14
Жизнь имеет очень мало общего со справедливостью. За нее цепляться смысла нет, когда под влажноватыми от пота пальцами ощущается шероховатая простынь, такая же, как всегда, но сейчас чуточку более значимая — можно рискнуть и попробовать зацепиться за нее, как за реальность, которая все ускользает. Странное и одновременно очень простое, пришло понимание — сейчас ничего другого не надо. Когда снова накатит кошмар — сжать ее пальцами. И станет чуточку легче.
Предощущение витало в воздухе, пока он бродил коридорами памяти. Длинными, узкими, холодными. Казенного синего цвета, как стены больницы. А потом пришли голоса, врастающие в него опухолью, пускающей корни в голове. Неоперабельной опухолью, которую ни один специалист не станет трогать. Слишком опасно.
«Ты зарезал, да? У тебя это… У тебя, да?»
«У вашего сына разрыв печени с отрывом связки и печеночных вен. Сильная кровопотеря, мы сделали все, что могли».
«Все так говорят… А он даже курить просил, шутил с врачами! Они сказали».
«Шок, так бывает».
«Какой шок? Он крепкий, как бык! А ты зарезал».
«Сёма, не надо, Сём!»
«Да зарезал, Зина! Он зарезал! У него под ножом!»
«У него шансов почти не было, вы понимаете?»
«У всех есть шансы, пацан! Только ты ему их не оставил! Сыну моему не оставил!»
«Сёма, пожалуйста!»
«Это не так!»
«Да я тебя засужу, ясно? Засужу к собакам!»
«Семен Евгеньевич! Ну перестаньте! Теть Зин, уходите, а! Я сам».
Потом были шаркающие шаги, крики, угрозы — все удаляющиеся. И каждым звуком вколачивающие в него по гвоздю. Ни одного живого места. А следом — наступившая тишина до свиста в ушах.
«У него не было шансов, я его не убивал», — попытка оправдать себя — перед этим светловолосым гигантом напротив или перед собой? Если повторять достаточно часто, то можно поверить.
«Да? У меня вот другое мнение. Я его сюда живого вез. В сознании. Живого, бл*!»
«Ну хотите, подавайте в суд, пусть расследуют».
«Думаешь, прикроют? Так хрен. Не тот случай, хирург. Вы тут друг за друга, все покрываете, считаешь, у нас по-другому? Я от вашей больнички камня на камне не оставлю, все разнесу, а ты сядешь. Гарантирую».
«Да? Ну, удачи».
И уйти самому. Шаг за шагом — в себя, в реальность, в утро, которое вступило в свои права.
Парамонов раскрыл глаза, понимая, как дико болит голова. После этих кошмаров голова болела всегда — никакое похмелье не сравнится. Впрочем, если подумать, и напивался он для того, чтобы считать, что эти боли — лишь последствия возлияний, но никак не разрушающих его ночей. Он чувствовал себя слабым. Слабым в своей вине, которая костью в горле застряла — большой рыбной костью. Ни вдохнуть, ни выдохнуть.
А встань с кровати — и снова можно делать вид, что прошлое не владеет им. Что довлеющее значение имеет он сам, но никогда — его сны.
Глеб медленно доплелся до кухни. Выпил воды прямо из носика чайника. И заставил себя вступить в этот день. Все-таки вступить, не давая себе поблажек.
Часы показывали 6:43. А значит, пробежка, душ, завтрак. И к моменту окончательного пробуждения он уже просчитывал вероятность завтрака с Басаргиной. Рейс из Варшавы ее авиакомпании прибывает в 8:50. Потом у нее разбор полета и какая-то ве́домая только пилотам бумажная волокита, совершенно ему не интересная. А значит, увы, им светит только обед!
За месяц — считанные встречи, но сутками напролет не вылезая из постели. Будто бы он мальчишка, впервые дорвавшийся до секса. Будто у нее до него никого не было.
Познание друг друга — физическое познание — увлекательнейший процесс. Игра, в которую оба включились с полной самоотдачей. Он и сейчас помнил ее запах и вкус. Узнал бы с завязанными глазами только по колебаниям воздуха вокруг ее тела. И ощущение обостренности чувств, как у слепого, ему нравилось. И то, как она давала ему себя, ему нравилось тоже.
