Глава 45. Выздоровление
Wide Eyes – Platon Karataev
У моей матери классическая красота: яркие, аккуратные черты, каштановые волосы, голубые глаза. Моя мать гордится своей красотой. Бабушка, напротив, считает себя некрасивой и часто об этом упоминает, но, что интересно, тоже гордится своей «некрасотой».
Мы трое на кухне. Время послеполуденное, поэтому солнце льётся через огромные окна и слепит нас. Мать тянется за пультом, чтобы опустить до середины стекла жалюзи на тех окнах, свет от которых падает на кухонный стол, а я не могу оторвать глаз от лоска в её волосах.
– Что значит, быть женщиной? – спрашиваю обеих.
Мы несколько месяцев путешествовали, и я пропустила школу, поэтому теперь экстерном выполняю учительские задания. Одно из них – рассказать об истории своей семьи, о том, как она повлияла на меня, что я вынесла из деяний и судеб своих предков, как осознаю себя, и что означает для меня быть собой.
– Мама, я же прошу не мельчи! Они должны быть одинаковыми, а не мелкими!
Бабушка помогает матери готовить «немного праздничный» ужин по случаю нашего возвращения и нарезает салат, но, конечно, соответствовать стандартам моей матери сложно. Бабушка с обидой поджимает губы, но не спорит.
– Быть женщиной… значит быть нежной, ласковой… всегда ухоженной… причёсанной! Аккуратной! Не забывать чистить зубы и вовремя срезать ногти! Хотя про ногти, это не отсюда… А… Эм… там я не знаю… мудрой быть… – перебирает варианты мать.
– Это странно… – говорит бабушка.
В её тоне вселенская задумчивость. Я замираю, потому что бабушка – тот человек, которого стоит послушать.
– Что странно? – напоминаю ей о себе, потому что она явно провалилась в раздумья так глубоко, что забыла о нас.
– Твоя мама даже не осознаёт этого, но она родилась с фундаментальным знанием о том, что значит быть женщиной. Оно было в её крови с того момента, как она открыла глаза и увидела, что мир делится на мужчин и женщин. А вот я… у меня ушли не годы – десятилетия, чтобы это понять.
Бабушка кладёт нож, которым она умеет нарезать только мелкие, а не «одинаковые» кусочки моркови, картофеля и колбасы.
– Быть женщиной – это знать, в какой момент довериться мужчине. Суметь сделать это без страха.
– Да ну, ба! – возмущаюсь я.
Не ожидала я от неё такого ответа. Он никак не вписывается во всё то, что твердят нам в школе про равенство полов и отсутствие между ними различий, да и вообще в общеполитическую обстановку в мире.
Но и мать поддакивает бабуле, яростно кивая головой:
– Да-да-да, дочь! Именно это! Именно это и означает быть женщиной. Просто бабушка лучше сформулировала!
– А как насчёт «независимой и самостоятельной»?
– Ты спросила, что значит быть «женщиной», а не «модной», – напоминает бабушка.
Кажется, она забыла про свою обиду и теперь улыбается… так мягко, будто у неё на губах само солнце.
– Доверяя ему, ты наполняешь его парус попутным ветром, позволяешь проявить себя, доказать, что способен на многое… даёшь ему шанс стать мужчиной, отцом, любимым. И себе даёшь шанс стать женой, матерью, любимой. Это не значит быть слабее или глупее, это значит нуждаться в нём. И поверь, он будет нуждаться в тебе не меньше. Даже больше.
– Но думать станет, что главнее его нет на свете! – хохочет мать.
– А тебе не нужно быть главной… – говорит бабушка, – это важно для него, но не для тебя. Нет ничего хорошего в нынешнем «Всё-сама». Ты не лошадь, ты женщина. И для тебя главное – быть любимой, а значит оберегаемой. Защищаемой… всегда, любой ценой и несмотря ни на что.
У меня чувство, будто мою голову чем-то накачали, причём так, что черепная коробка вот-вот треснет. Это что-то так сильно давит на мозг, что мысли ворочаются с трудом.
Солнце, протискивающее свои лучи сквозь прутья изгороди, не касается моих глаз, а словно со всей дури лупит кувалдой по голове. Я мгновенно захлопываю веки и автоматически закрываюсь рукой, но мои движения такие странные… словно рука состоит не из твёрдых костей и упругих мышц, а из плоти устрицы.
Мне больно где-то в районе правового угла рта. Я осторожно трогаю это место и нащупываю приличный нарост. От страха иглы вонзаются в мои пятки, но потом я вспоминаю, что видела нечто подобное у Леннона: вначале у него были пузыри и раны, а позже, когда всё это стало заживать, образовалась твёрдая корка. Вот у меня сейчас именно эта стадия – заживления.
Заживления.
Заживление – это всегда выздоровление. Даже если голова ещё не в порядке и руки ватные, и глазам больно от солнечного света.
