Глава 30
Глава 30
Он фыркает, ирония режет уши.
– Да, я заметил, – губы искривляются в резкой, неприятной усмешке. – Болезнь такая, да? Называется обиделась и ушла к подруге.
В висках шумит, кровь приливает к лицу, кожу словно обжигает изнутри.
– Не к подруге, – говорю спокойнее, чем ожидала от себя. – К себе. Впервые за много лет.
Саша хмурится, морщинка между бровями углубляется.
– Что это вообще значит, Юля? – в голосе раздражение и непонимание. – Что за загадки?
Отвожу взгляд на секунду, чтобы вдохнуть, собрать в одну кучку слова, которые крутились в голове всю ночь перед этой встречей. Всё тело как натянутая струна – малейшее неверное движение, и она лопнет, хлестнёт по живому.
– Послеродовая депрессия, – произношу медленно, отчётливо, смотря ему прямо в глаза, будто проверяю, попадут ли слова в цель. – Официальный диагноз. Врач. Лекарства. Терапия. Не обиделась, не истерю, а болею. Понимаешь?
Он опускает взгляд на секунду, как будто обдумывает сказанное. По лицу ничего не считываю. Привычная броня, годами отточенная на переговорах. Только пальцы на предплечьях впиваются сильнее.
– Хочешь сказать, – голос становится тише, более опасным, – Что твоё исчезновение это… лечение?
– Моё исчезновение, – делаю акцент, поднимая подбородок, – Это попытка не утонуть окончательно. Попытка признать, что я не железная. Что не справляюсь. Что если бы осталась там, дома, еще немного, то случилось бы что‑то очень плохое. Для меня. Для Тимура. Для всех.
Саша резко выдыхает, последний аргумент задевает.
– Для Тимура, – повторяет он, будто пробует слово на вкус, и в глазах мелькает боль, быстрая, но настоящая. – Ты серьёзно считаешь, что для него лучше месяц без матери?
Сжимаюсь изнутри от этого удара. Вина вцепляется когтями в диафрагму, дергает вниз. Перехватывает дыхание.
Тимур шевелится, отстраняется чуть, заглядывает мне в лицо, трогает пальчиком мокрую щеку.
– Ма, плак? – спрашивает жалобно, с тем раздирающим простодушием, от которого хочется выть.
Силиться улыбнуться. Вытираю слёзы тыльной стороной ладони, целую его ладошку.
– Нет, солнышко, уже нет. Всё хорошо.
Ложу. Пока лгу. Но ради его спокойствия готова на это.
Поднимаю глаза на Сашу.
– Для него лучше живая мать, – произношу медленно, – Чем мать, которая однажды не встанет с кровати. Или… встанет и выйдет в окно.
Муж вздрагивает. Лицо бледнеет, как будто я врезала кулаком в живот. Взгляд соскальзывает на секунду куда‑то мимо, в пустоту, будто там пытается найти опору.
– Не драматизируй, – выдавливает наконец, но звук получается глухим, как будто голос идет откуда‑то из глубины грудной клетки, сквозь бетон.
– Это не драма, – качаю головой, чувствуя, как по спине проходят мурашки от собственных слов. – Это диагноз.
На секунду наша взаимная ненависть, обида, гордыня отступают в сторону. Остаются мы двое. Двое когда‑то любимых друг друга людей, стоящих посреди детской площадки с нашими же генами на руках, и между нами слово, которого никто не хочет признавать: болезнь.
Вдыхает глубже, выпрямляется, взгляд снова обретает жёсткость.
– Хорошо, – говорит тихо. – Допустим. Допустим, я поверю. Но это не отменяет факта: ты ушла. Без разговора. Без попытки… – он запинается на этом слове, будто оно царапает горло изнутри, – без попытки объяснить. Бросила меня один на один с ребёнком, работой, домом.
В голосе сквозит не только злость, но и утомление. Год слышу только про его усталость, но впервые за долгое время замечаю её по‑настоящему: осанка чуть согнулась, в форме плеч появилось что‑то чужое – тяжесть.
Внутри что‑то ёкает. Непривычное, не чёрное. Сложно назвать это сочувствием, скорее узнавание: он тоже не тянет. Не справляется. Тяжело признать это вслух, но глаза выдают.
