Глава 9

Глава 9

Немного волнуясь, поднимаюсь по темной лестнице со щербатыми ступенями к огромной двустворчатой двери, которую красили столько раз, что она стала похожа на географическую карту. Наверху есть небольшое окошечко, но оно так высоко, что в него не заглянуть. На косяке несколько табличек с трудноразличимыми фамилиями, но звонок всего один, и я, согласно инструкции, нажимаю на него дважды.

Регина Владимировна открывает почти мгновенно. Синее платье в белый горошек делает ее моложе и проще. Я протягиваю бутылку красного вина.

Лицо начальницы смягчается от улыбки:

— Как в старые добрые времена студенчества.

Я тоже улыбаюсь, вспоминая, как мы с подружками пили и проклинали парней, которые не хотели в нас влюбляться.

— Что ж, Татьяна Ивановна, милости прошу!

Пройдя по широкому светлому коридору, мы оказываемся в комнате, огромной, как спортивный зал, в два окна. С потолка свисает люстра, на которой с комфортом могли бы повеситься пять человек, не мешая друг другу.

— Сорок квадратов, — улыбается Регина Владимировна, с удовольствием наблюдая мое изумление, — раньше мы жили тут вдвоем с мамой, а теперь я одна. По нормативам ни о каких очередях на отдельную квартиру могу даже не мечтать. Но это и хорошо, мне нравится простор, а к коммунальному быту я привыкла. Кухней почти не пользуюсь, вот сегодня только благодаря вам встала к плите впервые за бог знает сколько времени.

Она показывает в простенок, где стоит небольшой круглый столик, покрытый старинной льняной скатертью с вышивкой ришелье и уставленный явно антикварной посудой. В этой комнате, кажется, ничего нет современного, кроме монографий по специальности. Даже пишущая машинка на массивном двухтумбовом столе с ножками в виде львиных лап черная, с круглыми клавишами.

На стенах фотографии, частью черно-белые, частью от старости приобретшие цвет охры, на некоторых лица совсем побледнели, словно люди медленно и безмолвно отступают во тьму времен.

Я вижу женщин в высоких прическах и платьях, заколотых у горла камеями, мужчин в сюртуках, один из которых поразительно похож на Николая Второго, возможно из-за таких же бороды и усов. Мне интересно, но я чувствую себя еще не вправе расспрашивать Регину Владимировну. Может быть, потом, если мы подружимся по-настоящему.

— Садитесь, пожалуйста, — говорит хозяйка, — попробуйте салат и пирожок, и не будьте ко мне строги. Я для себя готовлю крайне редко, а для гостей так почти и никогда не приходится. Знаете, когда идешь к успеху, как-то теряешь друзей.

— Да и когда не идешь, все равно теряешь, — киваю я, с некоторой опаской усаживаясь на стул с изящно изогнутыми ножками и круглой гобеленовой спинкой.

Тарелку тоже страшновато брать в руки, такая она изящная, с волнистым краем с тончайшей золотой каемкой.

Мне смутно помнится, что в моем раннем детстве у нас тоже был подобный стол с львиными лапами, и даже, кажется, мордами, и на черенках столовых приборов тоже красовались монограммы. А может быть, я помню это только по рассказам мамы, она иногда вспоминала, сколько всяких бесценных раритетов мы стопи́ли или обменяли на еду во время блокады. Вспоминала без сожаления, а с радостью, что благодаря этому живы остались.

Потом мы с Пашей уехали служить, и там не с руки нам было обрастать скарбом. Какие-то прибивались в наше хозяйство сами собой тарелки с грозной надписью «общепит» да алюминиевые вилки-ложки, и на том спасибо. В общем, за время кочевой жизни утратила я вкус к красивым вещам.

На свадьбу мои и его родители скинулись и подарили нам шикарный сервиз. Не такой чтобы прямо красивый, но шикарный, с золотом и цветами, все как полагается. Тогда они еще надеялись, что Паша никуда не поедет, останется на кафедре, быстро станет известным хирургом, и мы будем вести светскую жизнь с помощью этого сервиза.

Кто ж знал, что он будет впервые распакован только на Пашины сорок дней…

— Восхитительно, — говорю я, попробовав пирожок.

— Правда?

— Бесподобно, — для убедительности откусываю еще кусочек.

— Вы мне льстите. У вас наверняка гораздо вкуснее получается.

— Это стереотип, — смеюсь я, — будете смеяться, но я ни разу в жизни не пекла пироги.

— Ого! Как же это у вас получилось?

