Завет Петра 2. Ревизия. · Глава 2

Глава 2

Петербург. Зимний дворец.

1 февраля 1725 год.

Ночь была полна теней. Как поведут себя заговорщики? Что прямо сейчас, в своих темных гостиных, решают Голицын, Долгоруков, Юсупов? Об этом оставалось только догадываться. Нет, я послал людей узнать. Я тестировал некоторых, считай что случайных людей, гвардейцев. Мало ли и у кого-то получится что-то разузнать. Появился бы такой, чтобы занял место Тайной канцелярии и думал по-особенному, как еще не умеют в этом времени. Мне нужна разведка, контрразведка, да и политический сыск тоже необходим.

Как же так получилось, что я сижу в собственной спальне и жду нападения?

Мой разум лихорадочно просчитывал варианты, и среди прочих я отчетливо, с холодящей кровь ясностью, понимал: в любую минуту эта тяжелая дубовая дверь может распахнуться, и сюда войдут убийцы. Силовое устранение монарха — самый короткий и популярный путь к власти в этой стране. И я должен быть к этому готов. Пальцы крепко сжимали теплую рукоять заряженного кремневого пистолета.

— Да и табакерки на Руси уже в моду вошли, — мрачно пробормотал я себе под нос.

Это была горькая отсылка к будущему. В той, другой истории, которую я учил, тяжелой золотой табакеркой проломят висок моему правнуку, Павлу Петровичу. Ворвутся пьяные гвардейцы-заговорщики прямо в спальню и убьют.

— Нахрен. Запрещу табакерки во дворце указом, — нервно усмехнулся я в затухающие свечи в канделябре у окна. — А заодно нужно будет запретить и офицерские шарфы. Моего внука, Петра Третьего, кажется, удавили именно так. Веселая у нас вырисовывается семейка.

— Ваше величество… вы меня звали? — вдруг раздался сиплый голос из угла.

Я вздрогнул и чудом не спустил курок. Мой личный дегустатор, прикорнувший на коврике у печи, сонно хлопал глазами.

— Выспался, дармоед? — прошипел я, опуская ствол. — Иди прочь! Вон за дверь! Своим храпом императору думать мешаешь.

— Прошу простить, я не хотел… уснуть… премного…

— Иди уже! — отмахнулся я от него.

Оставшись один, я попытался лечь. Но сон не шел. Ноги начало крутить противной, тянущей болью. Причем словно огнем налилась именно та ступня, которой я давеча так эффектно прижимал к полу горло Ушакова. Словно бы слюна, которой брызгал арестант была с изрядной долей сильного яда.

Кстати, об анатомии. Забавный исторический факт: при моем гигантском росте за два метра размер ноги у Петра Великого оказался до комичного крохотным. Тридцать восьмой, не больше! Впрочем, не мне с моим букетом болячек сейчас хвастаться, но ради исторической справедливости отмечу: размер ноги совершенно никак не влияет на размер другой, куда более важной мужской гордости. Ну вот вообще никак.

Я перевел дух и грязно, вполголоса выматерился, обнаружив, что кожаная емкость для мочи снова наполнилась под завязку. Чертова болезнь унижает похуже любых заговорщиков. Слив урину и кое-как приведя себя в порядок, я тяжело оперся на трость и пошел на выход из покоев.

В приемной тут же с грохотом повскакивали со стульев бравые гвардейцы и несколько пехотных офицеров, которых я надергал в свой личный караул.

— Вы что, стервецы, спать удумали? — не слишком злобно, скорее для порядка пожурил я свою хаотично набранную охрану.

Они вытянулись во фрунт и замолчали, поедая меня теми самыми лихими и придурковатыми взглядами, как я, по легенде, и завещал. Кстати! Я покопался в памяти Петра Алексеевича — и не нашел ни единого воспоминания об этом указе. Не говорил я такого, что «подчиненный перед лицом начальствующим должен иметь вид лихой и придурковатый, дабы разумением своим не смущать начальство». Скорее всего, это исторический анекдот более поздних времен.

Но фраза-то какая! Золотая. Надо будет обязательно издать такой указ официально, пусть потомки цитируют. Вот когда прием следующий устрою, а без этого никак не обойтись, и скажу подобное.

— Мне что, нужно зачитывать вам устав? — строго свел брови я, являя грозного командира. — О том, что пока одна часть несет караул, иные могут спать, но в полглаза, готовые по первому зову встать на защиту трона?