Жажда не уходила — с каждым днем становилась все сильнее. Иссушала, заставляла испытывать мучительную усталость вдали от нее. Она в рейсе — а он в смене. И в это время вспоминал о ней куда чаще, чем требовалось. Намерения и побуждения давно позабылись в этом круговороте чувственности и зависающей в ожидании на неопределенное время их встреч реальности. А когда случайно вспоминал, зачем все это затеял, — откладывал на потом, на другой раз. Нафига, если все хорошо? Если только и хочется, что выдыхать ее имя, когда приезжает со своих чертовых смен и первым делом мчится к ней, едва увидев во дворе машину. Впрочем, теперь у него появился новый бонус — знать ее график. Понимать, в чьем небе она летит каждую минуту.
Он чувствовал себя машиной. Только совсем иначе, чем раньше. Мало спал, много ел, сутками на работе, сутками с ней. И при этом усталость уходила. Сковывающая члены и мозг оглушенность, которая наваливалась в непереносимости жизни, исчезла. Едва только губы касались ее губ, и ей в рот он мог горячо и влажно шептать: «Ксёны-ы-ыч». А потом, часы спустя, как машина, выключался на пару часов перед рассветом, давая хоть немного отдыха и себе, и ей.
Месяц. Такой месяц, какого у него давно не было. А может быть, никогда не было.
Месяц, подаривший ему право и возможность в выходной день забить на все дела и на ее сдержанность в реальной жизни, такую непохожую на раскованность в постели. И отправиться в Жуляны, чтоб встретить. После пробежки, душа и завтрака. Привык и не хотел отпускать. Какая-то новая плоскость, в которую он после Веры уже не попадал. Впрочем, и с ней такого в его голове не творилось от одной мысли о сексе.
В час дня Парамонов припарковал машину у аэропорта. Выбрался из нее и среди галдящих вокруг людей и прибывающих и отбывающих автомобилей стал оглядываться в поисках ее танка Инфинити. Чтобы понять: здесь она или уже уехала.
Выдохнул с облегчением: авто стояло в другом ряду, но совершенно точно было ее. А потому он забрался обратно в свой спорткар — бдеть.
Он увидел ее минут через сорок. Она сосредоточенно катила по тротуару свой чемодан, а рядом деловито шел с ней в ногу мужчина — «мечта всех баб»: высокий и в форме. Они о чем-то говорили, вернее, говорил он. Эта парочка подошла к машине Ксении, она открыла багажник, но поставить в него чемодан не успела — пилот перехватил его и отправил в машину сам. А после так же быстро и уверенно перехватил за талию Басаргину и притянул к себе. Судя по движениям Ксении, она пыталась оттолкнуть его от себя, но мужские руки держали крепко.
И все. Перекрыло. Наблюдать стало невозможно — да и что наблюдать-то? Как она выдирается?
Вспомнил себя, когда красавец в погонах летел в февральскую слякоть, держась за нос. И почувствовал, как холодный воздух еще сильнее распаляет злость. Так бывает — чтоб от холода становилось горячо?
— Твою ж мать, — гундосо выдыхал от неожиданности пострадавший, продолжая прижимать пальцы к лицу.
— Еще раз увижу — убью нахрен! — прорычал Глеб, наклоняясь над пилотом. В том, что повержен пилот, сомневаться не приходилось.
— Ты кто такой?
— Тебя не касается. Вали!
— Совсем с ума сошел, — сердито сказала Ксения Глебу и наклонилась к Фризу, протягивая руку. — Вы живой? Машина ваша далеко?
— Это твое счастье? — прокряхтел Игорь, кивнув на Парамонова.
— Типа…
— Сочувствую. Скажешь, когда надоест.
Фриз встал без ее помощи. Смерил Глеба еще одним взглядом и хмыкнул, отчего у того снова зачесались кулаки, но и отвечать смысла не видел. Не маленький. Просто смотрел, как пилот уходит все дальше по парковке. И не решался выяснять: надоест?
— Нахрена ты влез? — спросила Ксения, тоже провожая взглядом командира.
— То есть должен был не лезть? — осведомился Глеб, чувствуя, как нарастает раздражение.
