Завет Петра 5. Крымский излом · Глава 14

Глава 14

Стамбул, дворец Топкапы

Стамбул изнывал от зноя. Город словно замер под раскалённым небом — даже Босфор, обычно дышащий прохладой, в этот полуденный час казался расплавленным серебром, неподвижным и тяжёлым. Над крышами дрожало марево, минареты плыли в горячем воздухе, будто нарисованные неуверенной рукой, а воды залива не отбрасывали тени.

Во дворце Топкапы все двери и окна, какие только были, распахнули настежь. Сквозняк, едва ощутимый, но желанный, гулял по узким коридорам, шевелил тяжёлые шёлковые занавеси, заглядывал в каждую из комнат султанского дома, шурша по мраморным полам и заставляя дрожать пламя одиноких свечей, которые слуги по привычке ещё не успели погасить.

Ахмед V — а он, без тени сомнения, считал себя самым просвещённым османским султаном за всю историю империи — был одет под халатом в европейское платье. Чтобы не стращать всех чиновников и представителей духовенства, но при этом ощущать себя просвещенным европейцем.

«Почему русскому царю удалось все это провернуть, стать европейской страной, а у меня нет?» — нередко сокрушался самый европеизированный султан в истории Османской империи.

Сейчас он стоял у открытого окна, выходящего в сад. Там, среди фонтанов и подстриженных кустов, в тени кипарисов расположились его наложницы — гордость и украшение падишаха, правителя Османской империи. Лёгкие шёлка скользили по их плечам, тихий смех долетал до окна, смешиваясь с журчанием воды, и султану казалось, что весь этот живой ковёр существует лишь для того, чтобы радовать его взор.

Там же фонтан на европейский лад, со скульптурой. Все равно в гарем почти никто и не заходит, можно… Хотя в последнее время в Константинополе стали появляться здания на европейский лад, в стиле барокко. Но каких-либо основательных изменений все же не было.

Ахмед лишь несколько дней назад вернулся из Анатолии, куда прибыл, чтобы — как было торжественно объявлено — вдохновить свои войска на новые ратные подвиги. И, положа руку на сердце, если бы не Великий визирь, который оставил армию и поспешил в Константинополь буквально по пятам за султаном, Ахмед никогда бы и не поехал. Этот поход тяготил его — пыль, скрип сёдел, запах пороха и пота, бесконечные речи перед усталыми бородатыми людьми, в чьих глазах он то и дело замечал нечто, что не решался назвать вслух. Он был рад вернуться.

Куда больше, чем воевать, Ахмеду нравилось наблюдать, как в его садах распускаются новые тюльпаны — лучшие во всём мире. В Европе тюльпановая лихорадка давно сошла на нет, остыла, как осенний пепел, а у османов она только разгоралась.

Правда, луковицами этого цветка империя не торговала, не было разорительных бирж — это было бы ниже достоинства, — но повсеместно Константинополь утопал в тюльпанах. Они цвели на дворцовых клумбах, в садах вельмож, на подоконниках простых горожан, в фарфоровых вазах гаремных покоев, на коврах, на изразцах, на расшитых золотом халатах. Город дышал тюльпанами.

Султану не было никакого дела — да и не по чину было думать о том, какого труда и какой изворотливости стоило садовникам, чтобы на клумбах у дворца даже в такую знойную жару не переставали распускаться бутоны. Сколько вёдер драгоценной воды, сколько ночных дежурств, сколько тонких ухищрений с тенью и поливом — всё это оставалось где-то там, по ту сторону мраморных стен, в мире, который султана не касался.

Особенно красивым это зрелище становилось тогда, когда между клумбами от безделья прохаживались великолепные султанские наложницы — пёстрые, лёгкие, точно сами обратившиеся в живые цветы среди цветов.

В какой-то момент, несколькими годами ранее, султан, начинавший понемногу холодно относиться к любовным ласкам, всерьёз подумывал отправить свой гарем — ну, хотя бы половину — куда-нибудь подальше. Содержание этого роя красавиц обходилось дорого, а томные взгляды и ревнивые слёзы утомляли его не меньше, чем визирские доклады.

