Товарищ военврач II · Глава 13 · Эшелон на восток

Глава 13 · Эшелон на восток

Народ собирался через силу, нехотя, как всегда бывает, когда присылают новых начальников. «Варяги», «новые мётлы», «засланцы» — никто и никогда не любил таких, не зная, чего от них ожидать. И то, что вокруг дымился после бомбёжки вокзал, на эту ситуацию не влияло.

Я стоял у пятого вагона, выделенного под что-то, очень условно похожее на оперблок, и смотрел на тех, с кем предстояло работать. Лица разные: молодые и старые, любопытные и откровенно враждебные. Последних, впрочем, было немного, всего двое или трое. Но именно от таких, как всегда, было больше всего шума. Или наоборот презрительной тишины, которая в нашем случае могла быть ещё хуже, потому что от неё до саботажа, прямого или косвенного, оставалось всего ничего.

Оксана вдруг замерла перед невысоким, сутуловатым фельдшером с короткими и редкими седыми волосами и тёмным морщинистым лицом. Он стоял, опираясь на костыль, из подмышки поблёскивала вытертая кожа, которой была обтянута его верхушка. Старик щурился против Солнца подслеповато, разглядывая новое начальство.

— Иван Арнольдыч? — ахнула товарищ военфельдшер, и голос её, обычно насмешливый и резкий, вдруг стал каким-то девчоночьим, высоким. — Ты живой, старый чёрт, твою за ногу⁈

— Оксаночка Павловна, — проговорил тот, и его лицо словно собрало и поменяло направления всех морщин сразу, расплываясь в улыбке. — А я ещё гляжу — ты или не ты? Вроде и присказки всё те же, что на Финской, а выправка уж другая, построже. Никак, до генерала дослужилась?

— Только до военфельдшера пока, — улыбнулась она, обнимая старика так осторожно, словно он был стеклянным. — Ты-то тут как? Я ж думала, тебя ещё в Финскую комиссовали!

— Комиссовали, — подтвердил старик, отмахнувшись. — Два раза. А я всё равно тут, куда ж я без вас, без ремесла? Кто вас уму-разуму учить будет?

Я подошёл ближе. Фельдшер, заметив меня, подобрался и попытался вытянуться по стойке «смирно», но получилось не очень — спина не распрямлялась, и костыль мешал.

— Военврач третьего ранга Николин, — представился я, протягивая руку. — Тёзками будем, Иван Арнольдович, я тоже Иван. А ума-разума, правду вы говорите, никогда много не бывает, особенно на войне. Гляжу, признали нашу Оксану Павловну?

— Рад знакомству, коллега, — кивнул он, пожимая мою ладонь своей сухой, но всё ещё крепкой рукой. — В тридцать девятом, зимой, за Ладогой с Оксаночкой познакомились. Она уж тогда такие матюки загибала, мама не горюй!

— Ива-а-ан Арнольдыч! — возмутилась вроде Оксана, но глаза её смеялись. — Ну хоть ты-то меня перед новым начальством не позорь! Я дама вполне приличного подбору, вон, даже юбку ношу теперь… иногда.

Старик фыркнул как-то совсем по-кошачьему и, обернувшись к остальным, громко, на весь перрон, объявил:

— Слыхали, товарищи? Оксаночка Пална нынче при юбке! Всё, войне конец, немцы драпают, расходимся все по домам!

Над строем полетел смех, сперва робкий, а потом и всё более уверенный. Этот дважды комиссованный фельдшер был здесь кем-то вроде живого талисмана и серого кардинала одновременно, его знали, уважали и любили. И если уж он признал нас — значит, и остальные признают.

Из-за спин медсестёр вслед за хмурым Колей показался невысокий мужчина лет тридцати пяти, весь какой-то рыхлый, с лицом, покрытым глубокими оспинами. Гимнастёрка на нём была натянута, как барабан, грязные носки сапог расставлены чересчур «по-бальному», а в глазах — то особенное, липковато-скользкое выражение, которое я слишком уж хорошо знал по работе в клиниках. Такие люди всегда выбирали места ближе к начальству и подальше от работы.