— Будет исполнено, ваше императорское величество! — рявкнули гвардейские глотки так, что, казалось, задребезжали стекла, а во дворце проснулись даже мыши.

Я поморщился от звона в ушах, махнул рукой и похромал дальше по темным коридорам.

В голове крутились планы. Гвардию нужно срочно преобразовывать. Преображенцы и Семеновцы зажрались, они почувствовали себя делателями королей. Нужно вводить систему противовесов, «контрполки».

Было бы неплохо создать лейб-кирасиров, лейб-казаков, а еще — перевести верный Лефортовский полк из Москвы в Петербург. Эти будут так довольны столичными привилегиями, что грудью встанут на мою защиту от любой гвардейской фронды. И еще нужны военные школы… Господи, как же много всего нужно сделать, а времени так мало!

Сколько мне Господь отвесил на «работу над ошибками»? Пять лет, десять? Хотелось бы лет так тридцать. Но с таким «букетом» болезней… Так что времени тратить нельзя ну никак.

Тихо скрипнула дверь. Я шагнул в полумрак детской спальни. На кровати, свернувшись калачиком под тяжелым одеялом, лежал мальчик. Сын казненного царевича Алексея. Мой внук и единственный законный наследник мужского пола по прямой линии.

— Не притворяйся, Петруша, — негромко сказал я, тяжело присаживаясь на край кровати. — Вижу ведь, что не спишь.

Тень от единственной горящей свечи металась по стене. Мальчик под тяжелым бархатным одеялом вздрогнул, когда матрас просел под моим немалым весом. Он лежал спиной ко мне, сжавшись в комочек, и дышал слишком ровно, слишком старательно для спящего ребенка.

— Не притворяйся, Петр Алексеевич. Сказано же тебе, что вижу — не спишь, — тихо, стараясь смягчить свой хриплый голос, сказал я. — Как не убегать от разговора, как и я сам не желаю ворошить былое, но без этого нельзя. Ты мой наследник, мне тебе Империю передавать. Я повинен быть с согласии с тобой и учить, а ты учиться.

Одеяло медленно откинулось. Девятилетний Великий князь Петр Алексеевич повернулся ко мне. В его огромных, воспаленных от недосыпа глазах плескался такой первобытный, животный ужас, что у меня перехватило дыхание. Он смотрел на меня не как на деда. Он смотрел на меня как на чудовище. Как на медведя, который вломился в его шалаш. Как на палача.

Можно сколь угодно играть в интриги, казнить и миловать, но только взрослых мужей. А вот этот мальчишка, с поломанной судьбой, за что получил удар?

Петруша судорожно подтянул колени к подбородку, натягивая одеяло, словно щит. А еще он стал оглядываться. Явно искал сестру Наталью. Великое влияние девка имеет на парня. Интересно, осознает ли уже эту силу? Впрочем… замуж. И все влияние.

— Я… я выучил французские глаголы, — пискнул он срывающимся, тонким голоском. — И Псалтырь читал… Я не шалил, государь… Не велите бить… Не загубите, как батюшку мого, я в послушании буду.

У меня внутри всё оборвалось. Мой современный разум, знающий толк в детских травмах, и память Петра, полная державной жестокости, столкнулись, высекая искры боли. Боже мой. Что эти стервятники — Меншиков, Остерман, воспитатели — сделали с ребенком? Они же превратили его в забитого, невротичного зверька, каждую секунду ждущего удара хлыстом. Что же сделал я, Петр Великий? Моя же кровинка…

Я отложил трость. Медленно, чтобы не напугать его еще больше, протянул свои огромные, узловатые руки и осторожно, самыми кончиками пальцев, коснулся его плеча. Мальчик крупно вздрогнул, зажмурился, ожидая пощечины.

Или замуж Наталью не отдавать? Рядом с ней Петр ведет себя куда как более решительно. Или просто решить психологическую проблему? Все же детская психика гибкая, еще можно исправить и настроить парня. Тем более, что похоже именно меня он так до одури боится, но рядом с сестрой готов даже и мне бросить вызов.

А так парень, конечно, скверно образован и не дисциплинирован, но с характером, точно.

— Петруша… — мой голос дрогнул и вдруг предательски сломался. — Плевать мне на твои французские глаголы. Плевать. Я не за тем пришел.

Он приоткрыл один глаз. В нем читалось недоверие. Взрослые в его мире всегда лгали. А этот гигант с дергающейся щекой — лгал страшнее всех.

