Его тиски. Глава 15
Дни в Париже складываются в собственный, особый ритм, совсем непохожий на дом. Они гуляют по Монмартру, где мостовая идёт то вверх, то вниз крутыми ступенями, пробуют уличные вафли с шоколадом, слизывая сладкий соус с пальцев и смеясь друг над другом. Заходят в маленькие книжные лавки, где Никита подолгу листает альбомы со старыми фотографиями города, а Вера рассматривает винтажные модные журналы, находя в них силуэты, которые, кажется, специально ждали её здесь полвека. Каждый вечер они возвращаются в отель уставшие той простой, ничем не омрачённой усталостью, которая бывает после хорошего дня, — и каждую ночь между ними на кровати появляется подушка, уже без прежней настороженности, скорее как забавный, почти домашний ритуал двух людей, заново учащихся быть рядом.
Никита ловит себя на том, что не считает дни до возвращения к делам, не проверяет почту каждые полчаса, не думает о квартальных показателях. Он думает только о том, что скажет Вера в следующую минуту, как она отреагирует на очередную нелепую французскую вывеску, понравится ли ей блюдо, которое он для неё закажет. Это новое, непривычное состояние — жить настоящим моментом, а не постоянным расчётом следующего хода, — пугает его почти так же сильно, как радует.
Никита замечает — хотя не говорит вслух, — что подушка с каждым утром сдвигается всё ближе к краю кровати, будто ночью, в темноте, кто-то из них двоих неосознанно тянется к другому через эту хрупкую границу. Однажды утром он просыпается и обнаруживает, что Вера прижимается щекой к его плечу, рука закинута через его грудь, — и лежит так несколько долгих секунд, боясь дышать, боясь спугнуть этот момент прежде, чем она сама успеет его осознать и отстраниться. Когда она всё же просыпается и торопливо отодвигается на свою половину, он делает вид, что ещё спит, — не желая заставлять её чувствовать неловкость за то, что случилось само собой, без чьего-либо умысла.
Наступает последнее утро перед отъездом. Солнце пробивается сквозь шторы, рисуя на полу золотистые полосы. Никита ещё дремлет, когда чувствует лёгкий, озорной щипок в бок.
— Ты что творишь?! — он распахивает глаза, не сразу понимая, что происходит.
— Проверяю, живой ли ты вообще, — невинно отвечает Вера, отодвигаясь с притворно серьёзным лицом. — Спишь как медведь в спячке.
— Медведь, значит? — он хватает подушку-барьер и несильно бьёт её по плечу, не в силах сдержать улыбку.
Завязывается настоящая, хотя и абсолютно несерьёзная битва — подушки летают, оба смеются, задыхаясь, — и в какой-то момент, пытаясь увернуться, Вера соскальзывает к краю кровати. Никита ловит её за запястья, чтобы она не упала, — и в следующую секунду каким-то образом оказывается сверху, аккуратно прижимая её руки к матрасу.
Смех обрывается сам собой.
Они смотрят друг на друга так близко, что он чувствует её дыхание на своей щеке, видит, как расширяются её зрачки. Он не двигается, ждёт какого-то знака, хоть намёка на то, что можно продолжать, — и когда она сама, едва заметно, тянется к нему, он наклоняется и целует её.
Это не тот осторожный поцелуй, что был на игре с карточками. Этот — уверенный, глубокий, будто оба слишком долго ждали повода перестать сдерживаться. Никита чувствует, как она отвечает без остатка, без тени прежнего сопротивления, и на одну долгую секунду в мире не существует ничего, кроме этого.
А потом всё меняется мгновенно, без предупреждения.
Вера упирается руками ему в грудь, отталкивает — резко, почти грубо, — и он тут же отстраняется, растерянный, не понимающий, что произошло. Она отворачивается, утыкается лицом в простыню, потом хватает подушку и прижимает к лицу, будто пытаясь спрятаться от всего мира разом. Плечи начинают трястись — сначала беззвучно, потом уже с всхлипами.
