Глава 11

Глава 11

Корниенко моет в коридоре пол. Работает энергично, размашисто, в охотку. Он одет только в больничные штаны и кипенно-белую майку, и я с удовольствием смотрю, как перекатываются и играют под кожей бицепсы, и думаю, что, наверное, неспроста у слов «мышь» и «мышца» один корень.

Мне жаль прерывать трудовой процесс, смотрю, улыбаюсь и думаю, как было бы хорошо, если бы все солдаты мира враз побросали свое оружие и пошли помогать слабым и больным. Не истекающего кровью товарища выносили с поля боя, а инвалида-колясочника спускали с пятого этажа погулять. Сильные ловкие руки спецназовцев не собирали бы автомат Калашникова на скорость, не перерезали горло врагу, а массажировали больного ДЦП, чтобы улучшить нервно-мышечную передачу и сформировать новые нейронные связи. Водолазы бы не прикрепляли мины к днищам кораблей, а проводили занятия по плаванию для реабилитации после инсульта. Ну а рядовые пехотинцы просто ухаживали бы за теми, кто сам не способен о себе позаботиться. Вместо оружия на заводах делали бы функциональные инвалидные коляски, вместо истребителей строили бы такие сумасшедшие дома, где у каждого пациента своя комната с красивыми, приятными ему вещами, и где его вкусно кормят, и занимаются с ним по самым передовым методикам, а не пичкают таблетками, чтобы он слонялся как отмороженный в палате на десять человек. Каждому бы тогда хватило своей доли счастья…

Да, это было бы здорово, но человечество почему-то устроено так, что предпочитает множить скорби, а не избавлять от них.

Корниенко оборачивается сполоснуть тряпку в ведре и встречает мой взгляд.

— Вы устроились на работу? — спрашиваю я. В принципе, такая практика существует, пациент с легким течением заболевания может заниматься неквалифицированным трудом, и это выручает в условиях тотальной нехватки персонала, но удивительно, что такой высокопоставленный человек потянулся за тощим санитарским рублем.

— Нет, просто не люблю, когда вокруг грязь, и сидеть без дела тоже раздражает. Вот, применяю единственный полезный в гражданской жизни навык, которым владею. Надо чем-то заниматься, чтобы не сойти с ума, — Корниенко смеется и ловко накидывает мешковину на швабру, — или в моем случае, чтобы, не дай бог, не стать обратно нормальным, раз я сейчас прохожу у вас как псих.

— Как закончите, зайдите ко мне, — говорю я, помахивая перед его лицом историей болезни, — нужно отразить течение вашего панкреатита.

Он говорит «есть» и начинает мыть пол широкими равномерными движениями, как будто косит. Мне становится слегка стыдно от мысли, что я умею мыть полы гораздо хуже генерала. Точнее сказать, стыдно оттого, что мне не стыдно. Хотя в теории должно быть.

Я иду в свой кабинетик и навожу на столе некое подобие порядка. Отдаю готовые истории на пост, подравниваю открытки и табель-календарь под оргстеклом и с помощью точилки в форме ракеты затачиваю карандаши, чтобы красиво торчали из стаканчика.

Минут через двадцать в дверь раздается стук и входит Корниенко. Он снова в пижаме, сидящей на нем как парадная форма, весь ладненький, приглаженный, и не подумаешь, глядя на него, что только что он делал черную работу.

— Садитесь, рассказывайте, как вы себя чувствуете, — говорю я, — как ваши опоясывающие боли и все остальное в этом духе.

Корниенко ухмыляется:

— Спасибо, доктор, не пожалуюсь.

— То есть все еще беспокоят?

Он не отвечает, видно, не любит врать.

— Так и запишем, — я открываю историю и беру ручку, — назначим вам аллохол, это такие желтенькие таблеточки, которые вы смело можете отправлять туда же, куда и остальные.

Корниенко смеется, а до меня вдруг остро доходит абсурд ситуации, когда человека от одной выдуманной болезни можно спасти, только выдумав ему другую. Приходится сильно напрягать свой мозг, чтобы признать нормальным подобное положение дел, призывать на помощь абстрактные материи, типа того, что все это ради блага общества, торжества справедливости и так далее. Решать судьбы мира, когда вообще-то наш долг — решить судьбу конкретного пациента и не больше того.