— Аполлинарий Фёдорович, — представился он, и его высокий, почти женский, прозвучал неожиданно громко. — Старший санитар эшелона. При товарище Науменке, земля ему пухом, отвечал за весь санитарный персонал. И порядки у нас были строгие. Устоявшиеся.

Прозвучало это как-то одновременно и со значением, и с тенью угрозы. Он обвёл взглядом собравшихся, ища поддержки, но не нашёл. Медсёстры отводили глаза, санитары хмурились. Иван Арнольдович отвернулся и закашлялся. А Оксана, стоявшая рядом с ним, под руку, только тихо хмыкнула. Я этот её полусмешок-полупокашливание знал отлично, следом обычно вылетала очередь, как из пулемёта, из таких слов, что уши сворачивались.

— Старшим санитаром с этого дня будет сержант Николай Чарный, — сказал я ровно, кивая на Колю. — Он имеет опыт участия в боевых действиях и знает порядок организации санслужбы в полевых условиях.

Повисла пауза. Рябое лицо Аполлинария пошло красными пятнами. Он открыл было рот, потом закрыл и снова открыл — и вдруг взвизгнул:

— Это что же такое делается, товарищи⁈ Я тут с самого первого дня, я тут порядок наводил, я тут всё сам… пока всякие… всякие неизвестные по тылам отсиживались! А теперь меня — в сторону⁈ Да кто вы такой, чтобы тут командовать⁈

Я смотрел на него и думал о том, что такие, к сожалению, встречались везде. В любой больнице, в любом госпитале, вообще в любом, наверное, учреждении. Люди, которые не умели ничего, кроме того, чтобы создавать видимость работы, имитировать бурную деятельность и докладывать о своих «небывалых подвигах и заслугах». В мирное время такие просто раздражали,и с ними предпочитали не связываться по принципу «не тронь, чтоб не воняло». В военное они несли опасность. Потому что из-за них гибли люди.

— Аполлинарий Фёдорович, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал по-прежнему ровно, — на войне всё меняется очень быстро. Кто это понимает — живёт и работает дальше. Кто тормозит эшелон и мешает ехать — вылетает с поезда. Я пока доступно излагаю?

Он покраснел ещё сильнее, аж в синеву. Глаза, тонувшие в заплывших жиром щеках, точно не сулили мне ничего хорошего. Некрасивый человек с красивым именем шагнул в мою сторону, раздувая ноздри, неловко сжимая белые рыхлые руки в кулаки.

— Да я… да ты… — зашёлся он. — Ты у меня получишь, щенок! Я до самого первого секретаря дойду! У меня связи! Меня сам товарищ…

— Товарищ, — жёстко перебил его я, — первый секретарь наверняка сейчас занят куда больше нашего. А я, согласно приказа командования, ваш непосредственный командир. И если какая-то рябая падла будет мне перечить — я напомню, что приказы старших по званию не обсуждаются. И за саботаж в военное время можно понести по всей строгости. Хотя ты, Поля, я гляжу, уже и так визжишь, будто понесла. Кого ждём, мальчика или девочку?

Я медленно перевёл взгляд с его поросячьих глазок на объёмное пузо.

Смех покатился над составом. Хохотали все: Иван Арнольдович, кашляя и всхлипывая, медсёстры, прижимая ладони к губам, даже санитары, толкая друг друга локтями. Коля, всегда серьёзный и хмурый, и тот улыбался уголками рта. Этот смех был страшнее любого разноса, потому что бил прямо по самолюбию, по тому, что было у Аполлинария Фёдоровича, видимо, единственным из достоинств. Смех, летевший отовсюду, рушил его авторитет, его власть — всё то, на чём держалось мироздание этого рыхлого.

— Ах, ты… — взвизгнул он и бросился на меня с кулаками.