Так продолжалось до тех пор, пока правителю Османской империи, отчаянно подражавшему европейцам во всём, не объяснили деликатно и обстоятельно: те же французские короли вместо наложниц из гарема нередко пользуются благосклонностью даже замужних дам при своём дворе — и это считается не пороком, а изящной модой. А значит, гарем не только не противоречит, но самым выгодным образом сочетается со всеми новшествами, которые султан внедряет в своём государстве.

И всё же не всё было гладко. Духовенство, ремесленники, янычары — они уже начинали роптать. По кофейням, по базарам, по тёмным дворам казарм пополз слух: султан продаёт веру и традиции, меняет их на стеклянные побрякушки франков. И Ахмеду — точнее, его чиновникам — стоило немалых усилий снова и снова растолковывать подданным: всё это делается лишь и исключительно для того, чтобы государство не уходило всё дальше своим величием в историю, а смотрело победно на настоящее — и в будущее.

Пока — пока ещё — все верили. Тем более, что война с Ираном складывалась более или менее удачно. Афганский шах — единственный, кто всерьёз бросил вызов османскому владычеству, — сумел одержать верх в одной из битв, но это, пожалуй, было всё, на что его хватило. И теперь турки не без оснований рассчитывали, что скоро все армяне, грузины и другие народы, проживающие на Кавказе, станут подданными османского султана.

Ахмед смотрел в сад, на тюльпаны, на медленно скользящих между ними наложниц — и улыбался едва заметной улыбкой человека, уверенного, что мир устроен правильно и в его пользу.

— Великий падишах… — почти шёпотом, с осторожной почтительностью, обратился к своему повелителю Великий визирь Ибрагим‑паша.

Султан резко обернулся.

— Что у тебя за привычка — вечно подкрадываться ко мне со спины? — строго спросил он. — Я заберу у тебя право являться ко мне, когда заблагорассудится.

— У тебя такие телохранители, великий, что они не подпустили бы меня к тебе ни на шаг, будь у меня хоть малейший дурной умысел, — ровно ответил визирь и, помедлив, прибавил: — Не думаю, что нынче тебе есть о чём всерьёз тревожиться… кроме разве что того, что северный медведь вышел из берлоги.

— По‑твоему, я должен знать, что такое берлога? — усмехнулся султан, и в усмешке этой блеснуло что‑то острое. — Впрочем, я знаю. Но не понимаю, что именно тебя беспокоит. В этом году мы разберёмся с персами, а после обрушимся на Россию. Этот длинный кипарис — русский царь — уж верно не забыл того позора, что снёс у реки Прут.

Ибрагим‑паша предвидел подобный ответ. А потому, как человек разумный и изворотливый, прорвавшийся к вершинам власти сквозь чащобу интриг и убравший с пути немалое число тех, кто метил во вторые люди Империи, он заранее заготовил свои доводы.

— Я полагаю, Великий падишах, — заговорил он тихо и весомо, — что с нынешним Петром нам справиться будет куда как сложнее, нежели с тем, что когда‑то пошёл на нас словно на увеселительную прогулку. Он провернул такую хитроумную комбинацию, что я почёл бы своим долгом предостеречь моего повелителя: не следует думать о русском царе как о недоумке.

Султан подобрался.

Он, конечно, мог при случае отчитать своего Великого визиря — а порой и швырнуть в него чем‑нибудь, что подвернётся под руку, — но к мнению этого старика, неоднократно доказавшего и преданность свою, и редкую изворотливость, прислушивался всегда. Единственное, в чём Ибрагим‑паша по‑настоящему подвёл, — это австрийская кампания, проигранная вчистую.

Но и там, если разобраться, слишком многое сложилось не в их пользу: союзники, в тайных переговорах горячо обещавшие помощь, в решительный час словно онемели, а сама война обрушилась как нельзя более не вовремя — когда главные силы султана стояли в Анатолии, готовясь сцепиться с персами.

Ахмед нахмурил брови. Слова визиря пугающе точно совпадали с настоящим положением дел: его войска действительно стояли под персидским Исфаханом, а частью своей подтянулись к самой афганской границе. Очень, очень далеко находились теперь его лучшие полки. И если их оттуда снимать да разворачивать на север…

— Если русские поведут дело расторопно, они дойдут до Константинополя, — медленно произнёс султан. — Большую армию нам здесь встречать нечем.