– А как думаешь, – спрашиваю глухо, – что я делала все эти месяцы? Лежала на диване и красила ногти, пока ты геройски пахал? Я тонула, Саш. Тонула в подгузниках, детских криках и собственной пустоте. Ты видел только, что я не хочу секса. А то, что я не хочу жить, не заметил.
Слова срываются сами, без фильтра, и уже поздно их останавливать. Плечи трясутся, вдоль позвоночника пробегает дрожь, словно меня поставили под ледяной душ. Пальцы впиваются в спину Тимура, он поскуливает, и я тут же ослабляю хватку, глажу по спинке.
Саша сглатывает. Плотный кадык дергается. Он делает крошечный шаг ко мне, будто хочет… обнять? Нет. Останавливается на полуслове движения, кулаки сжимаются сильнее.
– Ты могла сказать, – голос ломается, ровность улетучивается, остается грубый, ободранный край. – Не играя в призрака. Не исчезая так, что я… – он обрывает фразу, сминая её во рту. – Чёрт.
Могла. Да. Но чтобы сказать, нужно было осознать. А я слишком долго жила на автомате, чтобы различать собственные чувства. Только телу хватило смелости лечь и не вставать. Голова продолжала твердить: надо, должна, обязана.
Ветер пробегает по аллее, поднимает мелкие листья, шуршит в кронах. На площадке кто‑то падает, истерически ревёт, мать бросается, подхватывает, шикает. Фоном детство, фоновой радостью, к которому не имею доступа.
– Я сейчас не за тем здесь, – выдыхаю наконец, чувствуя, как внутри медленно проступает холодная ясность. – Не чтобы оправдываться. И не чтобы обвинять. Я пришла увидеть сына. И… – глотаю комок, – и поговорить. Спокойно. Если вообще так ещё возможно между нами.
Саша улыбается криво. Улыбка безрадостная, с горечью.
– Спокойно, – повторяет, взгляд скользит к моим дрожащим рукам, к мокрым щекам, к ухватившемуся за меня ребёнку. – Это вряд ли. Но попытаться, наверное, можем.
Кивает в сторону лавочки чуть в стороне от площадки. Деревянная, со слезшей краской, под ней кучка окурков. Запах табака поднимается от земли, и меня едва не выворачивает – и от запаха, и от того, что рядом с детской площадкой вообще курят.
– Садиться не буду, – мотая головой, чувствую, как внутри всё сжимается от отвращения, жест выходит резким. – Здесь воняет.
– Ладно, – он даже не пытается спорить. – Пойдем вокруг пройдёмся.
Сжимает ремешок детского рюкзачка у себя на плече, делает несколько шагов по дорожке, не оглядываясь, но одновременно не отрываясь далеко. Ждёт. Предлагает. Не приказывает. Уже необычно.
Я иду рядом. Тимур переворачивается у меня на руках, тянется к отцу, пытается ухватить его пальто, видимо, по привычке. Привык к тому, что именно папа несёт. Внутри что‑то болезненно колет, но я выдыхаю, аккуратно передаю сына Саше. Тело резко реагирует на потерю тепла: грудь словно оголяют на морозном ветру. Руки остаются пустыми, пальцы рефлекторно сжимаются в воздухе, потом находят карманы, прячутся там.
Смотрю, как Саша принимая Тимура, инстинктивно обнимает его так, будто делал это всю жизнь. Пальцы сами находят правильную точку поддержки, прижимают ребёнка к себе. Тимур утыкается в отцовское плечо, но периодически оборачивается на меня, будто проверяет, что не исчезла.
Иду рядом, на расстоянии полушага. Ветер бьёт в лицо, щиплет кожу, но в ушах всё равно стоит жар. Ноги тяжелые, будто туфли залиты свинцом.
– Где ты жила? – голос Саши сдержан, но в нем пробивается что‑то похожее на… тревогу? – Катя сказала, что ты уехала. Не сказала куда.
Криво усмехаюсь.
– Не в отеле с Викой, можешь не переживать, – выплевываю колючку, даже видя, как его плечи напрягаются на этом имени. Маленькая месть, жалкая, но такая сладкая.
Он сжимает губы, взгляд темнеет.
– Вика здесь ни при чём, – бросает резко.