— Простите, — Корниенко вдруг перебивает собственный смех, — ваша фамилия Корсак? Я на табличке прочитал.

— Совершенно верно.

— А Павел Сергеевич Корсак, случайно, не ваш муж?

Вздрагиваю, ручка соскальзывает, чертя в истории некрасивую линию.

Молча киваю, потому что в горле пересохло от неожиданности.

— Он обо мне вам ничего не рассказывал? Потому что я прекрасно помню вашего супруга. И вас, Татьяна Ивановна, заочно знаю, — Корниенко улыбается, грозовые глаза его внезапно теплеют, — честно говоря, давно хотел вас увидеть.

— Меня?

— Так точно. Не думал, что сбудется при таких странных обстоятельствах, но душевно рад знакомству.

Он встает, щелкает каблуками, насколько это позволяют больничные тапки, и наклоняет голову.

— Садитесь, садитесь, — поспешно говорю я, — муж всегда восхищался вами, как начальником и высококлассным специалистом, но никогда не говорил, что вы знакомы.

— По сути, так оно и есть, просто, когда служил на Севере, я много слышал о его мастерстве хирурга, да однажды он меня домой после пьянки подвозил. Вот, собственно, и все. Но эту поездку я запомнил на всю жизнь.

— Почему? Муж водил очень аккуратно.

— Не в этом суть. Помню, я сел, хотел сиденье под себя подвинуть, а ваш муж и говорит: «Товарищ полковник (я тогда был еще полковником), ничего не трогайте!» Я хоть и пьян был, но обалдел, думаю, ну и наглость, перечить старшему по званию. А он такой: «Нет, не трогайте, это Татьяна Ивановна настроила, у нее только в таком положении спина не болит». Ну что поделать, сел как есть. А сам думаю, ничего себе, это что за жена такая, ради которой капитан полковнику окорот дает. Что ж, теперь знаю.

Подхожу к окну, якобы прикрыть форточку. Украдкой вытираю слезы, но знаю, что не заплачу. Я ведь уже забыла о том, что когда-то у меня болела спина, может быть, от климата, или оттого, что приходилось перекладывать лежачих больных. Но я точно никогда не просила Пашу беречь настройки сиденья как зеницу ока.

— Павел Сергеевич всегда вами восхищался, — я надеюсь, что голос звучит нормально, — он даже пытался вызволить вас отсюда, ходатайствовал у главного психиатра, у начальника кафедры, короче говоря, у всех, до кого мог дотянуться, но, к сожалению, безуспешно.

— Вот уж правда, не знаешь, в ком найдешь поддержку. Как он, кстати?

— Спасибо, все еще мертв.

— Что?

— Павел Сергеевич погиб два месяца назад в Афганистане.

— О боже! Примите соболезнования. Чем я могу вам помочь?

— Спасибо. Вы мне уже очень помогли своим рассказом, — улыбаюсь я и вытираю слезы уже в открытую.

Корниенко вдруг на секунду накрывает мою руку своей ладонью. Наверное, это отработанный жест, ведь я не первая вдова, которую ему приходится утешать по долгу службы.

Мы немножко сидим молча, потом генерал вдруг хмурит брови:

— Слушайте, но как он там оказался? Он ведь был уже заслуженный человек, прошел лодку…

Недоумение Корниенко понятно, и я его разделяю. В армии, чтобы двигаться по карьерной лестнице, нужно проявить себя в боевых условиях. Паша честно отслужил на подводной лодке, он заработал право быть ординатором в госпитале, а потом благодаря трудолюбию и мастерству получил перевод в Ленинград, в академию. Он достиг всего, чего мог достичь. Все. С этой должности он ушел бы только на пенсию. У него не было никакой, абсолютно никакой необходимости отправляться в Афганистан. Эта командировка ничего не дала бы ему. И он совершенно спокойно мог отказаться, вместо него послали бы молодого и амбициозного хирурга, пусть и намного менее опытного. Службой на подводной лодке Паша давным-давно доказал всем, что он не трус, никто бы его не упрекнул в малодушии. Но муж считал, что там он окажется полезнее, чем молодой врач без опыта, значит, его долг отправиться туда.