— Ну, во-первых, не было духовки. Девчонки исхитрялись, делали жареные, но я как-то не стремилась овладевать этим искусством.

Регина Владимировна недоверчиво качает головой и выходит в кухню за штопором.

Но я не вру, я действительно никогда не готовила ничего сложнее котлет. Когда мы приехали к месту службы мужа, я сразу устроилась в местную больничку, откуда, в связи с дефицитом кадров, меня только изредка выпускали побегать и подышать. Паша тоже пропадал на своей лодке, а в редкие свободные часы отправлялся в госпиталь или к нам в больничку наращивать мастерство. Мы с ним виделись-то нечасто, какие там пироги…

Хорошее то было время, трудное, бедное, но зато мы каждую секунду знали, что нужны людям. Единственное, о чем жалею — что материнство прошло как-то между прочим, между амбулаторным приемом, курацией и дежурствами. Сын учился читать по бланкам анализов, вместо аппликаций клеил истории болезней, и книжка про доктора Айболита уже в три года не могла сообщить ему ничего нового.

Это действительно жаль. Но врачебный долг звал, и нельзя было не пойти.

В жизни редко так бывает, что счастье приходит вовремя и когда ты этого хочешь, а еще реже — что совпадают все условия, чтобы мечта твоя сбылась.

Через десять лет Пашу с лодки перевели хирургом в окружной госпиталь. Пришлось мне оставить мою любимую больничку, где я уже дослужилась до главврача, и переехать вместе с мужем. Вместо комнаты в общаге нам дали отдельную квартиру, с настоящей собственной ванной, в которой можно было сидеть сколько хочешь, отчего мы сразу почувствовали себя королями мира. После руководящей работы мне уже не очень хотелось идти рядовым врачом, и я осела дома с прицелом на второго ребенка, но его так и не случилось.

В те годы был у меня роман с чистотой и порядком, я научилась шить и вязать, полностью освободила мужа и сына от любых бытовых забот, но через пять лет взвыла от скуки и пошла преподавать в местное медицинское училище.

— Вот так, — заключаю я, — сначала руководящая работа, потом безделье, потом преподавательская… Растеряла клинические навыки, вот у вас и оказалась.

— Не скромничайте, Татьяна Ивановна, вы прекрасный врач, — Регина Владимировна наполняет наши бокалы.

Чокаемся, отпиваем по глоточку. Эх, где ты, молодость, когда вино закидывалось в организм залпом, под закуску из смеха или слез, а чаще и того и другого…

— Слушайте, а для семейной жизни как лучше? Когда жена занимается домом или пашет наравне с мужем?

Пожимаю плечами:

— Да бог его знает. И там и там есть свои плюсы и минусы. Мне трудно судить, потому что у нас не было такого разделения, что вот жена ай-ай-ай, иди вари борщ. Надо было дело делать, выживать самим, сына поднимать, тут уж не смотрели, кто мужчина, а кто женщина. Можем — делаем, не можем — обходимся. А когда я дома сидела, то занималась хозяйством не потому, что женщина, а просто было бы странно, если бы я не ходила на работу и дома еще ни черта не делала. Это, знаете, тот же принцип, что подводная лодка — оружие коллективное. Там все как один выполняют боевую задачу и никто не смотрит, кто там русский, кто еврей, кто еще кто. Ну а когда заняться нечем и ничего нигде не каплет, тут и вылезает всякая гниль.

— Такие вещи распространены в тех обществах, где подавляется личность человека, — осторожно замечает Регина Владимировна, хотя понятно, что множественное число тут лишнее, — когда человек не имеет внутреннего стержня, его тянет опереться на жесткие костыли стереотипов. Незрелой личности трудно бывает принять свою многогранность, еще труднее меняться, гораздо проще идентифицировать себя с помощью жестких и незыблемых установок, что неминуемо ведет к оскудению картины мира.

Возразить тут нечего, я поднимаю бокал, и мы снова чокаемся.

— А сын ваш где?

— Служит на Дальнем Востоке.

— Тоже врач?

— Конечно. Причем с пеленок, — смеюсь я, — если бы вы знали, как он в первом классе умел глазные капли закапывать… реальный талант был. Потом-то на более серьезные вещи переключился. С пятнадцати лет ходил ассистировать отцу, первый аппендицит на втором курсе академии сделал. Его даже хотели на кафедре оставить, а он сказал «хочу как вы», жену под мышку и отчалил.

— И вы не пытались его остановить?

— С какой стати?

— Ну лучше же, наверное, когда дети рядом.

