Глава 14
Воскресное утро началось с праздничной суеты. С вечера Аксинья положила на крюки у печи деревянные жерди и развесила на них постиранное нательное бельё — рубахи, пахнувшие щёлоком, с лёгкой примесью мыла. С утра она хлопотала вместе с Марьей, вытаскивая из сундуков нарядные кафтаны и сарафаны, аккуратно раскладывая их по лавкам, где уже лежали стопки белоснежных рубах с вышитыми воротниками и пояса с яркими узорами.
В горнице меня ждал приготовленный Аксиньей наряд: тёмно-синий сарафан из парчи с золотистой тесьмой по подолу, рядом — стёганая душегрея с узорной вышивкой и шёлковый фартук, отороченный кружевом. Ткань сарафана была тяжёлой, но роскошной — по-настоящему «праздничной».
Сначала я натянула длинную нижнюю рубаху — белоснежную, с алой вышивкой крестиком по вороту и манжетам. Затем Аксинья помогла мне надеть сарафан. Он туго стягивал грудь и талию, книзу ниспадая тяжёлыми складками. Дышать в нём было трудно, зато спина выпрямлялась сама, а походка становилась неторопливой и чинной. Такой наряд не позволял сутулиться или двигаться вольно: ткань принуждала держаться степенно, шествовать важно, словно сама одежда напоминала о достоинстве купчихи.
Аксинья ловко повязала мне на талию широкий шёлковый пояс с бахромой, и золотые нити засверкали на свету. Поверх сарафана она расправила праздничный фартук из голубого шёлка, расшитый серебряными веточками. На шею я повесила простой крестик на тонкой цепочке, но Аксинья, неодобрительно фыркнув, достала жемчужное ожерелье в три ряда которые легли плотным воротом поверх креста. В уши я вставила серьги с янтарными подвесками — тёплые камешки сверкали, как капли мёда на солнце.
Не удовлетворившись этим, Аксинья вынула из шкатулки целую пригоршню колец — тяжёлых, с разноцветными камнями. Я ограничилась одним — янтарным перстнем, сиявшим мягким медовым светом.
С волосами было труднее. Я кое-как пригладила непослушные пряди и затянула их в тугой пучок на затылке. Аксинья, поцокав языком, без лишних слов пошла к сундуку, долго шуршала холстиной, пока не вытащила оттуда мягкий чепец, обтянутый плотной тканью.
— Вот, матушка, повойник, — сказала она строго. — Замужней в храм без него никак.
Я растерянно вертела в руках незнакомый предмет — вроде простого чепца, только с жёсткой каймой. С помощью Аксиньи надела его, аккуратно заправив все волосы под ткань. Глянув в зеркальце, я невольно усмехнулась: ну прямо бабушка в чепчике поверх бигуди, чтоб те не разлетелись.
Затем из сундука показались и кокошники: один — высокий, обтянутый парчой с золотым шитьём, другой — скромнее, без жемчуга, лишь с простым узором по краю. Я выбрала тот, что попроще.
— Этот сегодня будет впору, — одобрила Аксинья, бережно помогая мне его надеть и закрепляя лентами. Следом она вынула два ярких платка с длинной шёлковой бахромой и крупными красными цветами. Один набросила мне на плечи, другой — повязала поверх кокошника, затянув узлом под подбородком.
— Так-то лучше, — проговорила она.
Я взглянула в зеркальце и едва не ахнула. Из отражения на меня смотрела настоящая московская купчиха, блестящая и праздничная как новогодняя ёлка: в парчовом сарафане, с жемчугом на груди, в кокошнике и платках. От ярких красок рябило в глазах — современному глазу такое сочетание цветов и тканей казалось нелепым. Но видимо в этом и заключалась купеческая красота: чем ярче и богаче, тем почётнее.
В кухне Иван сидел у окна и усердно тёр сапоги: сперва натёр их салом, а потом полировал кусочком плотного сукна — «суконкой» — до блеска. Чистил он тщательно не только свои, но и младшим, не доверяя им такую важную работу. Уже полгода как Иван вертелся среди торгового люда на пивоварне вместо отца и, видно, уже понял: по одёжке встречают, да сперва на сапоги глядят.
Младшие, ещё сонные, по очереди умывались в сенях. Слышался плеск воды, стук вёдер, шмыганье носов от утреннего холода.
Я помогала Марье прихорошиться. Смочив ладонь, пригладила её упрямые прядки и вплела в косу яркую ленточку — красную, как рябина. Девочка сияла так, словно для неё сам поход в церковь был праздником.
Аксинья, собирая мальчишек, строго наставляла:
— В воскресенье в церковь — только в чистом, чтоб сраму не было. Увидят соседи грязь да пятна — всю семью осудят.
И, ворча, поправляла ворот Ивану, застёгивала на Савелии пояс, а Тимофею приглаживала вихор.