— Я знаю, кем ты меня считаешь, — я сглотнул тугой ком в горле, глядя прямо в его испуганные глаза. — Знаю, что тебе шепчут по углам. Знаю, кого ты видишь, когда я вхожу. Убийцу твоего отца.

Петруша побледнел так, что стал сливаться с белизной подушки. Покусывая дрожащую губу, он начал тараторить заученную, вбитую в него розгами формулу:

— Светлейший князь Меншиков сказывали… батюшка мой, царевич Алексей, был изменник и вор… и супротив короны шел… и поделом ему…

— Замолчи! — вырвалось у меня.

Мальчик всхлипнул и закрыл лицо руками.

— Прости, прости меня… — я тяжело сдвинулся ближе, почти наваливаясь грудью на кровать. Слезы, о которых я, казалось, давно забыл, вдруг обожгли глаза. Это плакал не только современный человек, это плакала искореженная душа самого Петра Великого. — Не смей повторять эту ложь, Петруша. Никогда. Меншиков — вор и собака. А твой отец… твой батюшка…

Я задохнулся. Как объяснить девятилетнему ребенку геополитику, государственные интересы, паранойю, пыточные камеры Петропавловки? Да никак. Потому что для ребенка есть только одно: его папу убили.

— Твой батюшка был моим сыном, — прошептал я, и по моим небритым, впалым щекам покатились горячие капли. — Я строил корабли, рубил города на болотах, а как отца родного для Алешки… меня не было. Я упустил его. А потом испугался за свое государство больше, чем за свою кровь. Ты учись, старайся. И тогда я не упущу тебя.

Угроза… это была скрытая угроза от меня. Но может мальчуган будет столь мотивирован, что науки станет поглощать. Он способный, об этом мне уже докладывали. Нужен только наставник с правильным подходом, чтобы интересно было. Ну и я, как время свободное будет…

Я взял маленькие, холодные ладошки мальчика и силой отнял их от его заплаканного лица. Прижал его руки к своим губам.

— Император Петр судил изменника. Но дед твой… и отец твой… совершили страшный, непростительный грех. Я убил часть самого себя, Петруша. И каждый день, каждую ночь я вижу его глаза. Такие же, как у тебя.

Мальчик перестал дрожать. Он смотрел на меня во все глаза. Он никогда в жизни не видел, чтобы взрослые плакали. Тем более — чтобы плакал грозный, железный император, перед которым на коленях ползали фельдмаршалы. Детская психика, настроенная на фальшь, мгновенно распознала абсолютную, голую искренность. В этот момент перед ним сидел не государь. Перед ним сидел раздавленный горем, старый и больной дед.

— Не будем больше ошибаться. Так? — я погладил взъерошенные волосы мальчишки. — Будь опорой трону, а я защищу и тебя и Наташу.

Детское сердце, изголодавшееся по любви, не выдержало. Искусственные барьеры рухнули.

Лицо мальчика исказилось. Он вдруг отчаянно, по-детски, с надрывом расплакался. Не тихо, как плачут привыкшие к побоям сироты, а громко, в голос. Он рванулся вперед, выпутавшись из одеяла, и тонкие детские руки судорожно, мертвой хваткой обвились вокруг моей шеи. Он уткнулся мокрым носом мне в колючий воротник мундира.

— Дедушка… дедушка… — захлебываясь слезами, лепетал Великий князь, прижимаясь ко мне худеньким, дрожащим тельцем. — Не умирай, дедушка… Они меня съедят! Они меня обижают! Меншиков меня бьет, когда ты не видишь! Не оставляй меня одного! Они выродком меня называли. Они плевали мне под ноги. Убей их! Они смутили тебя, как Наташа говорит, ты не виновный.

Я обхватил его своими ручищами, прижимая к груди так крепко, словно пытался защитить от всего мира. Я гладил его по всклокоченным волосам, целовал в макушку и укачивал, покачиваясь из стороны в сторону, как это делают все нормальные родители.

— Никому не дам тебя в обиду, — хрипел я сквозь собственные слезы, чувствуя, как бьется его маленькое сердце о мою грудь. — Я за тебя, внучек, любому глотку перегрызу. Я жить буду, слышишь? Я тебя править научу. Я тебя защищать научу. Ты у меня никому кланяться не будешь…

Мы сидели так очень долго. Император и его наследник. Два самых одиноких человека в России. Быть императором — это дар? Нет, — ярмо, порой и такое тяжкое, да с шипами, что одного и хочется, чтобы скинуть его. А нельзя, ибо у каждого свое ярмо, свой крест.

