — просипел он, не поднимая головы. — Думал, подсобить. Ты же вчера… да и всегда… много трудишься.
Что-то в его тоне было не так. Слишком виновато, слишком подобострастно. Я сделала шаг ближе.
— Что случилось, Никита?
Он поднял на меня взгляд. Лицо у него было серым, осунувшимся, глаза бегали.
— Барышня… я… я знаю, что ты видела. Тогда, у конюшни. Как я… кобыле той, гнедой, мерку недосыпал.
Тишина в теплице стала вдруг очень громкой. Слышно было, как дрова в печи потрескивают.
— Я видела, — подтвердила я тихо.
Он сглотнул, его кадык заходил ходуном.
— Я думал… сразу сдашь. А ты… ты не сдала. Потом ягнят спасала, барина лечишь… В хозяйство душу вкладываешь. Хорошая девушка. А я… я дурак, барышня. Жадный, слепой дурак.
Он говорил сбивчиво, торопливо, словно боялся, что его перебьют.
— Испугался я тогда, как барин в ту ночь, морозную, с мужиками в конюшню пришел лошадей спасать. Смотрел он вокруг… я думал, заметил, да некогда было сказать. А потом эти… чужие, с факелами… — Никита махнул рукой в сторону дома. — Понял я, барышня. Понял, что к чему. Барин — человек строгий. Если сейчас всплывет про мое воровство… в лучшем случае, по шее надает да со двора сгонит. А мне идти-то некуда. Семья.
Он замолчал, переводя дух. Потом выпрямился чуть-чуть, глядя мне прямо в глаза, уже без прежней трусливой хитринки.
— Кобыла та, гнедая… она теперь на полной мере. Отъедается. Глянь, коли не веришь. Я больше не буду, барышня. Честно. Зря только. Не губи ты меня. Не сдавай барину.
Я смотрела на него, на этого испуганного, мелкого воришку, который был частью этого мира, этой усадьбы, этой сложной, живой машины. И злости на него не было. Была усталость. И странное понимание.
— Я и не собиралась сдавать, Никита, — сказала я спокойно. — Если бы собиралась, давно бы сказала. Я ждала, что вы сами одумаетесь.
Он аж подпрыгнул, глаза округлились.
— Правда?
— Правда, — я подошла к ушатам, потрогала навоз. Хороший, старый, тот самый. — Барин доверяет вам конюшню. Лошади — его сила, его хозяйство. Не подводите его больше. И себя не подводите.
— Не подведу! Клянусь! — Никита перекрестился широким, мужицким крестом. — Спасибо тебе, барышня. Большое спасибо. Дай Бог тебе здоровья… и… и чтоб все у тебя хорошо было с этими… с приезжими. А я, коль надо будет, сам за тебя горой встану. Вот те крест!
Он еще раз поклонился, почти в пояс, и, пятясь, выскользнул из теплицы, оставив меня наедине с двумя ушатами навоза и внезапной, тихой победой.
Я стояла, слушая, как скрипит снег под его удаляющимися шагами. Первое мое сражение в этой усадьбе. И я выиграла его. Не доносом, не силой, а просто… человечностью. И пониманием.
Потом я выдохнула и подошла к своим грядкам. К своему настоящему делу.
На первой, экспериментальной полосе уже вовсю зеленели петельки укропа и лука. Бледные, нежные, но живые. Настоящие. Я присела на корточки, осторожно провела пальцами по влажной, теплой земле. Потом перешла к маточникам с клубникой. Усы уже дали корешки, цеплялись за грунт. Я поправила один, подсыпала земли.
Работа успокаивала. Руки сами знали, что делать: проверить влажность, подрыхлить, поправить. Мысли, крутившиеся в голове бешеным вихрем — отец-деспот, похотливый жених, угрозы, страх — понемногу утихали, укладывались в стройные, практичные ряды. Здесь, в этом стеклянном мире, все было просто: земля, тепло, вода, рост. Никаких двойных смыслов, никаких теней прошлого. Только жизнь, которая брала свое, вопреки зиме, вопреки всему.
Я подошла к термометру. Плюс пятнадцать. Печь работала исправно. Я подбросила полено, поправила заслонку.
Потом обернулась, окинув взглядом свое маленькое царство: зеленеющие всходы, спящие ягнята в углу (их уже готовились переводить обратно в овчарню, окрепших), аккуратные грядки-«пироги», пахнущие навозом и будущим урожаем.
Да, у меня было темное прошлое, имя которого — Анастасия. Да, за мной пришли. Да, впереди была битва. Но здесь и сейчас, под стеклянной крышей, в тепле, которое я сама создала, я была Лиза. Та, что может разбудить землю зимой. Та, что может вылечить барина. Та, что только что, не сдав, превратила потенциального врага в… не то чтобы друга, но в человека, который теперь обязан тихой лояльностью.
Это было мало. Но это было что-то. Прочный камешек в фундаменте моей новой жизни.
Я распрямила спину, смахнула со лба выбившуюся прядь и пошла к выходу, чтобы посмотреть, как там Николай Сергеевич. И чтобы напомнить ему про компресс на вечер.
Битва за право быть Лизой только начиналась. Но сегодня, сейчас, я чувствовала в себе силы ее выдержать. Потому что за спиной у меня была не только тень Анастасии, но и теплая, пахнущая землей и надеждой крепость под стеклянной крышей. И человек в доме, который сказал: «Пока я жив, твое место здесь».