Глава 39
Спустя два месяца
Я стою на набережной Эминёню, и Босфор сошел с ума…
Волны бьются о гранит парапета с такой яростью, будто хотят разбить город на куски. Дождь хлещет косыми плетьми, смешивая небо с водой в один серый, ревущий хаос. Шторм. Настоящий стамбульский шторм, когда кажется, что две стихии — небо и море — забыли, кто из них кто, и слились в бесконечном поединке.
Вообще. Тут давно должна была наступить весна, но стоило мне сойти с трапа после двух неудачных попыток пилота посадить самолет в международном аэропорту, которые из-за дикого ветра заставили всех пассажиров здорово стрессануть, я поняла, что Стамбул не рад меня видеть…
Вода, тяжелая и соленая, перехлестывает через край и растекается под ногами широкими лужами. Мои кеды промокли насквозь еще минуту назад, волосы превратились в сосульки, а легкое пальто теперь в воде до нитки и тянет к земле. Но я не чувствую холода…
Я ничего не чувствую, кроме пульса в висках и этой оглушительной, вселенской тоски, которая разрывает грудь. И так два месяца…
Одиночество. Такое же соленое, как брызги на моих губах. Такое же бесконечное, как этот пролив, что разделяет два континента. Я смотрю на ту сторону, на азиатские огни, которые расплываются в пелене дождя, и думаю о нем…
Кемаль.
Я приходила сюда его рисовать. Раньше. Когда он был лишь силуэтом из прошлого, навязчивой идеей, тенью, которую я боялась назвать по имени. Я садилась вот здесь, у самой воды, с блокнотом, и пыталась поймать его в линиях. Я рисовала стаи чаек, кричащих над водой, яхты, покачивающиеся на рейде, старика-рыбака с вечными сигаретой и фамильной печалью в глазах. Я хотела рисовать Стамбул, свой Стамбул, раз уж печальная судьба свела меня с этим древним и вечно молодым городом… Но выходил всегда Он. Его жесткая линия челюсти в изгибе волны. Его темные, обжигающие глаза — в глубине Босфора… Его властные руки, что сжимали мое тело всего несколько страстных ночей, но я не могу об этом забыть… В том, как ветер гнет верхушки кипарисов на холмах, а капризное солнце то и дело улыбается между свинцовых туч, словно бы улыбка любимых жен султана выглядывает из машрабий дворца Топкапы… Кемаль был моим Стамбулом…
Что я чувствовала тогда? Страх. И надежду…
Страх, что он лишь плод моего воображения. И надежду, что однажды он выйдет из этого тумана, сотканный из моих же линий, и скажет… Что он скажет? Я не знала. Я просто рисовала. И ждала…
А теперь я здесь. И я знаю. Я люблю его…
Хоть мне и больно от этой любви…
Эта мысль обжигает сильнее ледяного ветра. Я люблю его так, как этот город любит свои районы — беззаветно, навечно, принимая и солнце, и этот дикий, бешеный шторм. Я люблю его, и от этого одиночество становится невыносимым. Оно не внутри — оно снаружи. Оно в этих пустых улочках, куда разбежались люди, прячась от непогоды. Оно в запертых ставнях кофеен, где мы могли бы сидеть, прижавшись друг к другу, и пить чай из тюльпанообразных стаканов… Я бы норовила взять вкусный рахат лукум, обсыпанный пудрой, а он бы осуждающе одергивал мою руку, закатывая глаза… Разве можно чай пить со сладостями? Разве можно смешивать два столь ярких удовольствия? Оно в этом безумном ветре, который воет так же, как воет моя душа…
Говорят, Босфор — это сердце Стамбула. Если так, то сегодня оно бьется в аритмии. Оно бьется так же, как мое…
Я закрываю глаза, подставляя лицо дождю. Пусть смоет. Пусть оставит только одно — эту пульсирующую боль любви к мужчине, который, возможно, сейчас думает, что я предала его… Который, возможно, ненавидит меня. Который, возможно… Даже если он ненавидит, мне все равно. Потому что эта боль — единственное, что доказывает… Я жива…
Нет, любовь не убивает, я ошибалась. Любовь — и есть жизнь, просто жизнь с болью…
Я стою так долго. Секунды или часы — время здесь, в шторме, теряет смысл. И вдруг…
Тишина.