И мой современный разум в тот момент подумал: к черту мануфактуры. К черту гвардейские полки и школы. Настоящее спасение Российской империи начинается не с приказов и не с золота Меншикова. Оно начинается прямо сейчас. С того, что я просто обнял своего внука.

Скоро я вернулся в спальню. Петру нужно отдыхать, завтра начнется серьезная учеба его и вместе с Наташкой, так как с ней это совсем иной ребенок. С ней вместе он будет учиться.

Вновь оставшись один, я тяжело, как подрубленное дерево, рухнул в кресло.

Специфическая мутная жидкость в кожаной емкости, закрепленной у меня под камзолом на поясе, унизительно забулькала. Опять…

Как же всё это омерзительно. Я откинул голову на бархатную спинку кресла и прикрыл глаза. Ощущение, что я — гниющий овощ, привязанный к золотому трону, не отпускало. Никакие заморские примочки, никакие вонючие мази не давали твердой уверенности, что болезнь точно отступает.

Да, кризис вроде бы миновал. Диких, выкручивающих наизнанку резей больше не было. Буквально перед сном лекарь Блюментрост прочистил канал зондом и, преданно глядя мне в глаза, на голубом глазу божился, что государь идет на поправку. Убеждал, что скоро я смогу облегчаться естественным образом. Смердящего гноя действительно больше не было, хотя мутная сукровица всё еще сочилась.

Но эта постоянная, липкая, высасывающая душу слабость… Мое существование превратилось в бесконечный марафон на одних только морально-волевых качествах. И это начинало пугать. Какое-то время можно тащить на себе империю, стиснув зубы, но когда это длится неделями… Ресурс организма не бесконечен.

Отчаяние дошло до того, что сегодня вечером в покои императора Всероссийского приволокли какого-то деревенского деда-шептуна.

Это была настолько абсурдная, гротескная и унизительная картина, что, дай Бог мне выжить, я буду вспоминать ее в приступах истерического смеха.

Полубезумный седобородый мужик, пропахший воском, немытым телом и луком, обвешанный медными крестами, как елочная игрушка, стоял на коленях у моего ложа. Меня обложили потемневшими иконами, а этот старый хрыч, крестясь, что-то жарко и бессвязно нашептывал прямо моему больному детородному органу. Что именно он там бормотал — теперь было известно только ему одному и той самой несчастной части моего тела. Договорились ли?

Мой современный разум, запертый в черепе Петра, кричал от стыда и сюрреализма происходящего. Это было так дико, так первобытно и неправильно…

Но я лежал неподвижно и терпел. Ибо ради того, чтобы выжить и удержать эту империю над пропастью, я был готов использовать всё. Даже крестьянские заговоры.

Я никогда не верил в метафизику. Точнее, не верил в прошлой жизни. Но когда твое сознание просыпается в измученном теле русского императора, совершив немыслимый скачок на триста лет назад сквозь ткань времени… Рациональный мозг начинает давать сбои. Если ты понимаешь, что абсолютно невозможное уже произошло с тобой, волей-неволей начнешь допускать, что и другие немыслимые явления существуют. И старик-шептун уже не кажется таким уж бредом.

— Позовите Грету, — хрипло бросил я в полумрак дежурному гвардейцу.

Внезапно, на фоне этого дикого нервного истощения, у меня появилось непреодолимое, почти детское желание чего-нибудь сладкого. Чего-нибудь теплого, домашнего. Словно весточки из того, безвозвратно утерянного будущего.

— Какао мне сделай. И принеси, — потребовал я, когда заспанная, но миловидная немка появилась на пороге спальни.

— Простить меня, мин херц… Я не понять, — растерянно заморгала Грета, поправляя на груди наспех накинутую шаль.

— Напитка шоколадного, — терпеливо, как ребенку, принялся объяснять я. — Измельченных какао-бобов. Сварить вместе с молоком. И только сахара туда много не сыпь, приторного не хочу. Поняла? Исполняй.

Странно, ведь какао уже должны пить в Европе.

Грета поклонилась и юркнула за дверь — на дворцовую кухню. Сейчас там пылали печи: кухня работала круглосуточно, так как я приказал сытно кормить усиленные наряды гвардейцев, стоявших в ночных караулах.

Неужели зря сегодня собрал людей и ждал атаки? Зря ли сейчас парни мерзнут на подходах к Зимнему дворцу в засаде? И, наверное, сильно перестраховался я. Но береженого Бог бережет. Ведь бережет же?