В груди словно только что случилась третья мировая, и сверхдержавы палили друг в друга водородными бомбами. До ужаса хочется кашлянуть, но судя по боли «в покое» делать это так страшно, что я держусь из последних сил. Когда они заканчиваются, и кашель всё-таки вырывается из моей гортани с присвистом и шипением, оказывается, что это не смертельно.
Да и глаза уже можно держать открытыми – не так больно, привыкли. Дневной свет тонкими неуютными нитями просачивается сквозь бреши в плетёной перегородке. В углу сипит голодный костёр – давно не подбрасывали дров. Возле стены, на деревянном брусочке, как на полочке, разложены шприцы с надетыми иглами. На них нет упаковок – видимо, это использованные, но не выброшенные.
Нечто мешает свету равномерно проникать сквозь щели в изгороди. Это нечто имеет силуэт человека.
– Эй! – пытаюсь окликнуть того, кто, вероятно, сидит за ней, но голос у меня такой слабый, что я сама себя еле слышу.
Человек начинает двигаться. Через пару секунд в проёме появляется голова – это Леннон. Он смотрит на меня с недоумением, но только вначале, потом его лицо то скомкивается, то расправляется, то улыбается, то кривится. Он подходит ко мне, осторожно трогает за руку, будто не верит, что я – это я. Потом проводит обеими ладонями по своему лицу, всё время повторяя:
– О, господи, слава богу, слава богу… Господи, спасибо тебе!
Я спокойно лежу, жду, пока он закончит благодарить бога.
– Я уже не верил… я уже думал, что, всё… А он… Он будет так рад! Как же он будет рад! Я думал, он убьет меня…
– Кто? – спрашиваю
– Он.
Леннон трёт руками глаза и щёки, но как бы ни старался скрыть происходящее, я вижу, что рыдает.
– Слава богу… – повторяет ещё тысячу раз. – Я думал, был уверен, что ты… А он… он отказывался. Он верил…
Леннон снова осматривает меня с ног до головы, теперь уже улыбаясь до ушей сквозь слёзы, гладит по плечу.
– Знаешь, – говорит, – в такие моменты уже всё равно, кого выберет девушка. Главное, чтобы живая была.
– А где он? – спрашиваю шёпотом.
– На охоту ушёл… тебе нужен бульон. Тебе много чего нужно… а у него не всё есть.
– Всё.
Леннон долго смотрит в глаза, потом кивает и соглашается:
– Всё.
Он приносит мне воды, я делаю пару глотков.
– Я хочу тебе признаться кое в чём, – вдруг говорит сдавленно.
– В чём?
– Альфа просил меня присматривать за тобой не только сегодня, а… всегда. Он сказал, это моя главная забота – приглядывать за тобой, когда он не может.
Я не знаю, что делать с этим признанием. Просто жду, что будет дальше.
– Я только хотел сказать… ты мне всегда нравилась, как человек и как… Это не важно. Я думаю, уверен, что мы… случа йно обменялись рюкзаками.
– Я помню. Ты уже об этом говорил.
– Да? А что ещё я говорил?
– Больше ничего. Только то, что вы случайно обменялись.
– А, ну… я, в общем, думаю, что… если бы его вещи сразу попали к нему… вы бы оба догадались.
– О чём?
– Ну смотри, у нас с тобой одинаковые спальники и бутылки для воды – только разного цвета, а так всё то же. Тебе не кажется это странным?
– Эм… не знаю.
– Я думал, ты моя пара… моя девушка… некоторое время. Но потом понял, что нет. Ты его…
– Почему?
Леннон с трудом сглатывает, прежде чем ответить, и в этот ответственный момент мы слышим:
– Госьподи… ты осьнулась! Сьлава Всевысьнему!
Только теперь я замечаю лохматую голову Умника. Его давно не стриженные волосы очень сильно кудрявятся. Мне кажется, у Альфы будет так же, если они ещё немного подрастут.
Леннон, больше не говоря ни слова, выходит из хижины, а Умник принимается благодарить бога вместо него. Он тараторит, по кругу задавая вопросы, а я не могу ни о чём думать, кроме как о признаниях, которые сделал Леннон.
– В груди не болить?
– Почти нет.
– Ты узе вторые сутки бесь жара! Леннон думал, ты узе помираесь, но я говориль ему «Неть! Ей лутсе!».
– Что это? – киваю на выставку шприцов.
– А, это… он делал их внасяле тебе, а потом себе… тем се шприсом, пресьтавляесь… он конесьно заболел тозе, я говорил ему, сьто есьли ты заразилась только дыханием, то он тозе заразися, есьли тронет твой рот своим, но он не слусял… и потом ему надо было лекарсьтво тозе, как у тебя, лекарство было, а вот шприси закансивались, и ему присьлось тем зе укалывать и себя…
Кровь приливает к моим щекам.
– Зачем он это делал?
Умник зависает. Он явно не решается говорить.