— Наверное. Но пусть пока поживут как хотят. Рано или поздно вернутся в Ленинград, может, я к тому времени еще и не помру.

Регина Владимировна, склонив голову набок, смотрит на меня как-то слишком уж оценивающе:

— Слушайте, Татьяна Ивановна, у вас такая здоровая психика, просто редкий случай в наше время.

— Вы мне льстите.

— Правда-правда! Вы, знаете что, берегите себя.

— Звучит как тост! — мы, смеясь, в очередной раз чокаемся.

Странно, я выпила в общей сложности грамм пятьдесят, но чувствую себя немножко пьяной. Может быть, потому, что впервые за долгое время кто-то достал ради меня красивую посуду, испек пирожки и накрошил салатик оливье, а теперь спрашивает меня о том, как я жила.

— Кстати, о здоровой психике, как там наш Корниенко? — спрашиваю я. — Панкреатит, надеюсь, все еще в стадии обострения?

— Ну разумеется.

— Надо завтра будет повторный осмотр записать и контрольные анализы назначить.

Регина Владимировна задумчиво водит пальцем по краешку бокала:

— Слушайте, может, его напоить тогда? А закусить дать салом с шоколадкой, вот анализы плохие и придут.

Отмахиваюсь:

— Даже не мечтайте! Здоровый организм, механизмы саморегуляции работают идеально. Не лучше ли выписать его от греха подальше на амбулаторное лечение?

Регина Владимировна хмурится:

— Этот номер не пройдет.

— Почему? Он же психпродукции ни разу не давал, не буянил, вполне себе кандидат на свободу.

Начальница молча показывает пальцем в потолок. Что ж, этот жест в расшифровке не нуждается: звонили «сверху» и приказали, чтобы Корниенко сидел в психушке до упора.

Тоже молча развожу руками, мол, ясно, ничего не поделаешь.

Регина Владимировна подливает нам вина, быстрым движением ловит сорвавшуюся с горлышка каплю, чтобы она не упала на скатерть:

— Когда-то пророк предупреждал, что наступят последние времена, когда девять больных придут к одному здоровому и скажут, ты болен, потому что ты не такой, как мы. Вот, Татьяна Ивановна, не хочу пугать, но, похоже, докатились мы до этой точки, — Регина Владимировна вдруг начинает сосредоточенно загибать пальцы, — ну да, точно, если всех нас посчитать, кто его в психушку законопатил вместе с ментами и бригадой скорой помощи, как раз и получится девять человек.

Мне очень хочется сказать, что, раз такое дело, надо срочнейшим образом выписывать Корниенко, пока апокалипсис не начался, но это будет бестактно. Мы обе реалистки и понимаем жизнь как она есть, а не как должна быть.

— По идее, кому какая разница, что у него в башке творится, если он не буйный? — вздыхаю я. — Ладно, уволили из армии по инвалидности, а дальше живи как хочешь, пока на людей не кидаешься. Хочешь — лечись, не хочешь — так ходи.

— Э, нет, Татьяна Ивановна, советская власть не может оставить в покое голову своего гражданина, она обязательно должна постоянно помешивать там раскаленной кочергой, чтобы не рухнуть.

— Какие ужасы вы говорите.

Регина Владимировна смотрит на меня как на двоечницу:

— Производительные силы и производственные отношения — это, конечно, очень хорошо, но мне кажется, что эффективность общественного строя нужно оценивать по тому, насколько сильно власти нужно влиять на психику народа, чтобы оставаться у руля.

Мне снова хочется сказать, что это звучит как тост, но я только киваю с серьезным видом. Регина Владимировна, похоже, много об этом думала, а я оказалась тем человеком, с кем она решилась проговорить свои мысли вслух.

— Благословенна та власть, которая позволяет человеку быть самим собой, — продолжает Регина Владимировна, — и принимает мир таким, как он есть.

— Ну это идеал. Это в раю, наверное, только так бывает.

— Пожалуй, но согласитесь, что у нас идеологическое воздействие больше и напористее, чем на загнивающем Западе.

— Не знаю, я там не была. Тоже свои приемы, культ потребления…

Регина Владимировна смеется:

— Допустим, но они почему-то могут произвести сто видов йогурта, а мы нет. В рамках своего культа они делают красивые и удобные вещи, а нашего производства все в руки противно взять, что не танк. Это почему, думаете?

Что-то брезжит в памяти из лекций по научному коммунизму.

— Ленинский закон неравномерного развития при империализме?

Регина Владимировна внимательно смотрит на меня то ли с восторгом, то ли с ужасом.