— Да ты вообще ничего не должен, — возмутилась она и, наконец, посмотрела ему в лицо.
— Вот как? — так надоест или нет? Или этот вопрос теперь не актуален? Он хмуро кивнул. — И то, что он тебя лапал, меня волновать тоже не должно было?
— Во-первых, он меня не лапал. А во-вторых, по какому праву ты считаешь возможным размахивать кулаками?
— По какому праву? — Парамонов навис над ней, внимательно глядя в глаза. Нифига не находил того, что по идее должен был найти после месяца траха. И сердился теперь уже не на летчика-испытателя его нервов, не на Ксению — а на себя. Забывчивость — дурное свойство человеческой головы. Наклонился еще ниже и проговорил:
— Наверное, по тому же, по которому влез по осени в твою квартиру. Меня прет спасать нуждающихся.
— Я не нуждаюсь! — выдохнула она зло.
— Я видел другое! Прости, меня так воспитали!
— Лучше бы тебя научили включать мозг.
— То есть я еще и тупой? Ну да, естественно, — заржал он, мрачно рассматривая Ксению, — идиот, которому мозга не хватило. Только учти, я и правда никаких прав на тебя не заявлял. Я всего лишь отшвырнул хама. Или он не хам?
— Вот сейчас — ты не поймешь.
— А ты объяснять не пробовала!
— Я объясню! — рявкнула Ксения. — Ты сейчас дал в морду командиру моего экипажа. А у меня послезавтра рейс. Вот только не знаю, состоится ли он. Или меня отстранят. Что его остановит снять побои и накатать жалобу, а?
Она резко развернулась и дернула дверцу, села в кресло, завела двигатель. Парамонов рванул к ней и, не давая закрыться, выкрикнул:
— И поэтому ты терпишь шантаж? Или, может, тебя это положение вещей устраивает как плата за полеты?
— Не твое дело!
— Мое дело тебя трахать?
— Можешь не трахать, — ответила она спокойно и захлопнула дверцу, отгородившись от Глеба.
Несколько мгновений он позволял себе стоять, сунув руки в карманы куртки, смотреть, как ее машина плавно выезжала с парковки, и злиться. Злиться молча, ощущая, как эта злость продолжает распространяться по телу. В то время, как хотелось орать и колошматить вокруг все, что попадется.
Поставила на место. Ксения поставила его на место. Она сделала именно то, чего он хотел в самом начале их отношений. Еще с утра это вспоминалось как нелепица. А теперь… его поимели.
— Поимели, Парамонов, — процедил Глеб сквозь зубы. Дебильная привычка говорить с самим собой. Чего еще ждать от сумасшедшего?
У Ксении Басаргиной полеты и командир экипажа. Куда там фельдшеру, который живет на земле без кожи? Содрал с себя когда-то. Оказалось, это не смертельно. Больно, мучительно, грозит инфекциями и кровотечениями, но не смертельно. Вот сейчас царапнуло.
Их разделяли два лестничных пролета и двадцать четыре ступеньки. Тысячи метров между небом и землей и его койка на станции скорой помощи. Непреодолимое расстояние. Глеб выругался и посмотрел наверх, в непроглядную серую высь. Туда, где летали ее самолеты.
Следующее, что сделал, — ломанулся к своей машине. Запрыгнул внутрь, выхватил телефон и уставился на дисплей. Петрусь отпадает. Жена и ребенок. Илонка тоже. Даже несмотря на то, что ее-то он может трахать, чувствуя себя человеком. Какие еще варианты? Разве они есть? Он один. Выгнал всех. Молодец, чё!
Парамонов заржал в голос и долбанул по рулю. Он хотел возвращения! Он, мать вашу, хотел возвращения! Назад! В жизнь! В нормальную жизнь, где ночами его не преследуют голоса, где на него не смотрят как на мусор, где он живой человек, который много чего может и умеет. И, будучи атеистом, чувствует себя всемогущим — спасать жизнь дано не каждому.
«У тебя волшебные руки, Глебыч», — однажды сказал ему Осмоловский. Сам сказал — сам подставил под сомнение. Сам вышвырнул — нашкодившего щенка, который мнил себя полубогом.
