Глава 10

Глава 10

Воздух на кухне ещё хранил тепло тлеющих в печи углей. В нос ударил кислый запах остывших щей и аромат ржаного хлеба. В животе предательски заурчало — только теперь я поняла, что давно голодна.

— Кто тут шастает? — раздался из полутьмы сонный голос.

Я обернулась: за столом сидела Аксинья, а перед ней белела холщовая рубаха. Она подшивала подол мелкими, крепкими стежками, щурясь и бормоча себе что-то под нос. Услышав мои шаги, она подняла голову, смерила меня строгим взглядом и проворчала:

— Так и знала. Опять себя голодом морите, Екатерина Ивановна. Я ведь стучала, звала к вечери — не отозвались.

Я остановилась и смотрела на неё: усталую, с глубокими морщинами у глаз, с натруженными, покрасневшими от работы пальцами. Женщину, на которую прежняя Екатерина когда-то свалила всё: и заботу о чужих детях мужа от первого брака, и о своих собственных. Старая кормилица держала дом, варила, стирала, лечила, трудилась сразу за троих слуг, которых молодая хозяйка разогнала, экономя копейку. И при всём том ещё и терпела её прихоти, бесконечные жалобы и капризы.

Я подошла ближе, обошла стол и, наклонившись, осторожно обняла её за плечи.

— Прости меня, Аксинья, — выдохнула я ей в платок на макушке. — И… спасибо тебе за всё. Что за детьми смотришь. Что обо мне не забываешь.

Она вздрогнула, будто не сразу поверила услышанному, и замерла. Казалось, я обнимаю не живого человека, а неподвижный деревянный столб. Но спустя мгновение её тёплая, тяжёлая ладонь легла поверх моей руки на плече. Она вздохнула и тихо, сипловато произнесла:

— Ох, Катюша… ох, деточка моя…

Голос её дрогнул, и, повернув голову, она уткнулась в моё плечо, расплакавшись. Я чувствовала, как моя шаль намокает от её горячих слёз.

Я гладила её по плечам и тихо приговаривала: что мы теперь вместе, что я взялась за ум, что пора мне учиться быть настоящей хозяйкой, заботиться о доме и о детях. Что папенька не зря пристыдил меня в последнем письме. Аксинья слушала молча, замирая каждый раз когда я начинала говорить, только изредка кивала и шмыгала носом.

Потом, чуть отстранившись, она протерла глаза краем фартука и вдруг спохватилась:

— Ох, Господи, что ж я сижу… Ты ж голодная, поди. Сейчас, сейчас, щей подогрею, хлеба нарежу.

Она всплеснула руками, смутившись, и поднялась.

— Да не обязательно греть, — остановила я её. — Можно и холодные.

— Где ж это видано, чтоб хозяйка на ночь холодные щи хлебала, — пробурчала она, — Ты мне что, чужая?

Я невольно улыбнулась. Бабку Аксинью хлебом не корми — дай поворчать. Но в этом ворчание было что-то доброе и ласковое. Она заметила мою улыбку, фыркнула и, будто оправдываясь, добавила:

— Да что ж, я всё ж по правде говорю.

Она встала, кочергой взрыхлила угли, чтоб жарок поднялся. Красные язычки разошлись шире, рассыпаясь искрами. Тогда Аксинья взяла ухват, зацепила тяжёлый чугунок за ушки и осторожно подвинула его ближе к огню. После этого достала каравай из кадки, где он лежал под полотняным рушником, и отрезала несколько толстых ломтей.

Минут через пять Аксинья снова взялась за ухват, осторожно вытащила чугунок из печи, длинным железным крючком на ручке поддела крышку и приподняла. В тот же миг изнутри повалил густой пар — капустный, чуть кислый, с мясным духом. Она бросила внутрь щепоть соли «для вкусу». Аромат щей расползся по кухне, и у меня свело живот от голода.

— Вот и ладно, — вздохнула Аксинья, ставя передо мной глиняную миску и ломоть хлеба. — Вот и подкрепись, а то ишь, бледная какая.

Я взяла ложку. Капуста, ножка гриба, кусочек мяса — густо и наваристо. Первую ложку я проглотила поспешно — обожгла нёбо, но было так вкусно, что я невольно улыбнулась.

— Вкусно, Аксинья, — сказала я.

— Счас ещё вкуснее будет, — оживилась Аксинья и юркнула к кадке у двери. Деревянным ковшом отвела рассол и протянула мне хрустящий огурец. — Вот, держи. Прошлогодний, в самый раз.

Я надкусила: он хрустнул звонко, с приятной кислинкой, и щи с хлебом заиграли по-новому. Аксинья вернулась за стол, снова взялась за иглу, но поглядывала на меня украдкой с умилением.

В этот миг дверь в кухню скрипнула. На пороге показался Савелий — босиком, в длинной, до пят рубахе из домотканого полотна. Волосы торчком, щёки горят, глаза блестят — видно, только что вылез из тёплой постели.

— Мама… ой, маменька… — он споткнулся о слово, виновато улыбнувшись. — Пить хочу.

— Иди, — хмыкнула Аксинья. — Квас в жбане у стены. Возьми кружку.

Он шагнул нерешительно, поглядывая на меня и на то, как я ем. Подошёл к жбану, снял деревянную крышку, зачерпнул тяжёлой глиняной кружкой квасу. Хлебнул жадно, утёр рукавом губы и снова скосил глаза на мою миску. Я улыбнулась:

— Щей хочешь?

Аксинья тут же заворчала:

— Ишь ты, можно подумать дитя некормленое! Словно щей не хлебал давеча так что за ушами трещало. Поди, из матушкиной миски вкуснее будет?