Глядя на них всех, таких нарядных, я вдруг почувствовала, как в груди поднимается гордость за свою семью.
На улице уже чувствовалось дыхание поздней осени. Воздух был чистый, с лёгким морозцем — он щипал щёки и пальцы, напоминая: зима близко.
Мы выстроились на крыльце: мальчишки толкались плечами, притоптывали от нетерпения и спорили, кто первым займёт место в бричке. Марья стояла рядом со мной — чинная и серьёзная. Я поправила ей платочек на плечах, и она тихо улыбнулась.
Скрипнули тяжёлые ворота, распахнутые Иваном. Дети повернулись разом, и перед крыльцом остановилась бричка — низкая, четырёхколёсная, с запряжённой клячей с обвисшей гривой и облезлой сбруей. На козлах, развалившись, восседал мужик.
Дети радостно загалдели: «Папенька приехал!» — а Савелий едва не свалился с крыльца от нетерпения. Только у меня внутри всё похолодело. Мужа не было дома несколько дней. Я почти успела привыкнуть к этому и даже понадеяться, что и в этот раз обойдётся без его присутствия. Но он появился, как ни в чём не бывало.
Мужик с трудом слез с козел и, покачиваясь, пошёл к нам. Походка была нетвёрдой, сапоги хоть и натёртые до блеска, уже были облеплены свежей грязью. На нём был тёмный кафтан, явно надетый для выхода, подпоясанный кушаком, из-под которого топорщилась мятая рубаха. Седые волосы, остриженные «под горшок», торчали клочьями, борода свалялась. Лицо избороздили глубокие морщины, щеки обвисли, а красный нос был весь в синеватых прожилках.
Он оглядел нас всех — нарядных, готовых к службе, — и криво ухмыльнулся:
— Вот и ладно, айда в бричку.
Дети столпились у повозки, помогая друг другу и сестре забраться внутрь. Савелий спорил с Тимофеем, кому сидеть ближе к краю. Аксинья тем временем, кряхтя, тоже взбиралась, придерживаясь за колесо. Шум и возня немного заглушали то, что происходило рядом со мной.
Муж подошёл вплотную. В лицо мне ударил тяжёлый дух похмелья, смесь перегара, пота и немытого тела. Я чудом удержалась, чтобы не отшатнуться. Его мутные глаза скользнули по мне сверху вниз и остановились на праздничном платье.
— В церковь идёшь, значит, чиста нынче, — сказал он.
Я хотела отступить, но он шагнул ближе и вдруг грубо обнял меня за талию, наклонился к самому уху и, ухмыляясь, пробормотал:
— В храм сходишь, а потом и мужу послужишь.
Его ладонь скользнула ниже спины и больно ущипнула сзади. Я едва не вскрикнула, только зубы стиснула так, что заныли. Отвращение захлестнуло горячей волной. Захотелось размахнуться и заехать по его немытой физиономии, но дети смотрели. Пришлось изогнуть губы в вымученной улыбке, словно ничего не случилось. В груди всё кипело от унижения. Я поспешно вывернулась из его хватки и пошла к бричке.
«Боже… и этот человек мой муж. Нарядился в чистый кафтан, подпоясался, а воняет вином и немытым телом… А я ещё хотела говорить с ним о пивоварне, доходах и лавке… Смешно. О чём с таким говорить…»
Я поправила платок на голове и опустила глаза, будто смирилась. Пусть он мнит себя хозяином. Для него я — баба: молчи да слушай. А я — мать четверых детей и умею считать деньги. Пивоварней уже полгода ведает Иван, я же займусь лавкой — с ведома мужа или без. А он пусть пьёт и дальше, лишь бы держался подальше от моего тела и не совал ко мне своих грязных рук. В двадцать первом веке я умела выкручиваться — выкручусь и здесь.
Иван помог мне забраться в бричку. Я села рядом с Марьей и взяла девочку за руку. Устроились тесно на жёстком деревянном сиденье, застеленном старым войлоком. Иван уселся рядом с отцом на козлах.
Колёса скрипнули, повозка дёрнулась и покатила по улице. Каждый ухаб отзывался болью в спине и пятой точке. Дети подпрыгивали и хохотали; Савелий, увлечённый, показывал рукой то на соседский двор, то на стайку воробьёв, взметнувшуюся с дороги. А я сидела, вцепившись в бортик, и смотрела вокруг.
По обе стороны улицы тянулись люди. Из дворов выходили целыми семьями — кто пешком, кто на телегах. Женщины в ярких платках и душегреях, девочки в праздничных сарафанах с лентами в косах, мужчины в кафтанах и армяках. Гулкий и протяжный колокольный звон доносился издали, подгоняя всех в одну сторону — к храму.