— Так, ваше величество, — отозвался Ибрагим‑паша, осторожно стараясь сгладить углы, — хотя я бы так не печалил своего падишаха. Противопоставить столько же штыков, сколько Пётр может привести к Дунаю, мы, пожалуй, ещё в состоянии. Беда в другом: главные наши силы далеко. И основной корпус янычар — там же, под Исфаханом, на персидской войне.

Султан задумался — глубоко, тяжело, как задумывается человек, услышавший наконец нечто такое, от чего нельзя отмахнуться.

А потом резко, одним рывком, сорвал с головы парик.

— И всё‑таки это ужасная, ужасная вещь! Подайте мне тюрбан! — раздражённо бросил Ахмед, отшвыривая буклю в сторону, точно та была раскалена.

Время от времени султан позволял себе тайную, почти запретную причуду — облачаться в европейское платье. Делал он это, разумеется, так, чтобы ни один посторонний глаз не уловил его в чужеземном обличье. Ибо прекрасно понимал: стоит лишь духовенству увидеть своего падишаха в кафтане французского кроя да в напудренном парике — и в тот же час полыхнёт в Константинополе бунт, который перекинется, чего доброго, и на всю Империю, от Магриба до краёв персидских.

Но султан, не без оснований, держался того убеждения, что, не примерив однажды на собственные плечи платья тех людей, чья воинская и политическая наука уверенно начала обгонять османскую, понять этих европейцев — невозможно. Их не разглядишь сквозь шёлк халата; нужно влезть в их сюртук, ощутить тесноту их манжет, узость их сапог — лишь тогда что‑то приоткроется уму.

— Читай, что он там мне написал! — раздражённо бросил Ахмед, опускаясь обратно на подушки и принимая из рук слуги тяжёлый, шитый золотом тюрбан.

Ибрагим‑паша развернул свиток, прокашлялся и принялся читать — голосом ровным, но с той особой бережностью, с какой обращаются с пороховым зарядом:

— «Брату моему. Вероломно и без каких‑либо рыцарских приличий, но как людоловые звери, напали на меня крымские орды. Я, брат мой, был вынужден защищаться от них — и разорять то гнездо, которое не даёт мне править державою моею и верноподданными моими. И ты, как поистине великий правитель, что думает о каждом из своих верноподданных, понимать меня должен. Но знай: войны с тобой я не желаю и предлагаю встретиться нашим дипломатам. Самое же главное — что более того осиного гнезда, кое разоряет земли мои, быть не должно. Желаю возродить там княжество Русское Тмутараканское…»

Голос визиря стих. В покоях повисла такая тишина, в которой, казалось, было слышно, как потрескивает фитиль в дальней лампаде и как где‑то за тяжёлыми занавесями, в саду, лениво плещется фонтан.

— Кто его передал? — после некоторого молчания спросил султан.

— Чорбаджи крепости Перекоп, которую русские взяли штурмом, потеряв при том немного своих людей, зато побив многих наших, — сообщил визирь, и в голосе его прозвучала горькая, едва прикрытая досада.

— Этот сераскир уже мёртв?

— Да, Великий падишах. С ним были те, кто подтвердил под клятвой: ни начальник крепости, ни его заместитель не сделали ровным счётом ничего из того, что им надлежало. Лишь воровали да обогащались на том серебре, которое ты, повелитель, посылал им для обустройства стен и пополнения припасов.

Султан резко поднялся с подушек и заходил из угла в угол — быстро, порывисто, точно зверь, запертый в слишком тесной клетке. Шёлковые туфли его беззвучно скользили по коврам, и лишь полы халата, шурша, разлетались при каждом крутом повороте.

Если уподобить происходящее шахматной партии, то русский царь сделал такой ход, при котором — куда бы ни двинул теперь свою фигуру османский султан — он всё равно терял одну из них, и причём весьма важную. И теперь Ахмеду оставалось лишь выбирать: что именно потерять.

С одной стороны, если он немедля начнёт военные действия против России, это обойдётся казне в поистине колоссальные суммы — один лишь переход войск к границам Российской империи или Крыма потребует таких расходов, что у самого опытного дефтердара затрясутся руки. А ещё, что хуже всего, придётся срочно заключать мир с недобитым афганским шахом — и это в тот самый миг, когда замаячила воистину грандиозная победа, обещавшая сделать всех персов вассалами Высокой Порты.