Нет, не тишина. Шторм не стихал. Но внутри меня, в этом вихре отчаяния, что-то останавливается. Замирает. Как будто само время коснулось моего затылка ледяным пальцем…
Я чувствую его спиной.
Это невозможно. Это абсурд. Совершенная невозможность… Но каждая клетка моего тела, каждая капля дождя на моей коже вдруг начинает петь на одной частоте.
Я медленно, боясь разрушить наваждение, оборачиваюсь.
Он стоит в десяти шагах…
Весь мокрый, без зонта, в расстегнутом пальто, которое хлопает на ветру, как крылья раненой птицы. Черные волосы прилипли ко лбу, глаза блестят в серых сумерках лихорадочным, диким светом. Он смотрит на меня так, будто я — призрак. Будто я — мираж, который сейчас растает в этом безумном ливне…
Время лопается, как мыльный пузырь.
Вокруг нас все еще воет стихия, волны с грохотом разбиваются о набережную, но я слышу только, как кровь шумит в ушах. Между нами только дождь. Только этот бешеный ритм города.
Я делаю шаг к нему. Под ногами лужи, но плевать… Я и так насквозь мокрая… Второй. Третий. Мы сходимся, как сходятся два течения в этом проливе — в водовороте, который сильнее любой стихии.
Я поднимаю руку и кладу ему на грудь, туда, где под мокрой тканью бешено колотится его сердце.
Его глаза вспыхивают. В них такая боль, такая надежда и такая любовь, что у меня подкашиваются колени.
— Я думал, ты мираж, — его голос хриплый, сломанный…
Он смотрит на меня. Долго, словно бы и правда боится, что я рассеюсь… Так, будто видит впервые. А потом делает то, что может сделать только истинный сын этого города — он прижимает меня к себе так крепко, что трещат ребра, и целует…
Это не поцелуй. Это клятва. Соленая от дождя и моря, дикая от ветра, неистовая, как этот шторм… Мы стоим посреди разъяренной стихии, двое сумасшедших, и целуемся так, будто за нами край света. И, может быть, так оно и есть…
Он отрывается от моих губ, тяжело дыша, и обводит взглядом набережную, чаек, мечущихся в небе, темную, кипящую воду. Потом снова смотрит на меня.
— Я хочу тебя в этом городе, Мария, — говорит он, и в его голосе сталь. Не просьба. Не мольба. Приказ судьбы. — Навсегда. Я хочу, чтобы ты стала частью этого мира…
— Я уже, — шепчу я, проводя пальцами по его мокрой щеке. — Я стала ею в тот момент, когда впервые увидела тебя… Прыщавым толстым подростком, но с такими глазами, что даже во сне только они были передо мной…
Мы оба замираем в этом нелепом, на самом искреннем на свете признании.
Не только он меня любил. И я его любила…
Да, я долго думала и поняла!
Я поняла то, на что намекал отец!
Почему возил в Турцию, почему поощрял… Он видел…
— Когда-то в порыве дикой неразделенной любви я, глупец, сказал тебе, что назову тебе твою цену, Мария. Я готов назвать. Твоя цена — этот мир. Твоя цена — моя жизнь. Твоя цена — все богатства и радости этого мира. Я всем этим готоа заплатить, только чтобы ты никогда не рассеялась больше, мой прекрасный северный мираж с волосами цвета белого пепла… На моем сердце… Безнадежно обугленном сердце нелепого влюбленного…
Босфор ревет за нашими спинами, освящая этот союз. Дождь хлещет, смывая все сомнения, всю ложь, все тени прошлого. Остаемся только мы.
И сердце города, бьющееся в унисон с нашими…