— Ну вы даете, Татьяна Ивановна! С Лениным я, конечно, тягаться не могу, но позволю себе осторожно предположить, что мы в таком упадке, потому что у нас мало психически здоровых людей. Что такое индуцированный бред, знаете?

— В общих чертах.

— Когда вам в голову изо дня в день агрессивно вбивают какую-то идею, очень трудно сохранить душевное равновесие. А что самое плохое, начавшись на уровне государства, эстафета бреда передается на уровне семьи, ибо у родителей с расшатанной, исковерканной психикой не может вырасти здоровый ребенок.

— Но разве коммунизм — бред? В принципе-то прекрасные идеи.

— В принципе-то да. Но и у нас в практике ложная предпосылка далеко не всегда бывает очевидной. Давайте вспомним классическую триаду бреда.

— Давайте вы вспомните, потому что я ее не знаю.

Регина Владимировна горестно качает головой:

— Вот видите, Ленина вы зачем-то запомнили, а это нет. Говоря по-простому, триада бреда — это ложное убеждение, невозможность разубеждения и одержимость. И если бы всегда просто было отличить ложное убеждение от истинного, наша работа стала бы намного легче. История знает не так уж мало примеров, когда безумные идеи оказывались потом прорывными научными открытиями. Или взять любовный бред, поди знай, фантазирует человек или он реально настолько привлекателен, что поклонники ему проходу не дают. Поэтому нам часто приходится ориентироваться на второй и третий критерий. Насколько человек критичен к своим установкам, насколько восприимчив к контраргументам, насколько логично и доказательно отстаивает свою точку зрения, а главное, в какой степени идея завладевает его жизнью, какие поступки заставляет совершать. Помните смешной эпизод из фильма про Шерлока Холмса, где выясняется, что он не знает, что Земля вращается вокруг Солнца?

— Конечно, прекрасное кино!

— Так вот, убеждение Холмса, что Солнце вращается вокруг Земли определенно является ложным, но можем ли мы диагностировать у него бред? Ни в коем случае нет, потому что он совершенно спокойно воспринимает слова Ватсона, что в реальности дело обстоит ровно наоборот. Он верит Ватсону, ибо знает его как честного и образованного человека, но не намерен сильно углубляться в проблему, что вокруг чего вращается, потому что в его деле это не пригодится. Или наоборот, возьмем убеждение мужа, что ему изменяет жена. Допустим, она действительно изменяет, он это видел собственными глазами, так что в данном случае, казалось бы, не бред, а суровая реальность. Но загвоздка в том, как муж на это реагирует. Вместо того, чтобы простить или развестись и жить дальше, он подчиняет всю свою жизнь контролю за женой. Провожает на работу, встречает с работы, запирает дома, отключает телефон, потом ему начинают мерещиться любовники в шкафах, потом они проникают в дом через трубы парового отопления… На этой стадии мы уже можем диагностировать бред ревности, даже если собственными глазами видели, как жена ему изменяла, потому что идея измены жены завладевает всем его сознанием и толкает на неадекватные поступки. Мне бы очень хотелось ошибаться, но, увы, в нашей государственной власти я ясно наблюдаю признаки бредового поведения. Пусть, пусть коммунистическая идея — это истина в последней инстанции. Не буду спорить, хотя, на мой взгляд, верить в коммунизм — это игнорировать человеческую природу, но пусть так. Оставим это и посмотрим на второй признак: большевики настолько были не способны критически оценивать свои убеждения, что тупо расстреливали тех, кто пытался с ними спорить, а сейчас распихивают несогласных по психиатрическим стационарам. Вся аргументация на уровне плакатов и лозунгов: учение Маркса всесильно, потому что оно верно, мы придем к победе коммунистического труда.

— Простите, но целая дисциплина есть, научный коммунизм. Мы ж ее с вами в институте проходили…

Регина Владимировна смотрит с жалостью:

— Ну и вы что-то запомнили из нее кроме неравномерности развития?

Задумываюсь, но вынуждена признать, что нет.

— А знаете почему?

— Ну, видимо, потому, что в тот момент другие интересы в жизни были, — смеюсь я, — любовь в таком возрасте побеждает все, в первую очередь науку.

— Но в то же самое время вы изучали и другие дисциплины: анатомию, например, гистологию, биохимию… Из них тоже ничего не помните?

— Как же, забудешь…

— Вы запомнили материал, потому что предметом изучения была объективная реальность, а методами — законы познания. Научный коммунизм же изучает то, чего не существует, с помощью дешевых логических уловок, а порой и прямого искажения фактов. В самом названии уже зерно шизофрении, если вдуматься. Да, пусть коммунизм — идеал и самая прекрасная мечта человечества, но как можно изучать мечту?