А вот сейчас он на месте. С волшебными руками. И волшебным пенделем, придавшим ему ускорения в яму. Пора бы уже успокоиться и не рыпаться. Не изображать из себя того, кем не является, оставленного даже не в прошлом — в другом измерении.
Бар по пути встретился вполне ожидаемо. Кто-нибудь замечал, что эти чертовы бары встречаются в любом направлении, по какому ни двинься? Главное — способность их увидеть и готовность в них идти. Парамонов, гребаный фельдшер, был готов.
Только затем, чтобы потом, поздней ночью, не нужно было искать себе оправдания, когда ноги снова понесли его не в собственную квартиру, а наверх. Чтобы не считать себя слабаком, привыкшим к унижениям, но просто банальной пьянью, которой до лампочки, где орать благим матом. Лишь бы выкричать из себя — просто выкричать.
Пьяный вдрызг, настолько, что самому противно, он стоял, держась рукой за стену, иначе вело. И сильно вжимал кнопку звонка у двери.
— Попробуй не открыть, попробуй только… — бормотал он и тут же истерично вскрикивал: — Ксёныч! Ксё-ныч!
Она открыла. Молча отошла в сторону, впуская его в квартиру. Глеб ввалился следом, по-прежнему держась за стену. Но едва взгляд оторвался от пола и поднялся к ней — мутный и вялый — на дне глаз полыхнуло. И он ухватил ее за плечи, дергая на себя.
— Я подумал! Трахать лучше, чем не трахать, — важно сообщил он и заржал.
— Глубокая мысль.
— Да? Ну пусть… Пошли?
— Иди, — кивнула Ксения. — Сейчас дверь закрою, приду.
— Ксюш, ты же не спишь с ним? — мотнул он головой.
— Пьяный придурок, — усмехнулась она, потянувшись к замку.
— Нее… я не пьяный… я вещь… или это… типа коврика… надо тебе, а? Буду тут, под дверью, тебе понравится. Ты же так ко мне, да? — и кажется, отпустив ее, он всерьез вознамерился развалиться в прихожей.
Она повернулась к нему и, зная, что все равно не осознает и вряд ли даже слышит ее, не сдержалась:
— Не понравится!
— Че? Вполне коврик!
— Спать иди ложись! — велела она. — Как все нормальные люди, слышишь?
— А я — не нормальные, — пробубнил Парамонов, послушно поднимаясь с пола и при этом правда очень мало напоминая хоть что-то нормальное. — Куда ложиться-то?
— Люди спят в кроватях, — устало объяснила Ксения.
— Аааа… так вот, где спят люди… Вот как оно… а я-то думал… — некоторое время он смотрел на нее с самым задумчивым видом. А потом кивнул и, шатаясь, поплелся в комнату, намереваясь занять ее кровать. Молча, без пререканий. Но понурив плечи так, будто тащил на себе целый мир.
Она наблюдала за его перемещениями, прислушивалась к беспорядочным звукам, доносившимся из комнаты, и только когда услышала скрип кровати и вскоре раздавшееся сопение, разложила в кухне диван. Подушка с одеялом нашлись в кладовой. И устроившись, наконец, на ночлег, Ксения заснула, словно провалилась в пустоту без сновидений.
За окном было уже светло, когда она открыла глаза. Долго лежала, разглядывая паутину в одном из углов потолка. Равнодушно отметила, что надо будет снять.
В квартире было тихо, и оставалось лишь гадать, не ушел ли Глеб посреди ночи. Но дальше об этом думать не стала. В конце концов, Ксения поднялась, собрала постель, поставила вариться кофе — все у нее выходило бесшумно и аккуратно. Легко упорядочивать жизнь, если отвечаешь только за себя. Как только в нее вмешиваются другие — начинается хаос. И всё, так или иначе, заканчивается мордобоем.
Основной виновник и хаоса, и мордобоя выполз буквально через несколько минут после того, как аромат кофе стал разноситься по всей квартире. Больше всего было похоже, что на него и явился, потому что глаза виновника еще не проснулись, а обоняние — вполне. Стоял на пороге в арке, опершись плечом об угол. Спал, видимо, не раздеваясь, потому что футболка была измята, а джинсы — они и есть джинсы. И задумчиво глядел на нее некоторое время, пока не решился смущенно произнести:
— Доброе утро.