Савелий вспыхнул и быстро-быстро закивал. В следующее мгновение он уже подскочил ко мне, уселся на лавку вплотную, прижавшись к боку, будто боялся, что я передумаю. Я подвинула миску, и мы по очереди черпали ложкой густые щи.

Он ел медленно, словно и не голоден вовсе, а больше жался ко мне — тёплый, сонный, с мягкими вихрами на затылке. Глаза его то и дело косились на моё лицо, ловя каждый мой взгляд. Когда я отломила кусочек хлеба и сунула ему прямо в рот, глаза у него вспыхнули радостью: точно не ломоть ржаного хлеба дала я, а неведомый деликатес.

Он схватил мою руку обеими ладошками, крепко прижал к себе и, зажмурившись, стал откусывать крохотными кусочками. Огурец из моих рук он ухватил так же жадно: хрустнул так звонко, что даже у Аксиньи игла замерла на весу. Она покосилась на нас, губы её дрогнули — ворчанье давно смолкло, а в глазах её мелькало довольство: видно, аппетит ребёнка согрел её сердце. Покачав головой, она снова взялась за рубаху.

И тут я поняла: права была Аксинья — из материнских рук еда всегда вкуснее. Савелий пришёл не за щами и хлебом, а за тем, чего ему не хватало больше всего, — за лаской. На очередную ложку он лишь мотнул головой, показывая, что сыт, зевнув, потер глаза кулачком и прижался ко мне ещё крепче, задрёмывая. Я бережно прикрыла его полой шали и продолжила доедать одна, украдкой улыбаясь.

Кухня наполнилась тихим уютом: шорох иглы в руках Аксиньи, потрескивание углей в глубине печи, сонное сопение Савелия у меня под боком. Всё вокруг было таким простым и настоящим, что сердце моё впервые за долгое время оттаяло.

Мы сидели за столом, у самой печи. Савелий давно уже спал — Аксинья увела его, перекрестила и уложила, а сама вернулась. На столе посвистывал пузатый медный самовар и тонкая струйка пара шла к потолку. Рядом стояли две глиняные кружки с толстым краем, плоская миска с ломтями хлеба и ещё одна — с вишнёвым вареньем, густым, тягучим, с рубиновыми ягодами. Чай пах мятой, зверобоем и мелиссой — травы хранились у Аксиньи в полотняных мешочках за печью.

Мы сидели долго, не спеша, прерываясь, чтобы отпить терпкого, горячего чаю. Аксинья то и дело крестилась на огонёк лампады, вздыхала и вспоминала. Рассказывала про детей, и про меня маленькую: как я любила заснуть у неё на руках, как упрямилась есть кашу и требовала сладостей — то пряника тульского, то заморского пирожного, что папенька однажды принёс из «немецкой» лавки в городе.

Я поддакивала, делая вид, будто и вправду помню, задавала ненавязчивые вопросы. И чем дольше слушала, тем яснее понимала: без этой женщины хозяйство Екатерины давно бы уже рухнуло.

Но в её словах сквозила и обида.

— Ты ж мне, Катюша, почти дочкой была, — заговорила она, пальцами крутя пояс фартука. — Я тебя кормила, нянчила… А как замуж вышла, разобиделась — заставила меня «Екатериной Ивановной» звать. Да прикажи ещё — на людях, ладно бы, а дома-то зачем? Я и сердцем охладела… Господи, грешна я, прости…

Она качнула головой, помолчала и добавила:

— А я что… — Аксинья развела руками. — Я ж только учила, как умела. Нехорошо ведь было: детки-то мужнины тебя побаивались. Ты с ними ласкова была лишь при батюшке, да при людях, а дома… ох, сколько слёз детских пролито было… А своих-то кровиночек тоже к груди не тянула. Всё «маменькой да папенькой зовите» — по-благородному, по-барски. А надо-то, чтобы от сердца звали… вот тогда любовь настоящая.

Она вздохнула, глядя в кружку:

— С отцом-то ведь разругалась ты, помнишь? Всё ему в укор ставила, что за мужа тебя отдал не по сердцу. А он, смотри, тоже по-своему думал: ты в дела его не вникала, всё тряпки да гости на уме, а купцу то невпору. Вот и выдал тебя за вдовца сурьёзного, с лавкой прибыльной — ему мать для детей надобна была. Да что говорить… Муж твой не худой человек, нет. Да вот апосля женитьбы, бес в ребро… — она перекрестилась, — пивоварню с артелью затеял. Да только скажу я тебе: небогоугодное то дело, прости Господи.

Я слушала и молчала, лишь изредка кивая, ловя эти обрывки и стараясь заполнить пробелы в жизни Екатерины — чтобы понять её прошлое и куда мне самой двигаться дальше.

Наконец, поставив кружку, Аксинья поднялась, поправила передник и сказала тихо:

— Ложись спать, деточка. Поспи завтра подольше, будить не стану. Послезавтра ведь к службе, вставать рано.

Она проводила меня до горницы, помогла улечься в кровать, поправила подушку, погладила по голове и поцеловала в макушку как мать целует своё дитя. Подоткнула одеяло, вздохнула и, ворча себе под нос про «охальника-мужа, что по кабакам шатается», тихо вышла, притворив за собой дверь.

Я осталась одна в темноте. Кровать пахла свежим холстом, сушёными травами, и гусиным пухом. Я зарылась лицом в мягкую подушку прокручивая события этого дня в голове. Кажется, в этом доме у меня теперь появилась союзница.

«Интересно, в каком мире я проснусь утром?..» — мелькнуло в голове, пока я зевала и, подложив руки под щёку, медленно погружалась в сон.