Глава 16 Ника
Молчание после ссоры бывает разным. Иногда оно пустое и холодное — как коридор в больнице под утро, когда всё уже случилось и поздно делать вид, что нет. А иногда — как море перед штормом: внешне ровно, а внутри уже ходят такие тяжёлые волны, что лучше не расслабляться. У нас с Яром было второе.
Он не орал. Не язвил особенно. Даже не смотрел на меня слишком долго. И именно это напрягало сильнее. Я успела привыкнуть к его прямоте, к этой грубоватой честности, в которой хотя бы сразу понятно, где укусили. А здесь он молчал и держал руль так, будто это помогало не держать за горло кого-то ещё. Например, Власова. Или меня. Или себя.
Мы ехали в районный архив при старой администрации порта — именно там, по словам Зои Никитичны, могли остаться копии тех журналов, которые в официальные медкарты не попали. Серое здание, пропахшее сыростью, бумагой и бюрократией. В коридорах было холодно, как в чужой памяти. В таких местах всегда кажется, будто сама система давно сгнила, но продолжает существовать из упрямства и скотча.
Архивистка — женщина с идеально прямой спиной и лицом человека, который не улыбался с распада Советского Союза — сначала смотрела на нас так, будто мы пришли просить у неё почку. Потом увидела Яра, узнала фамилию Коршунов и стала чуть человечнее. Совсем чуть-чуть. На уровне «не выгоню сразу».
— По делу пятилетней давности? — переспросила она, листая нашу заявку. — Если это не судебный запрос, ничего не обещаю.
— Нам нужны внутренние журналы порта и медицинские записи о выездах, — сказала я. — Черновые.
— Все хотят черновые, когда в чистовиках слишком чисто.
Я невольно подняла на неё взгляд.
Она пожала плечом.
— Работа такая. Ждите.
Пока она уходила вглубь своего бумажного царства, мы с Яром остались у высокого окна. На стекле медленно собирались капли, во дворе болтались мокрые ветки, кто-то курил под козырьком. Я стояла слишком прямо, потому что иначе хотелось прислониться к нему. А после утренней ссоры я не собиралась давать своему телу голос раньше достоинства.
— Ты всё ещё сердишься? — спросила я.
— Да.
— Сразу стало легче.
— Зато я здесь.
— Это тоже верно.
Он посмотрел на меня. И в этом взгляде было всё сразу: злость, усталость, притяжение, то странное хрупкое доверие, которое у нас всё-таки уже появилось и теперь скрипело под нагрузкой.
— Я не умею, когда меня берегут обманом, — сказал он.
— А я не умею, когда любимого человека начинает разносить, а у меня в руках ещё только половина правды.
Он замер. Совсем слегка. Но я заметила.
— Что ты сказала?
Чёрт.
— Что?
— Повтори.
— Я не...
— Ника.
Я закрыла глаза на секунду. Ну конечно. Вот так и признаются в любви — в архиве, между пыльными шкафами и попыткой не потерять лицо.
— Я сказала «любимого человека», — пробормотала я. — Не надо делать вид, что вы глухой.
Он не шевелился.
— И это...
— Не начинайте. Пожалуйста. Я и так сейчас умру от стыда.
— Это про меня?
— Нет, про архивистку. Господи, Яр.
Он очень медленно выдохнул. А потом, к моему полному бессовестному ужасу, уголок его рта дёрнулся вверх.
— Ты выбрала великолепное место.
— Замолчи.
— Я серьёзно. Очень романтично. Плесень, картотека, государственная тоска.
— Я тебя сейчас ударю.
— Уже лучше.
Мне хотелось провалиться под линолеум и одновременно вцепиться ему в ворот. Отличный набор чувств, просто превосходный.
Он подошёл ближе. Не вплотную — ровно настолько, чтобы никто со стороны не сказал, будто между нами что-то происходит. Но я слишком остро ощущала тепло его тела рядом.
— Я тоже, — сказал он тихо.
Я подняла глаза.
— Что?
— Не начинай сейчас с твоим «что». Я тоже.
— Это ужасное признание.
— Других у меня нет.
— Я заметила.
— Ника...
— Что?
— Я тоже тебя люблю.
Вот и всё. Никаких свечей. Никаких песен. Никакой правильной, красивой сцены. Только серый день, архив, пыль и мужчина, который говорит это так, будто не признаётся, а сдаёт оружие.
У меня на секунду просто не осталось воздуха.
— Вы могли бы хотя бы сделать вид, что это для вас не так страшно, — прошептала я.
— Не могу.
— И я вас за это ненавижу.
— Врёшь.
— Да. Очень.
Он коснулся моих пальцев. Только кончиками. И этого хватило, чтобы всё внутри у меня стало жидким.
— Я бы тебя поцеловал, — сказал он.
— Не надо.
— Почему?
— Потому что я не остановлюсь.
— Хорошая причина.
— Ужасная.
— Согласен.
Мы отскочили друг от друга раньше, чем из глубины коридора вернулась архивистка с тремя коробками и выражением лица человека, давно знающего про чужие драмы всё.
— Вот, — сказала она сухо. — Но если что-то пропадёт, я вас найду и закопаю под реестром.
— Спасибо, — ответили мы почти хором.
