Завет Петра 4. Крымский гамбит. · Глава 9

Глава 9

Петербург.

13 марта 1725 года.

Охранник коротко поклонился и исчез. А я откинулся на подушки. Наверное, пора. Пора прекращать играть в детские игры и начинать относиться к наследнику российского престола как к человеку взрослому. По крайней мере, больше нельзя держать его в неведении, кормить сказками и прятать суть происходящего в бесконечных государственных недомолвках. Империи не нужен слепой котенок на троне, которого потом сожрут царедворцы.

А что, если уже завтра меня не станет? Как сможет править этот мальчишка? Понятное дело, что те новые элиты, которые я начал формировать, что они сожрут парня. И не потому, что они плохие, злые… Тот же Миних, или Дивиер — исполнительные, Матюшкин так и вовсе пугает своим фанатизмом. Но без меня все они в миг превратятся в шакалов и волков, грызущихся за власть и кому быть регентом при Петре Алексеевиче Младшем. Это закон мироздания, изменить который нет никаких возможностей.

Ну кроме только той, где внук мой окажется не робкого десятка и столь грамотный, что сможет лавировать во время шторма и не потопить огромный линейный корабль, которым по сути, ну и по праву рождения, Петруша является. Вот и нужно учить, но не только наукам, но и реальной политикой, чтобы знал, какой инструментарий можно применять.

Да и, признаться честно, я просто хочу проверить его. Хочу воочию посмотреть, насколько его молодой ум способен переварить и принять мою политику. Насколько он будет видеть мои жесткие, порой жестокие доводы важными и исторически определяющими. Не возникнет ли у Петра отторжения ко всем тем безжалостным делам, которые я творю ради блага России? Мне нужно было прощупать его нутро.

— Вот так, внук. И что бы ты сделал на моем месте? — спросил я некоторое время спустя, закончив свой рассказ о битве с церковными иерархами.

К этому моменту я уже откровенно, без стеснения лежал в кровати, укрывшись плотным одеялом, давая отдых измученному телу. А Петр Алексеевич сидел — или, если быть точным, почти полулежал с подростковой небрежностью — в огромном мягком кресле рядом с моей постелью. Между нами, на небольшом резном столике, стояла массивная серебряная ваза с конфетами.

Наследник российского престола, пока еще только худоватый, нескладный подросток, слушал меня. Слава Богу, в его взгляде больше не было той затравленности, тех волчьих, боязливых глаз, с которыми он смотрел на меня в нашу первую встречу. Он оттаивал, начинал верить мне. Но сейчас этот будущий правитель полумира откровенно больше смотрел на вазу с конфетами, чем вникал в мои рассуждения о макроэкономике и укрощении Синода.

Я усмехнулся про себя. Конфетами в это время называлось совсем не то, к чему я привык в своей прошлой жизни. Здесь под этим словом подразумевались крошечные засахаренные пирожные, фрукты в меду или марципаны — небольшие сладкие комочки, которые даже откусывать не надо было: берешь двумя пальцами и отправляешь прямиком в рот.

И, между прочим, конкретно шоколадных конфет в этом времени попросту не существовало в природе. Да и сам шоколад, если и употреблялся при дворах монархов, то исключительно в жидком виде — как горячий, горький, пряный напиток, в который реже или чаще добавляли немного драгоценного тростникового сахара.

Я бы не сказал, что на данный момент этот напиток считается здесь величайшим лакомством, способным свести с ума гурманов. Хотя, насколько я помню историю своего мира, уже в самое ближайшее время в просвещенной Европе начнется настоящая гастрономическая истерия. И мания эта ударит поначалу даже не по шоколаду как таковому, а именно по какао-напитку, который станет непременным атрибутом каждого уважающего себя аристократического салона.

Но я не привык отступать даже в таких мелочах. Раз уж я меняю историю целой империи, почему бы не изменить историю кулинарии? Не так давно я собрал команду лучших поваров… Это был своего рода «конфискат». У того же Меншикова в домах были и французские повора и голландские. Так что теперь пусть вместе трудятся на благо России, а не только на увеличение живота моего бывшего друга.