— Вера... Вера, что случилось? — он садится рядом, осторожно кладёт руку ей на спину, но она вздрагивает от прикосновения, и он тут же убирает руку, не зная, куда деть себя самого.
— Пожалуйста, не надо! — вырывается у неё сквозь слёзы. — Первый раз я смогла с этим справиться, я смогла подавить свои чувства... но во второй раз я с этим не справлюсь — я просто не выживу.
Слова падают тяжело, одно за другим, и Никита чувствует, как что-то внутри у него обрывается. Не от обиды — от ужаса перед тем, сколько боли он ей причинил, если один поцелуй способен вызвать подобную панику.
Я сделал это с ней, — думает он, глядя на её вздрагивающие плечи. Своим предательством, своим молчанием я превратил её в человека, который боится собственных чувств.
— Вера, посмотри на меня. Пожалуйста.
Она не сразу поднимает голову, но что-то в его голосе заставляет её всё-таки повернуться. Он видит своё отражение в её мокрых, покрасневших глазах и понимает: сейчас или никогда. Если он не скажет всю правду прямо сейчас, эта возможность может не повториться.
— Я так боялся потерять власть над собственной жизнью, что чуть не пропустил саму жизнь, — начинает он, чувствуя, как голос дрожит. — Я был слеп, Вера. Откладывал этот разговор, потому что боялся, что не найду нужных слов. Но я больше не могу молчать.
Он делает паузу, собираясь с силами, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле.
— Я отказался от наследства.
Вера молча смотрит на него, вытирая мокрые щёки тыльной стороной ладони, и в этом взгляде — недоумение, смешанное с чем-то похожим на нарастающую надежду, которую она пока боится себе позволить.
— Я понимаю, что ты можешь подумать — что я освободился, чтобы уйти к ней, — голос у него дрожит на последнем слове. — Но всё ровно наоборот. Я отказался от наследства, потому что хочу быть с тобой, а не потому, что так решил отец, и не потому что связан каким-то условием. Я сам этого хочу больше всего на свете. Без всяких «если». Без единой причины, кроме одной — тебя.
Слёзы снова наворачиваются на глаза Веры, но теперь это другие слёзы — он видит разницу, чувствует её всем телом.
— А та девушка... — начинает она, не в силах закончить вопрос.
— Её больше нет в моей жизни, — обрывает он твёрдо. — Я порвал с ней все связи уже достаточно времени назад. Всё, что случилось, показало мне, каким слепцом я был. Я так долго цеплялся за то, что уже давно умерло, что не видел настоящего счастья, которое всё это время было рядом со мной.
Вера молчит, обдумывая его слова, и он видит, как что-то в её лице смягчается ещё немного, будто эта откровенность убеждает её больше, чем любые красивые заверения.
Он берёт её лицо в свои ладони — бережно, будто боится разбить что-то невероятно хрупкое, — и произносит то единственное, в чём уверен полностью:
— У меня никого нет, Вера. Кроме тебя. Я просто был глупцом и слепцом, который не понимал, какое счастье находилось рядом со мной.
Вера смотрит на него долго, не отводя взгляда, будто вглядываясь в каждую черту его лица в поисках чего-то, — а он позволяет ей смотреть, не пряча глаз, не пытаясь ничем прикрыться, отчаянно надеясь, что она увидит именно то, что он сейчас чувствует, а не то, чего боится.
— Я причинил тебе много боли и не имею права чего-то требовать от тебя, — продолжает он, чувствуя, как каждое слово даётся легче предыдущего, будто он наконец снял с себя груз, который таскал слишком долго. — Я только прошу дать мне ещё один шанс. Я обещаю, что больше не поцелую тебя, пока ты сама мне не скажешь, что можно. Позволь мне всё исправить и стать тем, кем я должен был быть с самого начала.
Она не отвечает словами. Просто кивает и смотрит на него тёплым взглядом, пока утреннее солнце медленно заливает комнату золотым светом нового дня.
— Ты голодная? — быстро спрашивает он, вероятно, боясь, что она передумает, если он даст паузе затянуться слишком надолго.