Коля перехватил его почти неуловимым движением. Двумя пальцами сжав за нижнюю губу, вывернув и потянув её вниз. Аполлинарий взвизгнул ещё сильнее и рухнул на колени. Чарный стоял над ним, спокойный, как обычно, и говорил размеренно, негромко, но так, что слышно было всем:

— Не сметь мешать работать доктору Николину. Ясно? А то хобот вырву.

— Яфно, яфно! — заскулил тот. — Яфно, товарифь старфий санитар…

— То-то же, — Коля отпустил его, вытерев пальцы о гимнастёрку Аполлинария Фёдоровича.

Рябой, закрывая лицо руками, бросился прочь, спотыкаясь. Вслед ему летел тот же смех, уже не такой громкий, но от этого не менее уничтожающий.

Остальные подходили знакомиться по очереди, один за другим. Фельдшера, сёстры, санитары — люди разные, но всех их объединяло одно: они были здесь не за страх, а за совесть. Кто-то, как Иван Арнольдович, по зову сердца и профессионального долга, кто-то был мобилизован, но каждый понимал, что от него звисели жизни других. С такими людьми можно и нужно было работать.

Когда знакомства подошли к концу, и персонал разошёлся по вагонам, ко мне подошёл Панасенко. Он стоял у соседнего состава, поодаль, и наблюдал за всей сценой не вмешиваясь, но теперь, когда всё закончилось, приблизился.

— А лихо ты его, Иван Николаич, — проговорил он. — Я б так, честно, не смог, наверное. У него, говорят, то ли родня какая-то в больших чинах, то ли ещё кто-то — что-то — кому-то. Сам-то он и не работал почти, всё на мужиков сваливал, а поменять никак не выходило. Науменко, покойный, всё грозился, да так и не получалось, заворачивали сверху.

— Спасибо, Пётр Григорьевич, — кивнул я, провожая взглядом перекошенную, дрожавшую от ярости и стыда фигуру. — Теперь так нельзя. Кто работу и ответственность сваливает, того я сам свалю. Под насыпь. Война, филонить некогда. Это, если вдуматься, предательство чистой воды, а с предателями разговаривать нам партия не велит. Если только товарищу Маузеру.

Панасенко кивнул, пожал мне руку и пошёл в голову состава.

Обед прошёл в спешке. Каша, сваренная на полевой кухне эшелона, была вполне съедобной, но от той, что умудрялась из того же и на том же приготовить Зина Плетнёва, отличалась очень. Мы ели, сидя прямо на ящиках с медикаментами, и обсуждали дальнейшие планы. Оксана взяла на себя распределение медсестёр по вагонам, Коля — организацию санитаров. Лида, несмотря на мой приказ отдыхать, помогала Марусе с инвентаризацией. Я только махнул рукой — спорить с беременной женщиной, которая к тому же ещё и медсестра при деле, было делом заведомо проигрышным. Сошлись на том, что сразу после отправки соберёмся в вагоне, где попросторнее, и обучим местных уже привычным нам правилам сортировки и протоколу «КУЛАК». Читать лекцию вызвалась Катя, но я в этом и не сомневался.

Состав тронулся, дав протяжный, хриплый гудок. Паровоз, старенький, но ещё крепкий, пыхтел и отдувался, набирая ход. У него не было ни плуга впереди, ни всего того, чем украсили-защитили наш колхозный броненосец «В потёмках» под Малыми Вербками, зато позади было девять вагонов с оборудованем, инвентарём и ранеными, которых ждал эвакогоспиталь Тамбова. За окнами потянулись перелески, поля, редкие деревеньки — всё то, что ещё вчера было мирным советскми пейзажем. А сегодня смотрелось напряжённо-тревожным, притихшим, будто застывшим в ожидании удара.