Прибавил к этой поварской братии смышленого механика из мастерской гениального Андрея Нартова и озадачил их этой проблемой. Пусть думают. Пусть ищут любую возможность улучшить процесс обработки этих заморских плодов. В частности, я дал им четкое техническое указание: придумать винтовой пресс, чтобы начать давить из какао-бобов масло.

Какао-масло — это первый, самый главный и технологически сложный шаг. Если мы научимся его добывать и смешивать с тертым какао и сахаром, то в конечном итоге, пусть через год или два, но я смогу вкусить настоящего, твердого плиточного шоколада. Я смогу съесть ту самую, привычную шоколадную конфету, которая тает во рту, а не подается в виде горького жидкого соуса в фарфоровой чашке. В прошлой жизни я ел сладости крайне редко, но здесь, в этом жестоком восемнадцатом веке, эта несчастная гипотетическая конфета стала для меня своеобразным символом утраченного домашнего уюта.

Я посмотрел на внука, который гипнотизировал серебряную вазу, но не решался потянуться за лакомством без моего позволения.

— Бери, ешь, — тепло улыбнулся я, пододвигая вазу ближе к нему. — А завтра вместе будем отмаливать этот грех чревоугодия. Но никогда… слышишь? Никогда не сумневайся в вере. Она оплот твоей власти. Даже не Церковь, хотя она повинна быть поставлена на службу государеву, но вера. Если император не верит в Бога, то какой же он тогда помазанник Божий?

Кивнув мне, как будто понял, мальчишка просиял и осторожно взял засахаренный марципан. Я только усмехнулся и умилился им. Есть… вот черт побери, есть в жизни и любовь и много чего иного иррационального. Иначе как можно объяснить то щенячье чувство радости только от нелепых телодвижений внука, от того, как он быстро выпачкал рот? Как?

Никак. И не стоит человеку вникать в те материи, которые не поддаются разуму, в духовную сферу. Пусть бы для начала мы познали природу вещей и физику. Еще такой огромный пусть впереди в этом направлении. А душа — это к церкви.

Наверное, это было правильно, что мы согрешили. Такой вот маленький грех в угоду большим отношениям. Пускай у нас с внуком будут маленькие, общие сладкие тайны. Пускай каждая встреча со мной — грозным императором, перед которым дрожат сенаторы и архиереи — ассоциируется в его голове с чем-то приятным, безопасным и, может даже, вкусным.

Конечно, с педагогической точки зрения не совсем хорошо подкупать мальчишку сладостями. Но, как говорится, в деле становления будущего русского монарха, от которого будут зависеть миллионы жизней, все средства хороши. Доверие нужно формировать любым путем.

Петр Алексеевич закинул лакомство в рот, прожевал, и вдруг, совершенно по-детски, явно не соблюдая никакого дворцового этикета, посмотрел мне прямо в глаза и спросил:

— А если бы они воспротивились?.. То что бы ты с ними сделал, дедушка? Поубивал бы всех, кто попа Иону слушал?

Он имел в виду церковников. Тех самых седобородых старцев в расшитых золотом рясах, которых я только что сломал через колено.

Я замолчал. Улыбка медленно сошла с моего лица. Я смотрел в его глаза — уже не запуганные, но еще по-мальчишески наивные — и взвешивал, какую долю правды он готов вынести. Но ситуация такова, что не могу щадить дите. Хочу, и даже пробую это делать, но не могу закрыть его в кокон, чтобы зла не видел, особенно сомнительного добра, которое для многих и есть — исключительное, абсолютное, зло.

— То, что я тебе сейчас скажу, очень жестоко, внук, — произнес я тихо, но так веско, что мальчик перестал жевать. — Но политика — она вообще всегда жестока. И мы с тобой, чтобы ты раз и навсегда уяснил, — заложники. Наверное, самые главные заложники во всей этой необъятной империи. Мы прикованы к этому трону. Мы никогда не имеем права расслабляться. Мы не должны уподобляться сибаритам — это, Петр, такие пустые люди, которые свою жизнь прожигают исключительно в пьянках, веселье и праздности. Мы с тобой должны работать. Работать как каторжные.