С другой же стороны, если султан пойдёт на мир с Россией, он покажет себя слабым. А при тех многочисленных противоречиях, что раздирали его государство изнутри — противоречиях, связанных с упорной модернизацией на европейский лад, с откровенным наступлением на привилегии духовенства, в частности с разрешением использовать печатные станки, — всё это могло создать предпосылки для серьёзнейшего бунта. И повод нашёлся бы более чем весомый: Россия осталась безнаказанной за то, что захватила вассала османского султана. А там, чего доброго, и иные вассалы примутся озираться — то в сторону России, то в сторону иных держав.

— Как ты думаешь, что следующим может сделать русский царь? — после долгих размышлений, накрутив не менее десятка кругов по просторной комнате, спросил султан своего визиря. Никто не смел прервать его молчания — слуги застыли у стен, точно изваяния, а сам Ибрагим‑паша терпеливо ждал, опустив глаза.

— Из Петербурга мне дошли сведения, Великий падишах, что русский царь отдалил от себя бывшую рабыню, которую возвёл некогда в императрицы, и теперь, по слухам, намерен сделать своей главной женой княжну Кантемир.

— Это та, что мнит себя потомком византийских василевсов? Молдаванка? Или валашка? — уточнил султан, как бы между делом давая понять, что не вовсе чужд политическим реалиям земель, лежащих севернее Константинополя.

— Да, повелитель. А ещё мне ведомо, как русский царь умеет одаривать своих женщин. И ещё то, что тот позорный для него Прутский поход был в немалой мере спровоцирован отцом этой самой княжны…

— Ты, мой визирь, хочешь сказать, что Валахия и Молдавия станут следующей целью русского царя? — султан остановился посреди комнаты и медленно, словно взвешивая каждое слово, повернулся к Ибрагим‑паше. — Так, может, нам строго прописать в договоре, что он отказывается от любых притязаний на эти земли? А заодно покончить с этими бесплодными отношениями с Молдавией — сделать её частью Империи, лишив всякой автономии?

— Великий падишах, — мягко возразил Ибрагим‑паша, и в голосе его прозвучала та особая, выстраданная мудрость, какую даёт лишь долгий опыт службы при дворе, — разве когда‑нибудь подобные оговорки в договорах останавливали начало войн? Если договор перестаёт устраивать одну из подписавших его сторон, та сторона неизменно найдёт повод — или, что ещё проще, придумает себе причину, — чтобы не следовать его букве. Бумага, повелитель, удерживает чернила, но не удерживает людских страстей.

— Так что же ты предлагаешь⁈ — уже едва сдерживая раздражение и, казалось, готовый сорваться и ударить своего визиря, выкрикнул султан.

— Я предлагаю, повелитель, немедленно заключить договор о перемирии. Сроком на год, быть может, на два. Полагаю, именно этого и добивается русский царь — выиграть время. Так пусть же оно поработает и на нас. И пусть все в Империи знают, что мы готовимся к большой войне. Надлежит ускорить поражение персов и заключить с ними такой договор, по которому персы начнут новую войну с Россией — но уже как наши верные союзники. Если мы не станем называть их вассалами, они уцепятся за этот шанс зубами и будут умирать за нас до последнего. А когда наша война с Россией завершится победоносно — мы сможем дожать те жалкие остатки, что у персов ещё останутся.

Султан задумался. Потом задумался ещё. В целом выходило так, что если провести правильную разъяснительную работу с духовенством, то оно не только не выступит против султана, но и само примется поднимать воинственный дух всех османов. Главное — чтобы все подданные знали: Империя готовится к великой войне, Империя будет мстить. И что для этой мести нужно собрать ресурсы, нужно затянуть пояса, нужно склонить голову перед волей повелителя.

— Хорошо, — наконец произнёс султан. — Свяжись также с французами. И с австрийцами тоже свяжись. Узнай, чем они смогут помочь нам в этом противостоянии. Делай это всё в тайне — ибо официально ни первые, ни вторые не станут сотрудничать с нами против России. А вот тайно — как они уже делали не раз — они с превеликим удовольствием будут интриговать друг против друга. И тогда нам будет проще собрать армию, вооружить её и нанести русскому царю такое поражение, что я, пожалуй, сделаю второй резиденцией своей Империи Москву. А может, и Петербург, — сказал султан, и в уголках его губ мелькнула жёсткая, недобрая улыбка.