Мы проехали мимо придорожного креста. Семья из соседнего двора сняла шапки и разом перекрестилась. Даже мальчонка лет пяти старательно повторил за отцом, кланяясь и торопливо водя рукой по груди. Я невольно взглянула на своих и повторила за всеми, только внутри оставалось пусто: рука двигалась, а душа молчала.
Мы остановились у длинного ряда повозок и телег. Кони фыркали, мужчины помогали женщинам и детям сойти на землю. Всё вокруг дышало особым воскресным настроением.
Из распахнутых дверей церкви тянуло густым запахом ладана — тёплым и сладковатым.
Мы с Аксиньей и Марьей сошли на землю, одёргивая подолы и поправляя платки. Мужчины шли своей стороной, женщины — своей. Я почувствовала облегчение — хотя бы во время обедни мужа не будет рядом.
У входа в притвор дьячок раздавал свечки из большого короба, что стоял сбоку у стены. Рядом крутились двое мальчишек, помогая ему. Я уже было потянулась «занять очередь» по привычке, как в магазине, когда Аксинья развернула маленький узелок — там лежали несколько восковых свечек, тонких и неровных, домашней работы. Она сунула одну мне в руку, другую дала Марье.
— Чтоб не стоять в храме с пустыми руками, — шепнула она.
Повернувшись к дьячку, я заметила: свечи у него брали в основном те, кто приходил в латаных кафтанах, лаптях, без узелков в руках. Дьячок протягивал им по одной, и люди принимали её с благоговением. Оставшиеся в узелке свечки Аксинья положила в тот же короб. «Для бедных», — поняла я.
Со вторым узелком она подошла к большому деревянному ларю у стены, где уже громоздились подношения: караваи, яблоки, туески со сметаной и мёдом, мешочки с крупой, свёртки с пирогами. Аксинья поставила туда и наш кулёк — калач да десяток варёных яиц.
Храм встретил прохладой каменных стен и дрожащим светом множества свечей. Воздух был густ от дыма, и в горле першило. Впереди, в полумраке, горели лампады у иконостаса.
Женщины становились слева, мужчины справа. Я держала Марью за руку, а Савелий и Тимофей, гордо стояли рядом с Иваном на мужской половине как взрослые.
Вокруг меня женщины и дети переминались с ноги на ногу, кто-то зевал украдкой, кто-то сосредоточенно крестился и кланялся. Пение было протяжное, низкое: дьячок и несколько мальчиков растягивали слова так певуче, что трудно было их понять. Мелодия наполняла храм, перетекая под каменными сводами. Толпа крестилась разом, кланяясь до земли.
Люди подходили к образам. Кто-то целовал икону и быстро отходил, кто-то долго стоял, прижавшись лбом и долго шептал что-то, едва заметно двигая губами.
У подсвечников время от времени появлялся всё тот же дьячок — сутулый, в потёртой рясе, с длинной лучиной в руках. Он осторожно снимал догоревшие свечи, подчищал воск, менял в подсвечниках песок. Помогали ему двое мальчишек-певчих, в длинных холстинных рубахах.
Я вгляделась в сам лик на иконе: потемневшая от времени краска, золото потускнело, никакого стекла. Вокруг образа висели цепочки, крестики, колечки. Сначала мне показалось странным, что святыню так «захламили».
Но тут подошла женщина постарше, в скромном платке, и, достав из-за пазухи тонкую серебряную цепочку, протянула дьячку. Голос её был тих, но я смогла расслышать:
— За сына моего, что исцелился. Чудо Господне.
Цепочку тут же повесили рядом с другими. Женщина коснулась губами иконы, а потом закрыла лицо ладонями и сквозь её пальцы тихо капали слёзы.
Сердце кольнуло: эти мелкие драгоценности были не украшением, а памятью о человеческой боли и радости. Свидетельством того, что Бог услышал чьи-то мольбы. Каждая цепочка — это часть чей-то судьбы.
Передо мной мальчонка дёрнул старуху за рукав и спросил громким шёпотом:
— Ба, а как молиться, если слов молитв-то я не знаю?
Старуха перекрестилась и склонила голову:
— От души, внучек. Вот как со мной говоришь — так и с Ним. Слов не жалей, Он всё поймёт.
Я замерла. До сих пор всё делала машинально: крестилась, склоняла голову. А внутри — пустота. И вдруг сердце дрогнуло.
Я подняла глаза, прижала руки к груди и заговорила мысленно:
«Господи, убереги мою семью. Помоги детям — мои ведь теперь, не чужие. Укрепи меня, дай сил справиться с хозяйством и… с мужем. Защити меня от его домогательств. Подскажи, как быть с пивоварней и с лавкой — как устроить всё по уму…»
Слова лились сами собой. К моему удивлению, становилось чуточку легче.
И именно в этот миг память всколыхнулась, вернув меня в прошлое Кати Гордеевой.