— Наверное, — обернулась Ксения. — Соображать в состоянии?
— Врать не буду, — вздохнул Парамонов. — Кажется, пол шатается. Но это пройдет.
— Глеб, я прошу тебя… Никогда больше не приходи ко мне в таком состоянии. Ты можешь относиться к этому, как захочешь, но для меня не существует никаких оправданий, когда человек сам доводит себя до свинства и отсутствия ответственности за поступки.
— А трезвым приходить можно?
— Тебе было плохо? — ответила она вопросом.
— Нет. А тебе?
— А я бы давно сказала.
— А этот твой командир что? Или мне не стоит спрашивать?
— Я с ним не сплю.
Облегчение на его лице читалось слишком явственно. Всего на секунду, но вспыхнуло.
— Прости. Я влез на твою территорию. Но мы никогда не оговаривали рамки. И я… посчитал возможным.
— Дело не в территории, — устало проговорила Ксения и отвернулась к окну.
У нее получилось загнать поглубже мысли о собственном предательстве, сил съедать себя каждый раз и снова наращивать броню — не оставалось. Но чувство вины никуда не ушло — застыло, выжидая. В то время как Глеб запросто допускает, что в ее жизни может быть он сам, Фриз. Сколько еще? Сама позволила, сама забылась. И знала, понимала, чувствовала, что это несправедливо по отношению к нему. Вчерашнее — лишнее тому доказательство. Но понимала и другое: оставаться без него — не хочет.
Некоторое время Парамонов молчал, не глядя на нее и одновременно с этим сосредоточенно рассматривая плитку на полу. Вероятно, тот по-прежнему качался под ногами, и ему это совсем не нравилось. А потом он всё-таки спросил. Спросил то, что жаждало выхода у них обоих, и то, чего она… Нет, не боялась. Не хотела слышать. Голос его был все ещё хриплым со сна и от алкоголя. Но звучал твердо.
— Тогда, может быть, дашь себе труд объяснить мне, в чем дело? Потому что у меня… В моей голове… Все это выглядит так, будто мы играем в кошки-мышки. У тебя аллергия на орехи и на отношения?
Ксения молчала. Долго, тяжело, разменивая минуты на давящую тишину. Придумывая, что сказать. Но черт его знает почему, Глебу она никогда не врала. Даже когда это звучало обыкновенными отмазками — Ксения говорила ему правду. Начинать врать поздно.
— У меня не может быть отношений, — сказала она негромко. Не Глебу, не себе. В пустоту. — Потому что есть человек, которого я люблю.
Он изменился в лице и оторвал взгляд от пола, вперившись в нее. Что-то оборвалось. А молчать до бесконечности невозможно. Точно так же, как развернуться и уйти. Хотя это, пожалуй, было не самой дурацкой из всех его идей.
— И почему не с ним? — мрачно спросил Глеб.
— Он умер. Он был моим мужем.
А вот теперь еще и оглушило. Не продохнуть.
— Ого…
Она молчала. Можно было сколько угодно орать, бухать, выносить ей мозг, сидеть под дверью и изображать жизнь — она молчала. И это молчание камнем обрушилось на него в один момент. И сразу все объясняло.
— Давно? — спросил Глеб, понимая, что это ничего не меняет.
— Это не отмеривается временем.
— Ну да… Не отмеривается, — сказать больше было нечего.
И очевидно, делать тут больше нечего. Вспоминать все случившееся, собственные планы, желание отыграться — бессмысленно. Шах и мат, Парамонов. Чего ты там выдавал про человека без кожи?
— Ладно, я пойду, — пробормотал он. — Отоспаться надо, на работу вечером. Простишь за вчерашнее?
— Да, — кивнула Ксения.
— Тогда пока.
Парамонов развернулся и направился в прихожую, больше всего на свете желая и страшась оглянуться.
— Я завтра в рейс улетаю, — раздалось за спиной.
Когда он все же обернулся, Ксения стояла рядом. Смотрела на него — не мигая, устало, разбито, и опиралась о шкаф, будто под ней тоже качался пол. Как загипнотизированный, он вцепился в этот взгляд. И пересохшими губами спросил:
— Вернешься как всегда?