Великий визирь поклонился, и поклон этот красноречивее всяких слов говорил о том, что решение, принятое сюзереном, есть решение единственно верное и достойное преемника Сулеймана Великолепного.

— И распорядись, — добавил султан, уже отворачиваясь, — чтобы евнухи привели ко мне наложницу из России. Накажу её как следует, — усмехнулся он, и в усмешке этой не было уже ни досады, ни сомнений — лишь предвкушение той маленькой, но сладостной мести, что предваряла собой месть большую.

* * *

Дорога на Тулу. Изюмский шлях

21 июля 1725 года

В сопровождении трёх тысяч воинов — и русских, и польских — мы направлялись в Москву. Передвижение могло быть и более быстрым, но я наслаждался этой поездкой. Худые города, частью откровенно грязные и неухоженные, ещё более убогие сёла никак не привлекали моего взгляда — напротив, вызывали отторжение. Но с другой стороны — и мотивацию: чтобы хоть что-то, но сделать полезное и для людей так называемого подлого сословия.

Нужно подумать над тем, чтобы повсеместно развить производство шифера или хотя бы черепицы из керамики. Сложно. Возможно, даже убыточно поначалу — тут нужно всё просчитывать. Все христиане, которых я видел по пути, вряд ли смогут позволить себе не самый дешёвый материал для крыш своих домов. Но проработать эту тему нужно обязательно.

Я посмотрел на дремлющую в карете Машу. Умилился. Как же я её наказывал! Не знаю, было ли это для неё наказанием — скорее, даже наоборот, императорской похотью. В какой-то момент, когда уже почти не спал третью ночь, а всё трудился над «наказанием», моя мочеполовая болезнь напомнила о себе. Мол, зря ты записался в великие труженики — или в постельные палачи, — чтобы так рьяно наказывать свою любимую женщину.

Конечно же, я разъярился, когда впервые узнал, что Машу увезли. В какой-то момент мне даже пришлось уйти в другую комнату, чтобы выпить там успокоительное: гнев подступал такой, что справиться с ним сразу было нельзя.

В следующий раз я разгневался, когда узнал, что произошло в Варшаве. А потом — откровенно смеялся. Мог бы успокоиться, но стоило вспомнить, нафантазировать, как это было, — и снова смеялся.

Да, женщина мне попалась — огонь. Самого польского короля коленом под яйца! Нечего их пытаться пристроить туда, куда нельзя.

— Умница моя, — сказал я, когда на одном из ухабов карета качнулась чуть сильнее обычного и Маша проснулась. — Это же надо было так оплести Августа, чтобы он такую драгоценность для нашего музея отдал!

— Всё ради улыбки вашей, ваше императорское величество! — отозвалась Мария Дмитриевна.

— Машка, хвать тебя за ляжку! По нраву мне, когда ты так обращаешься.

— Ваше императорское величество, за ляжку — так я и не против, — игриво ответила Маша и рассмеялась серебряным голоском. — Для вас что угодно.

Улыбнулся. Я не знаю, любовь ли это или что-то иное. Просто мне нравится быть с этой женщиной. В прошлой жизни как-то не сложилось.

— Я бы вот так ехала с тобой всю жизнь, — сказала Маша, беря меня за руку.

— Но сама знаешь, что это невозможно. Думаю, уже в Москве будет слишком много дел, не терпящих отлагательств. А ещё я хотел по дороге проверить Тульские заводы — там должен быть Ганнибал. Думаю, что только одним своим приездом, я ускорю исполнение заказов.

— Очень жаль…

— А нечего меня жалеть, Маша. Я русский государь — и это моя доля.

— Ты мог бы выбрать себе и другую долю, — с лёгкой обидой в голосе произнесла она. — Уже почивать на лаврах всех тех побед, что тобою совершены.

— Мог бы. Но никогда себе этого не позволю. Ведь впереди ещё намного более великие победы, чем были ранее.

От автора:

Летающие острова, магия и суровый долг. Бывший аптекарь должен спасти лавку шарлатана, сварить мазь из мусора и начать бизнес, чтобы не стать рабом.

#590408/5708155