Я откинулся на подушки, не сводя с него тяжелого взгляда. Я говорил тяжелые слова, грузные, а самому неистово хотелось обнять мальчишку, к которому испытывал необычную иррациональную тягу. Обнять и закрыть собой огораживая от несправедливого мира. Но, нет. На кону Великая держава, миллионы людей и они стоят того, чтобы я сдерживался, не раскисал и не экстраполировал свои отцовские и дедовские чувства на мальчика. Он — будущий император Всероссийский.

— Ну а чтобы выполнять эту работу, чтобы удержать державу от распада… порой нужны не только белые перчатки, но и кровавые. Если бы иерархи не согласились и подняли бунт — они бы умерли, — Петр Алексеевич вздрогнул и широко распахнул глаза, но я продолжал: — я верую в Господа, я понимаю, что церковь — важная. Но я — государь. Если церковь не помогает строить мне империю, то я заставлю. Противиться станут? Проломлю их.

Я ударил кулаком по матрасу из конского волоса и перин, кулак утонул в постели.

— Умерли бы, — безжалостно подтвердил я. — Но умерли бы так, чтобы никто в целом свете не узнал, что я имею хоть малейшую причастность к этому делу. Их бы растерзала «случайная» толпа разгневанных фанатиков, или они отравились бы несвежей рыбой в трапезной… А «виновная» толпа, разумеется, была бы мною сурово наказана. И в итоге церковники не смогли бы ни в чем меня обвинить, а бунт остался бы без вождей. Понимаешь?

Я говорил предельно честно. И при этом внимательно, как хирург, следил за реакцией своего юного преемника. Запишет ли он меня в чудовища? Испугается ли бремени власти? Обязательно, просто жизненно необходимо будет после этого разговора плотно пообщаться с его наставником, светлейшим умом Антиохом Дмитриевичем Кантемиром. Нужно, чтобы все эти тяжелые политические нарративы, которые я сейчас вливаю в голову юного цесаревича, были им потом аккуратно, философски проработаны. Чтобы мальчик в итоге не сомневался ни в моих поступках, ни в той катастрофе, которая неминуемо бы случилась со страной, если бы я поступил иначе, проявив слабость.

Я увидел, как Петр Алексеевич напряженно сглотнул, переваривая услышанное. Детство для него заканчивалось.

— Ну всё, — я вдруг хлопнул ладонью по одеялу, резко меняя атмосферу. — Пожалуй, на сегодня с тебя хватит государственных дел, интриг и крови. Давай-ка я лучше расскажу тебе сказку.

Я и сам вдруг смертельно утомился. Устал находить правильные слова, устал фильтровать смыслы, устал выбирать формулировки, которые были бы одновременно и полезны для будущего императора, и приемлемы для психики ребенка.

Я дотянулся до серебряного колокольчика на прикроватном столике и негромко зазвонил. Тут же появившемуся слуге я приказал, чтобы Петру Алексеевичу временно постелили здесь, в моей спальне, на небольшом мягком диване, скорее похожем на широкую кушетку, стоящем в дальнем углу у изразцовой печи.

Мальчишка с радостью сбросил камзол и юркнул под теплое одеяло. Когда слуги вышли, оставив лишь пару горящих свечей, отбрасывающих уютные тени на гобелены, в комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь легким потрескиванием дров.

Я прикрыл глаза, погружаясь в собственные воспоминания, выуживая из глубины памяти ритмичные строки.

Три девицы под окном… пряли поздно вечерком , — негромко, размеренно начал я, и голос мой зазвучал мягко, убаюкивающе. — «Кабы я была царица, — говорит одна девица…»

А что? В детстве моя бабушка так упорно и методично тренировала мою память, что уже к семи годам я мог по праву считаться дипломированным специалистом по поэзии Александра Сергеевича Пушкина. Я помнил наизусть не только «Сказку о царе Салтане», но и почти все остальные его сказки от первого до последнего слова.

И сейчас было что-то невероятно сюрреалистичное и до слез пронзительное в том, как здесь, в восемнадцатом веке, под сводами императорского дворца, будущий самодержец всероссийский засыпает под гениальные строки поэта, который еще даже не родился на свет.

А что, если мне записать то, что я знал наизусть, сказки, стихи кое-какие, что на пользу Отечеству пойдут и развитию русской культуры? Плагиат? Нет. Люди-то эти не родились. Тут все сложно с восприятием, что и как считать. Ни один юрист не даст правовую оценку такой истории.