– Тебе узе несколько дней, как лутсе, намного лутсе, ты будесь зить, это тосьно, ты будесь зить…
– Зачем он прикасался к моему рту своим, скажешь или нет?
Ого, кажется, у меня голос прорезался.
– Делал дыхание…
– Какое ещё дыхание?
– Ись…иськусеное… Ты зе не могла дысять. Не дысяла… совсем. Мёртвая была.
Я поднимаю руку, чтобы потрогать своё лицо и привести себя в чувство, потому что происходящее – явно очередной мой сон, но, когда вижу собственное запястье, толщиной с прутик, покрытое бледной, такой прозрачной, что видны все вены, кожей, мне становится ясно: это не сон. Я действительно болела. И сильно. Видимо, тем же, чем Леннон и Умник.
– И он тозе заразился! Ну, конесьно! Я зе говорил! Низя дысять, а он рот в рот! А потом есё и тем зе шприсём! Но это понятно, он зе тозе заболел… Лекарсьтво есё было, а вот шприси…
Человека, который входит, я едва могу узнать. Он не просто похудел, а словно высох. Под его красивыми глазами разлились сиреневые пятна, скулы и подбородок кто-то заточил так, как сам он точит свои стрелы. Но моё сердце замирает не поэтому, а от того, как болезненно я рада ему.
Альфа сбрасывает висящий на плече тяжёлый рюкзак, закидывает ещё дров в костёр и приказывает Умнику:
– Уйди.
Потом опускается рядом со мной, но не полностью, а только касается коленями земли. И смотрит в глаза, не моргая. Мне тоже не нужно моргать, чтобы выдерживать его взгляд. Это выходит само по себе, без напряжения, словно мы оба только для этого и были рождены – смотреть друг другу в глаза.
Вечность спустя он закрывает свои на пару мгновений и ложится, вытягивается со мной рядом. Мне не видно его лица, когда он говорит:
– Всё. Я больше не могу. Выдохся.
Интересно то, как быстро и безошибочно мне удаётся отыскать его руку. Я сжимаю её. Кожа на ней холодная и грубая, вся в царапинах и заживших порезах.
– Как только окрепнешь, мы уходим отсюда.
Вместо моего ответа – не знаю, ждал ли он его, вообще – мы оба слушаем, как трещит костёр в углу, пожирая новую порцию дерева.
Мой взгляд цепляется за прут плюща, натянутый возле костра. На нём висит спальник и одежда: футболки – мои и Альфы – и трусы… все мои. К щекам, шее, груди приливает кровь. Уверена, такого жара, как в это мгновение, у меня не было даже в худшие дни болезни. Я закрываю глаза и стараюсь не рыдать.
Когда приступ стыда и паники отпускает, я снова открываю глаза, чтобы посмотреть на того, кто лежит рядом.
Его худые щёки совсем обросли щетиной. Она такая длинная, что уже даже не колючая. А губы у него мягкие и тёплые. Дыхание горячее – я ощущаю его кончиками своих пальцев. Это такой до странности притягательный контраст: грубость щетины и неизмеримая нежность губ. Я смутно помню, как он прижимался ими ко мне, а я думала, что он делает это неосознанно, случайно. Но они перемещались с моей макушки куда-то за ухо, потом на висок, с виска на лоб. Я замирала и лежала, как кукла, ждала, что будет дальше. А дальше было всё то же: не случайности – поцелуи. И они даже не пытались прятаться или казаться двусмысленными, оставлять мне выбор. Нет, они были естественными настолько, словно жили на мне тысячи лет до этого.
Потом я сама просила его обнимать меня. И он обнимал. Просила поцеловать, и он целовал.
– Если я умру, ты ведь никогда не узнаешь, как это…– говорила я ему.
А он целовал меня в губы, и шепотом командовал в них же:
– Ты не умрешь. Я не позволю!
Я снова закрываю глаза, и сама сдвигаю свою голову совсем близко к его лицу, так, чтобы мои губы могли касаться его. Мне щекотно внутри от этого прикосновения. Только вначале, правда, а потом от ощущения сладости у него во рту я становлюсь тяжелой и жаркой, будто лесной мёд разогрели над костром и вылили в низ моего живота, причём больше, чем туда могло бы вместиться. Поэтому меня распирает.
Потом уже становится непонятным, кто кому отвечает. Когда он останавливается, у меня нет ощущения, что заполнила чашу потребности в его ласках до конца, но и гололёда больше нет. А он был, оказывается, просто я привыкла к нему, научилась радоваться более мелким вещам, хотя не получила главную – человека.
Конечно, я могла бы спросить, куда мы пойдём? Зачем? В смысле, на что он рассчитывает… неужели верит в наше спасение? Но мне абсолютно всё равно. Он отделил себя от социума. Он больше не общественный, он мой личный. И его приоритет – будущее исключительно нас двоих.
Игра окончена?
Конец первой книги