— Он был там нужен, — говорю я глухо, — но не спас ни одного человека. Вертолет сбили на пути в госпиталь.

— Это не важно. Ваш муж все равно герой.

Что на это ответишь? Корниенко, наверное, и сам знает, что для вдовы это слабое утешение. Для сына да, такие вещи важны, потому что терять родителей и гордиться их памятью — это нормально. Это естественный ход жизни.

А я надеялась, что мы состаримся вместе. В принципе, мы уже начали это делать, оба отпраздновали полувековой юбилей, но мы не чувствовали себя старыми. Что в тридцать, что в пятьдесят, мироощущение у нас было одно и то же, разве что клинического опыта побольше. Стыдно сказать, но у нас и секс был как в молодости, я даже удивлялась. В двадцать лет секс людей за сорок кажется чем-то противоестественным, но время летит быстро, и в один прекрасный день обнаруживается, что вам уже пятьдесят. А секс у вас такой же, как и в двадцать. И как последние дураки вы все еще ощущаете себя молодыми, веселыми и шебутными.

Но любили помечтать, как состаримся, представляли, какими станем седыми и беззубыми, и спорили, кто из нас раньше впадет в маразм. Прогнозировали, что я ослепну, он оглохнет, но на двоих у нас останется один полный комплект органов чувств. Что ж, теперь Паша лежит в земле и не состарится больше ни на день. А мне, видимо, придется заводить собаку-поводыря.

Нет, не утешают меня генеральские слова. Я прожила с мужем почти тридцать лет, я знаю, кем он был.

— Как вы справляетесь? — мягко спрашивает Корниенко. — Скажите, Татьяна Ивановна, скажите, я что-то могу сделать для вас?

Честно, я бы засмеялась, настолько абсурдно звучит его вопрос в этих стенах. Но я только киваю и говорю, что обязательно попрошу его о помощи, когда она понадобится мне.

В следующую субботу я приглашаю Регину Владимировну к себе в гости. Думаю, не достаточно ли это серьезный повод, чтобы пропустить поездку на кладбище, но в итоге все-таки еду. Обязательно начну отвыкать, но попозже. Например, осенью, когда начнется холод, грязь и распутица и к могиле будет не подойти. Наверное, я все же лгу себе, когда говорю, что на кладбище ничего не чувствую, потому что становится тоскливо до железного привкуса во рту, когда я представляю себе могильный холмик, занесенный мокрой опавшей листвой, затерянный в пелене дождя.

У кладбищенской стены идет бойкая торговля цветами, настоящими и искусственными. Я беру две белые гвоздики, немного женственно, но красные ассоциируются у меня с праздником 7 ноября и больше ни с чем.

По дороге вижу, как какая-то женщина деловито протирает памятник тряпочкой, чуть поодаль молодая пара красит решетку серебрянкой, а за поворотом старушка рыхлит могилку тяпкой, будто грядку. Лица у всех сосредоточенные, но без особой скорби, просто люди обустраивают загробный быт. Особенно приятно смотреть на молодую пару, как они улыбаются друг другу и, кажется, совсем не думают о том, чью оградку красят. Но мне думается, что этот кто-то на них не в обиде.

Как знать, когда-нибудь и я буду приходить сюда не с грустью, а с хлопотами. Не вспоминать буду нашу жизнь, а строить планы: тут оградку подкрасить, а тут посадить бархатцы, и как бы так взять росточек от вот того плюща, чтобы прижился и так же живописно обвил нашу могилку. Буду вить наше последнее гнездо, что мне еще остается… И за этими заботами тоска отступит.

Складываю венки покомпактнее, хотя они и так лежали нормально. Кладу свои две гвоздики, что внезапно кажется мне глупым и казенным жестом. Мы не особенно увлекались ритуалом «дарить цветы», отчасти потому, что за полярным кругом найти их было сложновато, но главное, нам и так жилось неплохо.

Я не любила, что цветы вянут и невозможно определить, мертвые они или живые, когда их уже можно выкинуть в помойку, а когда надо еще пожалеть. Если сразу вянут, то деньги на ветер, если долго стоят — вода начинает вонять, и ваза потом плохо отмывается.