Внутри коробок были журналы портового контроля, черновики выездов, копии диспетчерских записей и целая гора бумажного ада. Мы сидели за длинным столом и листали это всё часа два. Постепенно начали всплывать мелочи. Той ночью у Власова действительно был оформлен выход «технической лодки» — без подробностей. В журнале топлива стояла нестыковка по времени. А в одной из записей порта фигурировало имя Дэна как внештатного помощника на разгрузке. Не на рыбалке. Не на частном выходе. На рабочем, пусть и полулегальном рейсе.
— Значит, он был там не просто так, — сказала я.
— Значит, Власов врёт уже пять лет, — мрачно ответил Яр.
— И, возможно, не только он.
— Угу.
Ещё через полчаса мы нашли копию внутренней записки о срочном вызове на причал до официальной тревоги. Коротко: «мужчина, спутанность сознания, отказ от госпитализации». Без фамилии. Без подписи. Но дата и место совпадали.
Я и Яр одновременно замерли над бумагой.
— Это мог быть Дэн, — сказала я.
— Или кто-то ещё.
— Но если это он, значит, ему стало плохо ещё до шторма.
— И кто-то не дал делу пойти дальше.
Воздух между нами снова стал тяжёлым. Уже не от желания — хотя и оно никуда не делось. От правды. От того самого мерзкого чувства, когда мир постепенно показывает тебе не новый факт, а новый скелет самого прошлого.
Архив закрывался. Мы сложили копии, поблагодарили архивистку и вышли на улицу. Дождь прекратился, но небо висело низко, свинцово. Во дворе пахло мокрым бетоном и холодом.
— Куда теперь? — спросила я.
— К отцу.
— Что?
— Он должен знать.
Я остановилась.
— Ты уверен?
— Нет.
— Тогда может...
— Ника.
— Что?
— Я не могу теперь делать вид, что всё это только моё.
Я знала, что он прав. И всё равно внутри всё сжалось. Потому что следующий уровень боли всегда страшнее предыдущего.
Мы поехали к отцу Яра на окраину, в старый дом над бухтой. По дороге почти не говорили. Яр был слишком напряжён, а я слишком остро чувствовала, что сейчас мы полезем в самую сердцевину той семьи, где горе давно стало вторым жильцом.
Семён Коршунов открыл не сразу. Тяжёлый, поседевший, с тем же жёстким строением лица, что у сыновей, только в старой версии. Он увидел Яра, потом меня, потом папку в руках — и сразу стал ещё старше.
— Чего надо?
— Поговорить.
— О ней? — кивок в мою сторону был не грубым, просто усталым.
— О Дэне.
Старик застыл. Потом посторонился.
В доме пахло табаком, старым деревом и морем. На стенах висели фотографии, из тех, на которые не смотришь годами, но никогда не снимаешь. Я увидела Дэна сразу — юный, живой, с таким же упрямым подбородком, как у Яра, только улыбка легче.
Мы сели за стол. Яр не ходил кругами. Он выложил всё: запись, инъекцию, слова Зои, журналы, Власова. Семён слушал молча. Когда Яр закончил, старик долго смотрел в окно. Потом налил себе воды дрожащей рукой и сказал:
— Я знал, что там что-то не так.
У меня по спине пошёл холод.
— Что? — спросил Яр. Голос был уже не злой. Почти детский в своей оголённости.
— В ночь перед выходом он приходил. Хотел денег. Сказал — срочно надо. Нервный был, дёрганый. Я спросил, во что влез. Он ответил: «Если всё пройдёт, закрою долги».
— Какие долги?
— Чужие.
— Чьи?
— Не сказал. Но я догадывался. У Власова тогда много кто на коротком поводке ходил.
Я увидела, как у Яра побелели пальцы. Семён продолжал смотреть в окно, будто говорить это в лицо сыну было слишком трудно.
— После похорон ко мне приходил человек из администрации порта, — сказал он. — Велел не копать. Сказал: шторм, несчастный случай, не позорьте память мальчишки слухами. Я...
Он осёкся.
— Я устал тогда. Сломался. Решил, что хотя бы тебя сохраню от этой грязи.
Яр медленно повернул к нему голову.
— Ты знал.
— Я подозревал.
— И молчал.
— Да.
Вот теперь в комнате стало по-настоящему страшно. Потому что одно дело — чужие схемы и бумаги. Другое — когда правда заходит за семейный стол.
— Пап... — начал Яр и не договорил.
Я смотрела на него и понимала: сейчас ломается что-то старше нас обоих. Не только версия смерти. Версия отца. Версия семьи. Версия того, на чём он держался все эти годы.
Семён встал резко, как будто сидеть больше не мог.
— Думаешь, мне легко было? — бросил он. — Думаешь, я не винил себя? Не тебя? Не его? Да я каждый день в этой проклятой кухне живу с мыслью, что должен был врезать ему по зубам и запереть дома!
— А вместо этого ты дал мне носить всё одному, — тихо сказал Яр.
Эта тихость была страшнее любого крика.
Я вмешалась раньше, чем успела подумать.
— Хватит, — сказала я. — Оба.
Они одновременно повернули головы ко мне. Великолепно. Вмешиваться между мужчинами Коршуновыми в момент семейного взрыва — отличный способ умереть эффектно.
— Сейчас не время решать, кто из вас виноват больше, — продолжила я. — Сейчас время решить, что делать дальше. И желательно — без саморазрушения на квадратный метр.
Семён отвернулся первым. Яр долго смотрел на стол. Потом медленно кивнул.
И вот в этот момент я поняла одну ужасную вещь: любить мужчину — это не только хотеть его целовать. Это ещё и сидеть рядом, когда у него рушится старый мир, и не отводить глаз.