Глава 8

Глава 8

Кулинарная книга, оставленная на комоде, стала для Элис не просто сборником рецептов, а священным текстом, ключом к шифру прошлого. Она изучала её при свете свечи, вглядываясь в выцветшие чернила. Пометки на полях рассказывали целые истории: «Адриан съел целую тарелку, но теперь утверждает, что не любит шпинат» (детская приписка матери), «Для бала в честь совершеннолетия — удвоить порцию трюфелей» (деловитый почерк управляющего), «Не использовать мускатный орех, у Элизы от него мигрень» (забота старшего брата).

«Элиза». Имя возникало снова и снова, и с каждым разом в душе Элис зарождалась нежная, щемящая жалость. Девочка, любившая пряники, с мигренями и, судя по одному рецепту «лечебного лимонада от кашля», не слишком крепким здоровьем.

Вдохновлённая, Элис решила начать с малого. С «пряников тёмных на патоке», которые Элиза обожала. Проблема была в патоке. В кладовой её не оказалось. Пришлось импровизировать: растопленный мёд, щепотка корицы и гвоздики, тёмная ржаная мука. Запах, плывший с кухни, был уже другим — не просто сладким, а глубоким, пряным, с горьковатой ноткой.

Людвиг, появившись как тень, понюхал воздух с выражением человека, вспоминающего давний, не совсем приятный сон.

— Пряники, — констатировал он. — Мастер… терпеть не может изюм в пряниках.

— Здесь нет изюма, — сказала Элис, вынимая из печи первый противень с тёмно-золотистыми, ароматными плитками.

— Тогда, возможно, они вызовут лишь умеренное отвращение, — заключил Людвиг, но взял один пряник, ещё горячий, и удалился, строго разломив его пополам, будто проверяя начинку.

Пряники граф принял так же, как булочки — молча, с видом учёного, проводящего эксперимент над неизвестным веществом. Он съел один, медленно, запил кофе, и ничего не сказал. Но в тот день Элис заметила странность: когда она принесла вечерний чай (уже просто чай, без серого варева), поднос с утренними пряниками был пуст. Все три штуки.

Молчаливое одобрение было сильнее любой похвалы. Дом постепенно, почти незаметно, начинал меняться. Не в облике — пыль и тень по-прежнему царствовали в большинстве залов, — но в атмосфере. Возникали новые запахи. Порой доносились неожиданные звуки: скрип половицы не в обычном месте, тихий шорох за стеной, будто кто-то двигал мебель в комнате, которая десятилетиями стояла нетронутой. Самые смелые пауки, видимо, решили, что апокалипсис с шваброй не повторится, и начали плести новые сети, но уже не такие монументальные.

Музыка вернулась через три ночи после пряников. Элис уже засыпала, убаюканная монотонным завыванием ветра в трубах, когда первые ноты просочились сквозь каменную толщу стен.

На этот раз это была не печальная, а скорее… яростная мелодия. Бурная, полная диссонансов и резких, отчаянных пассажей. Она не лилась, а рвалась, билась о стены, как птица, попавшая в западню. Элис встала с кровати, накинула платок на плечи и вышла в коридор. Ночной Вальдграф был иным существом: тени сгущались, становясь почти осязаемыми, а редкие лунные лучи, пробивавшиеся сквозь высокие окна, ложились на пол призрачными дорожками.

Она шла на звук. Музыка вела её вверх по лестницам, в ту часть дома, где ещё не бывала. Здесь было меньше пыли, но больше холода. Воздух пахл старым деревом и замшевшей шерстью — запах нежилых комнат, забитых сундуками и покрытой чехлами мебелью.

И вот она — дверь. Не такая монументальная, как в Западное крыло, но всё же внушительная. Из красного дерева, с инкрустацией в виде лир и скрипичных ключей. Она была заперта. Из-под неё струился узкий лучик света и, главное, вырывалась музыка. Теперь она была слышна отчётливо. Это был Шопен? Нет, что-то более мрачное, более личное. Это была буря, излитая в звуке. Гнев, тоска, отчаяние и… невероятная, первозданная красота.

Элис присела на корточки, сердце её колотилось так, что, казалось, заглушит музыку. Она прильнула глазом к замочной скважине.

Комната за дверью была Музыкальным салоном. Небольшим, уютным, или таким он должен был быть когда-то. Сейчас он выглядел как святилище, забытое богами. Рояль — величественный, чёрный, полированный, — стоял в центре на потертом персидском ковре. На стенах висели портреты композиторов, а на пюпитре лежали пожелтевшие ноты. Свечи в канделябрах горели, отбрасывая дрожащие тени на стены.

И он. Адриан.

Он сидел за роялем, спиной к двери, но по напряжённой линии его плеч, по яростным, стремительным движениям рук было видно — он не играл. Он сражался. Он вырывал у инструмента звуки, выплёскивая в них всё, что копилось в нём годами, веками. Его пальцы летали по клавишам с нечеловеческой скоростью и силой. Он раскачивался в такт, его чёрные волосы падали на лоб. Он был не графом в своём кабинете, не язвительным хозяином дома. Он был стихией. Одинокой, прекрасной, страдающей стихией.

Музыка захватила Элис полностью. Она проникала в каждую клеточку, вибрировала в костях. В ней не было надежды. Была только огромная, всепоглощающая боль и невероятная сила, с которой эта боль выражалась. У Элис щемило сердце, в глазах стояли слёзы. Она никогда не слышала ничего подобного. Это была исповедь, выкрикнутая в пустоту. Молитва атеиста. Плач по всему, что было потеряно.