А почему бы, собственно, и нет? Да, особого литературного таланта у меня отродясь не водилось — разум давно привык к сухим канцелярским формулировкам. Но читал-то я всегда много, запоем. Что мешает мне набросать синопсис какой-нибудь культовой книги, способной взбудоражить умы уже в эту эпоху, и отдать толковому писаке? С меня — лихо закрученный сюжет и голая эмоция, с него — красивое описание и слог.

Ну, а пока…

— Петруша, ты же не будешь против, если я позову своих писарей? Пускай слово в слово записывают ту сказку, что я тебе сейчас расскажу, — мягко спросил я, глядя на мальчика.

Внук явно не был против, но посмотрел на меня с настороженным недоумением, словно выискивая подвох. В его картине мира это ломало шаблоны: с какой стати сильные мира сего вдруг спрашивают у него разрешения? Что-то здесь было не так.

Я потянулся к небольшому медному колокольчику, лежавшему на специально прибитой рядом полке, и коротко звякнул.

Дверь отворилась почти бесшумно.

— Чего изволите, ваше величество? — в покои тут же скользнули двое: начальник смены караула и личный, с недавних пор возвращенный во дворец, слуга.

Вопрос задал Пётр Иванович Мошков. Мой верный камердинер. Тот самый, которого Алексашка Меншиков предусмотрительно убрал от меня подальше незадолго до моей предполагаемой смерти. Всё же не зря меня терзали подозрения, что травил меня именно мой, казалось бы, лучший друг на пару с моей, казалось бы, любящей женой. Впрочем, если Меншиков и повисел немного на дыбе, где его с пристрастием поспрашивали, то по-настоящему серьезных пыток он так и не вкусил. А Екатерина и вовсе живёт сейчас как в золотой клетке. Заедает свой животный страх и стрессы неимоверным количеством сахара — кажется, сейчас это её главная статья расходов.

— Петя, — обратился я к Мошкову.

Но откликнулся внук. Мальчишка уже было задремал, но, услышав своё имя, встрепенулся и уставился на меня мутными глазами человека, которого поднять — подняли, а разбудить забыли.

Я чуть усмехнулся и уточнил, глядя на слугу:

— Петя, дежурная тройка писарей на месте?

— Так точно, ваше величество. Причём с их головой… со… — Мошков на секунду замялся, подбирая слово. — Со Скорняком.

Я едва удержал смешок. Заминка моего камердинера была вполне понятна. Концентрация Петь на один квадратный метр Зимнего дворца превышала все мыслимые пределы: я сам, наследник престола, мой личный камердинер, да ещё и голова писарей — все поголовно Петры.

— Давай его сюда! — властно потребовал я.

Вошедший в спальню молодой Василий Суворов не произнёс ни звука. Цепко осмотрелся, почтительно дождался, пока камердинер выйдет, и плотно прикрыл за ним тяжелую дверь, сам отступая спиной в полумрак комнаты, готовясь стенографировать каждое слово.

Вскоре я уже диктовал — или, скорее, в лицах рассказывал своему внуку — сказку, то и дело прерываясь, мучительно вспоминая, как там оно было в оригинале у Пушкина. Всю сказку я, конечно, так и не осилил. Сдался минут через двадцать после того, как наследник престола уже вовсю засопел. Да и сам я отчаянно клевал носом в подушку: сознание путалось, я начал заговариваться, лепить откровенную отсебятину мимо рифмы.

А порой сквозь вязь волшебной истории проскакивал отборный мат. Пётр Алексеевич, тот, который Великий, был ещё тем виртуозным матерщинником. Стоило мне — нынешнему хозяину этого могучего тела — дать хоть малейшую слабину и потерять контроль, начинать придремывать, как мышечная память брала своё, и из горла тут же начинали сыпаться тяжелые бранные слова.

— Все, Петя, хватит. Завтра до полудня отсыпайся. Пусть иной придет в мастерскую к девяти часам. Я там буду, — сказал я, зевая.

Нет… как бы не был я возбужден сегодняшними событиями, нужно спать. Завтра может и не такой эмоционально напряженный день, хотя отголоски событий должны сказаться, но физически поработать мне придется изрядно. Спать… Что бы иметь силы пробуждать мощь России.