Стыдно признаться, но на праздники мы чаще покупали хороший коньяк, который имел перед цветами ряд серьезных преимуществ. Вообще с алкоголем у нас сложились прохладные отношения. Студентами, конечно, позволяли себе гульнуть, не без этого, но, когда прибыли служить, от пьянства пришлось отказаться. В любую минуту могла потребоваться наша помощь, значит, мы должны быть в здравом уме и твердой памяти. Паша не пил даже в автономках, понимал, что, если вдруг аппендицит или травма, а он лыка не вяжет, это значит экстренное всплытие и срыв боевой задачи. Ну а на берегу ему тем более было некогда, он метался между госпиталем и больничкой, наверстывал время, проведенное вдали от большой хирургии. Но когда работаешь на износ, иногда необходимо расслабляться, и порой мы с ним выпивали грамм по пятьдесят. Очень редко, не каждую даже неделю, так что бутылки, подаренной на двадцать третье февраля, хватало до Дня военно-морского флота и еще оставалось отметить годовщину свадьбы.

Так что нет, я, наверное, не сопьюсь, несмотря на зарождающуюся дружбу с Региной Владимировной, которая, похоже, не прочь заложить за воротник. Что ж, можно понять, после плотного общения с шизофрениками хочется иногда протереть извилины спиртиком.

А может быть, она считает, что мне так легче, и подыгрывает. Может, она и дружить со мной не хочет, просто помогает пережить остроту момента. Тогда тем более ей спасибо.

Мы договорились на восемнадцать часов, я как раз успею прибраться, сделать салат «Мимоза» и запечь в духовке курицу. Вино я уже купила, не какой-нибудь шмурдяк, а настоящую «Алазанскую долину». Может быть, посмотрим телевизор, но скорее всего, Регина Владимировна опять будет разглагольствовать о том, как плоха советская власть, а коммунизм — в корне ложная идеология.

Я так не считаю, но и возражать не возьмусь. Сначала меня немножко смущала внезапная откровенность начальницы, но вскоре я поняла, что просто не знаю, что такое быть одной. Я пока еще не вжилась в состояние, когда рядом нет человека, с которым ты можешь говорить, как с самой собой. Регине Владимировне после смерти матери долго пришлось молчать, а это, похоже, очень трудно, когда не с кем обсудить то, что тебя тревожит. Вот она и нашла отдушину в моем лице. Как ни крути, а мы с нею повязаны общей тайной — несуществующим панкреатитом Корниенко. Да и вообще, мне кажется логичным, что одинокие люди должны держаться вместе и поверять друг другу свои сомнения и тревоги.

Зачем-то я снова поправляю гвоздики и сажусь на свою любимую покосившуюся скамеечку. Еще минут десять побуду, и пора бежать, курица сама в духовку не прыгнет. После смерти мужа мне впервые есть куда торопиться кроме работы, и это немного странное чувство. Как будто приходишь с мороза в тепло, и начинает покалывать щеки и застывшие пальцы.

Вдруг замечаю знакомое лицо. Снова та девушка стоит возле свежей могилки. Вглядываюсь повнимательнее, и мне кажется, что я видела ее где-то еще, не только на кладбище. Вот только где?

Напрягаю память, но все бесполезно. Наверное, пациентка, а это уже профессиональное — забывать их лица. Хотя нет, такую милую девушку, оказавшуюся в психушке, я бы запомнила, а больше я в Ленинграде нигде не практиковала. Неужели она была студенткой медучилища, когда я там преподавала? Но тогда она бы помнила меня…

Определенно, мы где-то встречались, и я злюсь на девушку, зная, что не успокоюсь, пока не вспомню где.

Некоторую ясность могла бы внести могила, навестить которую она пришла, но мне уже пора идти, а девушка все стоит. Не будешь же в ее присутствии читать ленты на венках…

Ухожу, не оглядываясь. На центральной дорожке меня обгоняют два парня в кирзовых сапогах, сплошь заляпанных серой глиной, и в штанах, цвет которых не различить, столько в них въелось земли. На плечах они несут лопаты, со штыков которых падают на дорожку голубоватые тяжелые комья. Могильщики. Приготовили кому-то последнее пристанище и теперь спешат на обед.