Мы шли на северо-восток. До финиша было, по прикидкам Панасенко, часов шесть ходу, и два из них ушло на инструктаж и лекцию. Удивило то, что даже старый фельдшер пришёл, умостился в углу, расположив половчее не гнувшуюся в колене ногу, на неё — блокнот, и стал записывать, тщательно слюнявя химический карандаш. Не стесняясь время от времени негромко спрашивать у соседей — то ли слышал плохо, то ли проверял, правильно ли те сами понимали. Смотрелось это всё так привычно и спокойно, что не верилось в то, что за стенами вагона — сорок первый год.

А потом резко поверилось.

Уже знакомый вой мы услышали, когда проезжали мимо разъезда с длинным, ни о чём не говорившим мне, названием. Лекция кончилась, но почти в каждом вагоне я видел людей, что заглядывали друг другу через плечо в конспекты, если не были заняты работой.

— Воздух! — заорали снаружи.

И почти сразу же — другие звуки, ещё более страшные. Тот самый, нараставший, переходивший в визг, свист, который означал одно: пикирующий бомбардировщик, набитый сотнями смертей, заходил на цель, чтобы высыпать их все до единой. На крыши вагонов, отмеченные красными крестами.

— Ложись! — крикнул я, бросаясь на пол и увлекая за собой Катю, которая как раз меняла повязку сидевшему с поднятым локтем бойцу.

Бомба ударила в хвост состава. Взрыв был такой силы, что и наш, пятый по счёту, вагон подпрыгнул и дёрнулся. Меня швырнуло на стену, в глазах потемнело, но я тут же вскочил и заорал, наплевав на боль:

— Всем из вагонов! Раненых выносим! Бегом!

Горящие обломки, крики, дым, гарь, запах палёного мяса… Мы вытаскивали раненых прямо на насыпь, на мятую, выжженную и кое-где ещё горевшую траву, под открытое небо.

— Оксан! Набор сюда! Катя, Маруся — перевязываем прямо на земле! Коля, твоим осмотреть каждый вагон, бегом! Всех плохих — сюда!

Вечерние сумерки прыгали и дрожали, озаряемые пожарищем, в которое превратились два последних вагона. В каждом из них были «тяжёлые». Теперь их не было — ни вагонов, ни людей, лишь два больших костра. При свете которых мы спасали тех, кому сегодня повезло больше. Сгорая, уходя на небо, покинутое «юнкерсами», мёртвые светили живым.

Руки каждого из команды делали своё дело, раскладывали инструменты, разматывали или сматывали бинты, рвали упаковки перевязочных пакетов. Мы развернули медпункт прямо в степи, среди горящих обломков и дымившихся воронок. Столиками были ящики из-под снарядов и медикаментов, столом — сорванная с полозьев дверь вагона. Сёстры, ещё недавно смеявшиеся над шутками Ивана Арнольдовича, работали молча, быстро, с той страшной немой сосредоточенностью людей, слишком привыкших к виду крови и смерти.

Первый раненый — молодой боец с осколком в животе. Я вскрыл полость прямо там, на накрытой клеёнкой двери одного вагона, при свете горящего другого. Эфира найти не успели, только местное обезболивание, но он терпел, стиснув зубы, и глухо стонал сквозь сжатые челюсти. Осколок прошёл рядом с селезёнкой, задел тонкий кишечник. Я промывал, разбирая петли, а вокруг грохали новые взрывы очередного звена бомбардировщиков. Кто-то из санитаров кричал, чтобы все ложились, но я не ложился. Будто чувствуя, что моё время ещё не пришло, а даже если и пришло, то за оставшиеся секунды я сделаю то, что должен.

Второй, третий, четвёртый — они шли потоком. Осколочные, ожоговые — всё смешалось. И я не заметил, как подошёл он. Просто в какой-то момент, подняв глаза от очередной раны, увидел перед собой страшную фигуру. Услышал, как вскрикнула Маруся. Старик — совсем седой, с обвисшими усами — стоял, покачиваясь, и смотрел на меня. Из левого глаза у него торчала щепка — длинная, с ладонь, острая, в два пальца толщиной. Она вошла в глазницу, заняв её почти полностью. Ещё две, немногим меньше, сидели в щеке и в шее. Лицо его было залито кровью, но он стоял на ногах и даже пытался что-то говорить.