— Да, — отвечает она, чуть смущённо, и что-то в её тоне подсказывает ему: она только что увидела его совершенно другим, не таким, каким привыкла видеть все эти месяцы, — и это открытие, кажется, не пугает её, а трогает.
Завтракают они уже без прежней настороженности — Никита щедро намазывает круассан джемом, роняет крошки, совершенно не смущаясь, а Вера смеётся, наблюдая за его безуспешными попытками есть слоёное тесто аккуратно. Он подшучивает над тем, как неуклюже держится с французскими названиями блюд, а она отвечает, что его акцент, по крайней мере, звучит искренне, даже если совершенно неправильно, — и оба снова смеются, легко, без того напряжения, что сковывало каждый их разговор ещё неделю назад.
После завтрака они успевают в последний раз пройтись по узкой улочке рядом с отелем — туда, где нет туристов, только местные жители спешат по своим делам, а из открытых окон кофеен пахнет свежемолотым кофе. Никита идёт рядом с ней, стараясь запомнить каждую мелочь этого утра — цвет ставен на окнах, звук её каблуков по брусчатке, — понимая, что, возможно, никогда больше не окажется именно в этом моменте своей жизни, даже если снова приедет в этот город.
Запомни это, — говорит он себе. На случай, если дома всё снова станет сложно, вспомни, каково это — быть рядом с ней без страха.
До аэропорта они едут молча, каждый в своих мыслях, — но её рука лежит в его руке всю дорогу, и он время от времени легонько сжимает её пальцы, будто напоминая: я здесь, я никуда не денусь. За окном мелькают пригороды Парижа, постепенно уступающие место более скучным, индустриальным пейзажам аэропортовой зоны, и с каждым километром Никита чувствует, как внутри нарастает смесь сожаления от того, что этот отпуск от реальности подходит к концу, и решимости не растерять то, что они здесь обрели, когда реальность неизбежно вернётся.
Уже в самолёте, когда огни Парижа проваливаются вниз и исчезают за облаками, Никита прижимается затылком к спинке кресла и думает о том, что впереди — самое сложное. Дома его ждёт отец, чьё уязвлённое самолюбие может проявиться самым неожиданным образом, ждёт совет директоров с неизбежными вопросами, ждёт вся та жизнь, которую предстоит выстраивать заново, уже честно, без единой недосказанности.
Он думает о матери, о том, как она обрадуется, узнав, что перелом, о котором она говорила, оказался настоящим, а не просто желаемым. Думает о том разговоре с отцом в кабинете — как странно, что именно тот момент, которого он боялся всю жизнь, оказался единственным способом наконец получить то, чего действительно хотел. Может быть, страх и решимость всегда идут рядом, думает он, просто раньше он путал одно с другим, принимая страх за окончательный вердикт, а не за просто одно из чувств, которые можно преодолеть.
Но теперь у меня есть то, ради чего стоит через всё это пройти, — думает он, глядя на спящую Веру рядом, её голова осторожно опустилась на его плечо где-то над облаками. Он боится пошевелиться, боится спугнуть даже эту простую, невесомую близость.
Он вспоминает слова матери — про настоящую цену, про выбор без всяких условий — и понимает: отказ от наследства был только первым шагом. Настоящее испытание начнётся дома, когда придётся защищать то, что он наконец обрёл, от всех, кто попытается это разрушить, включая, возможно, его самого — ту его часть, что всю жизнь училась убегать от ответственности за собственные чувства.
Он думает о расколотом короле на полке отцовского кабинета — о том, как отец повернул трещину к стене, чтобы никто не видел изъяна. Может быть, впервые в жизни он готов сделать ровно противоположное: показать свою трещину открыто, не прятать её, а признать, что был сломан, и позволить кому-то — Вере, матери, самому себе — увидеть эту трещину и всё равно остаться рядом.
Он закрывает глаза, чувствуя тепло её волос у своей щеки, и впервые за много лет засыпает без единой мысли о побеге — куда угодно, лишь бы не смотреть в лицо собственной уязвимости. Потому что сейчас, здесь, над облаками, он наконец не боится быть уязвимым перед единственным человеком, который, кажется, готов принять его именно таким.