Она закивала в ответ быстро и отчаянно. Он опять замолчал, словно бы именно сейчас что-то решал. И сам не знал, что решает. А потом взял ее за руку и тихо сказал:
— Я буду в смене как раз. Отдохнешь после рейса. А вечером загляну, ладно?
Она снова кивала, теперь уткнувшись лбом в его грудь. Слыша, как стучит его сердце. И совсем не слыша своего. Если бы она не продолжала дышать и чувствовать Глеба, можно было решить, что оно остановилось. А он почему-то мучительно придумывал, как назвать то, что происходит. Просто уйти — не мог. Нельзя просто так уходить.
Неожиданно и резко Ксения оторвалась от него.
— Иди, — сказала она спокойно, подтолкнув его к выходу. — Сейчас — иди.
— Да. Пока… Если что, я рядом, — пробормотал Глеб. И вместо того, чтоб выйти, шагнул к ней, поцеловал — быстро и крепко. И лишь после этого нашел в себе силы оставить ее одну. Знал, что ей это надо. Знал, что надо ему. И не знал, как пережить эту неделю, когда они снова не смогут видеться.
Щелкнул замок, громко отозвавшись в подъезде и в голове Ксении. Она медленно сползла на пол, кутаясь в толстый халат, казавшийся сейчас жестким и грубым, и пряча лицо в коленях. Так же, как когда-то давно, когда-то совсем недавно, она сидела в углу, набирая телефон «Скорой». И наперед зная — не спасут, не смогут, не успеют.
Не будет ребенка, не будет Ивана. Ничего и никогда больше не будет.
До этого были похороны. Долгое время ей казалось — она совсем их не помнит. Четким, контрастным все стало позже. Вот она сама сидит у гроба. Рядом свекровь, худая, желтая, вцепившаяся в руку мужа. Три недвижимых фигуры, только слезы текут у всех троих. Подходили люди, что-то говорили. Кто их слышал? Распоряжались всем сослуживцы Ивана — ни родители, ни Ксения не понимали, чего от них хотят.
С поминок она уехала почти сразу, чем обидела свекровь, — но не могла больше сдерживаться. У всего имеется свой предел прочности. И истерично ревела в подушку в пустой квартире, среди его вещей, занавешенных зеркал, фотографий, где он живой и веселый, где они счастливы.
Чуть позже на нее обиделся и его отец, когда она отказалась поддержать его. Но разве месть оживит Ивана?
Разве вернешь в шутку брошенное: «Не научишься грязные вещи складывать в корзину — домой можешь не приходить!», — ставшее последним сказанным между ними.
Разве можно изменить день, когда она, так и не услышав голоса мужа, позвонила Денису.
«Ну хоть ты ответил! — весело возмутилась она. — Вы что там, дрыхнете? Где Ванька?»
«Ты только не волнуйся».
«О чем?»
«Ты когда вернешься?»
«Что случилось? — стало страшно, пальцы мгновенно заледенели, мысли замедлились. — Денис, где Иван?»
«Нет его больше, Ксюш. Погиб Иван».
«Не мели чепухи! — взвизгнула сестра. — Вы идиоты! Где он», — отказывалась она принимать непоправимое.
«Ксюш!»
«Он не мог, слышишь? Не мог! Меня бросить не мог. Сейчас особенно не мог. Он же не знает еще. Я приеду — и скажу ему, и он обрадуется, потому что давно хотел, говорил, ты крестным будешь…»
Она говорила, и говорила, и говорила. О бантиках и доме за городом, о путевках в пансионат, о невыбранном имени, о галстуке, который она присмотрела на день рождения отца. Еще, конечно, полтора месяца, но все же… А потом замолчала. На много дней заменив односложными ответами все чувства.
«Почему эта пьяная сволочь не сдохла в чертовом пожаре?» — самая длинная фраза, которую Ксения произнесла, вынудив брата рассказать о том, как все случилось.
И наращивала панцирь, превращала собственную жизнь в распорядок, находя в этом достаточные основания для того, чтобы просыпаться каждое утро, помнить, не быть вдовой.
Потому что любит. Что бы ни случилось, где бы он ни был — любит! И в радости, и в горе.