Она забыла, где находится, забыла про холод каменного пола под коленями. Она слилась с музыкой, с этим одиноким человеком за роялем, который, казалось, выплакивал душу.

И вот кульминация. Музыка достигла пика — оглушительного, пронзительного крещендо. Казалось, сам рояль вот-вот разлетится от напряжения. Адриан ударил по клавишам последний, сокрушительный аккорд.

И в этот миг что-то лопнуло.

Резкий, сухой, безобразный звук, похожий на выстрел или на треснувшую кость. Он разорвал ткань музыки, оставив в воздухе звенящую, болезненную пустоту. Это лопнула струна. Басовой октавы, судя по гулкому, дребезжащему эху, которое пошло по корпусу рояля.

Адриан замер. Его руки зависли над клавишами. Вся комната, казалось, затаила дыхание. Даже тени на стенах перестали двигаться.

Затем он медленно, очень медленно сжал кулаки и с силой опустил их на клавиши. Раздался какофонический грохот, крик искалеченного инструмента.

— НЕТ! — его крик вырвался негромко, но с такой концентрированной яростью и болью, что Элис вздрогнула и отпрянула от замочной скважины.

Он вскочил, отшвырнув табурет. Он стоял, склонившись над роялем, его фигура была сгорблена, плечи вздымались от тяжёлого дыхания. Он что-то бормотал себе под нос, слова были неразборчивы, но интонация была отчаянной, почти безумной.

Потом он резко обернулся. Его лицо, освещённое свечами, было искажено гримасой настоящего страдания. Слезы? Нет, не слезы. Нечто хуже — абсолютная, беспросветная ярость на самого себя, на инструмент, на мир, на проклятие, на сломанную струну, ставшую последней каплей.

Его взгляд, дикий, невидящий, метнулся по комнате и… остановился на двери. На той самой замочной скважине, в которую только что смотрела Элис. Казалось, он почувствовал её присутствие. Уловил её дыхание. Услышал биение её сердца, приглушённое дверью.

— КТО ТАМ? — его голос прогремел, низкий, хриплый, полный угрозы.

Элис замерла, прижавшись к стене, молясь, чтобы он не вышел, не увидел её.

Но он не вышел. Он просто крикнул в пустоту за дверью, крикнул так, будто хотел этим криком снести каменные стены:

— УБИРАЙТЕСЬ! ПРОЧЬ ОТСЮДА! УБИРАЙТЕСЬ ВОН!

Это был не приказ хозяина. Это был вопль загнанного зверя, который защищает свою боль, свою тайну, свою последнюю святыню. В этом крике не было ненависти к ней лично. Была паническая потребность изгнать любое живое существо, ставшее свидетелем его слабости, его краха.

Затем свет в комнате погас. Свечи были задуты одним резким порывом. Наступила полная, густая тишина, нарушаемая лишь слабым, жалобным дребезжанием повреждённой струны где-то в глубине рояля.

Элис сидела на холодном полу в темноте ещё несколько минут, дрожа от холода и потрясения. Крик графа всё ещё звучал у неё в ушах. Она видела его лицо. Это лицо не принадлежало тому человеку, который диктовал правила о лунных пятнах. Оно принадлежало тому, кто играл эту музыку. Тому, кто чувствовал так глубоко, что это разрывало его на части.

Она поднялась и, пошатываясь, побрела назад, в свою комнату. Музыка больше не звучала. Дом снова погрузился в свою обычную, тяжёлую тишину, но теперь она казалась Элис обманчивой. Под ней скрывался этот гнев, эта боль, этот взрыв.

Она легла в постель, но сон не шёл. Перед её глазами стояли две картины: яростное, прекрасное лицо музыканта, слившегося с инструментом, и искажённое страданием лицо человека, чья последняя отдушина — музыка — только что предала его, лопнув в самый неподходящий момент.

Она поняла теперь, что его язвительность, его правила, его отстранённость — всё это было лишь тонкой, хрупкой коркой на кипящем вулкане эмоций. И эта корка дала трещину сегодня ночью.

«Убирайтесь!» Он кричал не ей. Он кричал всему миру. Всему, что напоминало ему о чувствах, о страсти, о возможности краха. И она, со своим любопытством, со своими булочками, со своим сочувствием, была частью этого мира.

Но она не чувствовала страха. Только огромную, душераздирающую жалость. И желание… не уйти. Никуда не убираться. А понять. Помочь заткнуть эту дыру в душе, из которой вырывалась такая прекрасная и страшная музыка.

На следующее утро она проснулась с твёрдым решением. Она не будет упоминать о музыке. Не будет подходить к той двери. Она продолжит свою тихую войну с помощью кулинарной книги. Но теперь она знала, с кем воюет. Не с чудовищем. А с раненым, гордым, невероятно талантливым человеком, который запер себя в клетке собственного отчаяния и теперь кричал на тех, кто пытался просунуть в эту клетку палец.

Она испекла простые овсяные печенья. Без мёда. Без пряностей. Что-то нейтральное, твёрдое, что можно долго жевать. Что-то, что не требовало эмоционального отклика. Она оставила их на обычном месте в кухне. Для Людвига. Для него. Для кого угодно.

А сама взяла тряпки и отправилась в самую дальнюю комнату, которую ей доводилось убирать, подальше от Музыкального салона и от графа. Ей нужно было время, чтобы переварить увиденное. И чтобы решить, как действовать дальше, теперь, когда она заглянула за завесу и увидела истинное лицо его демонов.