— Дохтур, — прохрипел он, и я с трудом разобрал слова. — Ты прирежь меня, а? Сделай милость… Я устал… Устал умирать…

— Третья война кряду, — выдохнула жуткая тень, и из его рта потекла струйка крови. — Одна другой хуже… Устал… умирать…

Я посмотрел на свои руки. В обеих было по зажиму. Бросить оба сразу означало потерять пациента. Не бросить — потерять старика, который стоял передо мной и смотрел на меня своим единственным уцелевшим и пока ещё живым глазом с такой тоской, какой я не видел никогда.

— Коля! — рявкнул я. — Роняй его! Осторожно!

Чарный, возникший из дыма, как призрак, одним движением подсёк старику ноги и придержал рванувшееся к пеплу на месте сухой травы тело. Опустил на землю мягко, бережно, как ребёнка.

— Окс, обезболь!

— Есть, Вань! — она уже колола, нашарив вену под залитой кровью кожей. — Готово!

— Коля, держи ему голову. Крепко держи, но не дави. Сейчас я…

Я затянул туже жгут, примотал зажимы, кивнул Кате, и та сразу начала накладывать повязку. Старик лежал на спине, глядя в небо. Щепка в глазу подрагивала, вокруг неё уже начинал разливаться отёк.

— Окс, второй глаз ему залепи чем-нибудь.

— А зачем второй-то? — удивился Коля, державший голову старика.

— Потому что глаз, Коля, — две шутки, — буркнул я, осматривая рану. — В основном. Когда один шевелится, второй тоже. А у него во втором вон какое бревно. Раскачает его — сам себе весь чердак разворотит. Понял?

— Понял, — выдохнул Коля, сжав зубы. Прилагая усилия, чтобы не отвернуться.

Вокруг нас уже собрались те, кто мог стоять. Раненые, ждавшие своей очереди, санитары, сёстры — все смотрели, как я, затаив дыхание, тянул щепку из головы старого бойца. Медленно, очень медленно. Старик молчал. Только пальцы его, вцепившиеся в руку Коли, побелели от напряжения. Судя по извлечённому обломку, до мозга могла и не достать. Но могла и достать. Только чистить и проверять это здесь, в степи, при свете костра, не было ни смысла, ни воможности.

— Или пожить ещё, разве? — с сомнением, плавно, спросил старик.

В этом времени обезболивающих было небогато, но те, что были, работали на совесть. Правда, увлекаться ими было очень опасно.

— До Тамбова доедем, там напомни, я скажу. А до той поры рта не разевай, лежи, молчи и силы береги, отец. Больно ты крепок для того, чтоб всего на третьей по счёту войне дуба дать, — ответил я, отодвигаясь, чтобы не мешать Смирновой с перевязкой.

— Оксаночкой была. Оксанкой тоже. Оксей звали. Этот вон, вообще, в три буквы уложил. Окс, ну ты слыхал⁈ — бубнила она, обращаясь, кажется, к Коле, который только брови поднял. — Эдак и до одной укоротят. Буду товарищ О!

Но на скорости и ловкости рук её слова эти никак не отражались.

— Потери? — спросил я у подошедшего Панасенко.

— Два вагона, — ответил он хмуро. — Предпоследний и последний. Там, где тяжелораненые были. Паровоз, главное, цел, остальные вагоны — тоже. Через полчаса тронемся. Ты сам-то как, Иван Николаич?

— Живой, — кивнул я. — Некогда помирать, Пётр Григорьевич. Дел невпроворот, каждому работы хватит. Даже тем, кто устал умирать.

За спиной начальника эшелона к пятому вагону улетал на носилках старик с белой перевязанной головой.

Головой вперёд, не ногами.

От автора:

Кому-то кажется, я прожил скучную жизнь? Судьба закинула меня в 1941, дав возможность хлебнуть тяготы Великой войны. Грязь, боль, кровь

https://author.today/reader/329362/3009433