— Честно признаться, Регина Владимировна, для меня это сложновато.

— Хорошо, если вы не считаете, что власть отрицает объективную реальность ради коммунистической идеи, давайте посмотрим, что там с третьим элементом, одержимостью. В какой-то степени она присутствует: вместо спокойной работы мы без конца совершаем какие-то прорывы, подвиги, соцсоревнования, демонстрации, ведем общественную работу… Вас не только заставляют принять коммунистические идеи за истину, но еще и требуют подчинить им свою собственную жизнь.

— Вот вы все логично очень говорите, и, наверное, так оно все и есть, — кладу себе еще оливье и пирожок, чтоб не обижать хозяйку, — но я жизнь прожила, и ничего этого не чувствовала. Жили мы себе спокойно, никто нам по ушам не ездил. Замполит учил мужа Родину любить, не без этого, но это специфика военной службы. Просто так погибать тоже никому не хочется.

— Простите, Татьяна Ивановна, если вас как-то задели мои слова…

— Нисколько. Наоборот, очень интересно. И если бы я всю жизнь провела в Ленинграде, наверное, со мной все так и было бы, как вы говорите. Просто там, где мы служили, суровый край, там, если не будешь видеть жизнь как она есть, быстро погибнешь.

— Хорошо, давайте с другой стороны зайдем, так сказать, ретроспективно. Согласитесь, что сейчас мало кто искренне верит в коммунизм.

Пожимаю плечами. Честно говоря, для меня вся эта идеология как для Шерлока Холмса вращение Земли вокруг Солнца: может, и правда, но в моем деле мне это не пригодится.

— Я, конечно, не проводила статистического исследования, да это и невозможно, потому что правды никто не скажет, но среди моих знакомых, пожалуй что, и нет правоверных коммунистов, разве что вы, Татьяна Ивановна, да еще, может быть, Корниенко.

— Да уж, не повезло бедняге оказаться святее папы римского, — вздыхаю я.

— Вот, кстати, религия тоже, если присмотреться… — Регина Владимировна делает паузу, не желая опускаться до богохульства, — но они хотя бы честно предупреждают, что бог непознаваем, что надо сделать над собой некоторое усилие, чтобы в него поверить. Коммунисты же назначают свои бредни объективной реальностью, заставляя нас видеть не то, что есть, а то, что должно, по их мнению, быть. А для этого у нормальной психики надолго ресурса не хватает. Вы оглянитесь вокруг, Татьяна Ивановна! Дети, посмотрите, все уходят в какие-то неформальные объединения, кто пошустрее, те фарцуют мало-помалу, да что там, даже в официальном поле засучив рукава борются с «мещанством», статьи без конца строчат на эту тему, фильмы снимают, значит, явление существует, и оно настолько масштабное, что его уже невозможно не признать. В обществе цинизм, алкоголизм и упадок духа. Почему, как думаете? Происки империалистов? Ничуть. Просто память нормы сильна.

— В смысле?

— В смысле, что, как раны заживают, воспаление проходит, так и психика склонна восстанавливаться после травмирующего воздействия. Бредовая идея, если она не родилась в патологически измененном сознании, а была внедрена извне в исходно здоровый мозг, рано или поздно теряет свою власть над человеком или, как в данном случае, над обществом. Все, она исчерпала свой ресурс, но как человек, только что излечившийся от пневмонии, еще слаб и нуждается в восстановлении, так и освободившийся от шизогенного воздействия тоже еще не способен к полноценной жизни, пока не наберется сил. Вот отсюда у нас такая депрессивная обстановка в обществе, но она пройдет, надо только немного подождать, дать людям понять себя и окружающий мир.

Мне не хочется спорить, и я обещаю поразмыслить над словами Регины Владимировны дома.

— Естественно, я ни с кем не буду это обсуждать, — заверяю я.

— Не сомневаюсь в вашей порядочности, но, думаю, пока мы послушно выполняем команды, никому не интересно наше тявканье. Мы же не вникаем в суть бреда наших пациентов, равно как и им до фонаря наши научные дискуссии.

Регина Владимировна разливает остатки вина по бокалам, печально смотрит на пустую бутылку и убирает ее под стол.

— Раз я честно держу Корниенко под замком, мне разрешают болтать всякие гадости, — грустно говорит она, — что позволяет мне чувствовать себя порядочным человеком, и желание выпустить здорового мужика на волю становится не таким острым…