Завет Петра 5. Крымский излом · Глава 3

Глава 3

Слобожанщина. Изюм

18 мая 1725 года

Похоже, с деньгами я все-таки переборщил. Триста тысяч рублей золотом и серебром, выделенные из казны для найма гайдуков, оказались суммой поистине астрономической. Весть о щедрости русского царя разнеслась по Дикому полю со скоростью степного пожара, так что под мои знамена пришли воевать и стар, и млад.

А уж обещание, в случае чего, немного подсобить с оружием — хотя бы самую худую, ржавую сабельку или пищаль выдать бедолаге, решившему подзаработать копейку на государевой службе, — и вовсе привлекло в наш лагерь невероятно огромную массу людей. Беглые крестьяне, разорившиеся шляхтичи, лихие казаки и откровенные авантюристы всех мастей стекались к нам тысячами.

Глядя на эти пестрые, шумные таборы, мне даже стало весьма любопытно: откуда и почему здесь, на юго-восточных рубежах Речи Посполитой, проживает такое невероятное количество людей? Почему с нашей стороны куда как меньше народа? Разве же татары только нас щипают своими набегами? Или по большей степени нас?

Сперва эта человеческая река казалась неисчерпаемой. Впрочем, поразмыслив, я понял, что это всё же было субъективное впечатление. Да, там проживало не так чтобы сильно мало подданных польского короля, но уж точно куда меньше, чем первоначально нарисовала моя разыгравшаяся фантазия. Просто звонкая монета вытянула их всех из лесов и хуторов в одно место.

Вспомнились из истории и восстания гайдуков, этих бедных казаков, или даже скорее крестьян. Попили они кровушки и у польских властей и даже у тех самых казаков.

— Почему они живут там, а не у нас? — тихо, сквозь зубы произнес я вслух свои мысли, глядя на колышущееся море походных шатров в долине.

Ехавший чуть позади командующий Южной армией резко подобрался. Зазвенели удила сдерживаемого коня.

— Прошу простить, Ваше Императорское Величество, но я не расслышал приказа! — громко и четко, с военной выправкой отрапортовал генерал-лейтенант Афанасий Матюшкин.

Я слегка повернул голову, бросив на старого вояку спокойный взгляд.

— Извольте успокоиться, генерал. Если я буду отдавать вам приказ, то он прозвучит настолько ясно и громко, чтобы услышали вы его наверняка и без переспрашиваний, — ровным тоном ответил я.

Матюшкин почтительно склонил голову, отступая на полкорпуса лошади назад. Свита держала дистанцию, понимая, что государь изволит пребывать в задумчивости.

А мне просто был необходим этот воздух. Я физически не мог долгое время сидеть взаперти в душном походном шатре. Тем более что, даже при безупречной организации постоянных докладов от курьеров, реальной управленческой работы в день набиралось от силы на полтора часа.

Остальное время сжирала убийственная рутина. Еще три или четыре часа кряду я, меряя шагами ковры, надиктовывал писарям различные прогрессивные законопроекты, черновики будущих реформ и, откровенно говоря, даже художественную литературу — по памяти вытаскивая из прошлой жизни сюжеты, чтобы хоть как-то расшевелить местное просвещение.

Но, как оказалось, без того, чтобы вечером пообедать с семьей или просто навестить Наташу, мою младшую дочь, мне становилось невыносимо, тоскливо грустно. Ностальгия по домашнему теплу грызла изнутри. Или военные походы — это не мое? Может и не нужен я здесь? Нет, будет еще какая война, без особой надобности, бегать не буду.

Но есть правило в России: если императору грустно, то начинает грустить и лихорадить вся Империя. Придворные из кожи вон лезли, стараясь сделать так, чтобы государева хандра испарилась. Но устраивать дикие многодневные пьянки, карликовые потехи и массовые пиршества прямо во время военного похода, как это с удовольствием делал мой предшественник в этом теле, я уж точно не собирался.

Оставалась, как развлечение, верховая прогулка. Тем более, места здесь открывались поразительные, невероятно красивые. Несколько необычные для глаза коренного жителя лесной полосы России, они завораживали своей бескрайностью. Порой я ловил себя на том, что просто не могу оторвать взора, рассматривая эти необъятные просторы.

Здесь всё решала панорамная перспектива. За одним пластом доступного зрения плавно, словно океанские волны, вырастал другой. Бескрайняя степь, лишь изредка изламываемая небольшими зелеными перелесками и оврагами, создавала потрясающий контраст света и тени. Красота этого края была дикой, первозданной, и то, что она так властно привлекала меня, было вполне объяснимо. Здесь пахло свободой. И богатством.

Я натянул поводья, останавливая своего скакуна. Свита тотчас замерла за спиной. Я перекинул ногу через седло и слез с коня. Сделал это достаточно бодро и ловко — уж точно не хуже, чем это получилось бы у истинного хозяина этого молодого тела. Болезнь отступила. Да, мочеиспускание порой доставляло неприятные ощущения, но терпимо в целом.

Мои сапоги мягко утонули в густой, высокой траве, пахнущей полынью и нагретым на солнце чабрецом. Я прошел пару шагов, опустился на одно колено прямо в эту зеленую пену. Достал из ножен на поясе охотничий кинжал и с силой вонзил широкое лезвие в дерн, подрезая пласт земли. Вывернув ком, я отложил нож, зачерпнул землю двумя руками и поднес к лицу.

— Это же масло, а не земля… — с откровенным, почти религиозным восхищением прошептал я.

У меня в руках был настоящий эталонный чернозем. Тяжелый, жирный, влажный, черный как смоль. Он рассыпался в пальцах бархатными крупинками, оставляя на коже темный, маслянистый след. Эта земля дышала первобытной, нерастраченной силой. Сколько же тут минералов скопилось за тысячелетия? Ведь никогда, в обозримой истории, на этой земле не выращивали хлеб. Она ждет своего хозяина.

— Я пришел, — сообщил я одними губами земле. — Теперь все будет иначе. Готовься отдавать.

Я мял эту теплую почву, перетирал ее между подушечками пальцев, и в моей голове со скоростью щелкающих костяшек счетов складывались цифры, графики и геополитические стратегии. Золото? Серебро? Пушнина? Все это меркло перед тем, что я сейчас держал в горсти.

Я отчетливо понимал: если системно, с умом и государственным размахом отнестись к процессу освоения этих колоссальных пустующих просторов, если защитить их от набегов и засеять… одна только эта степь сможет кормить не только всю европейскую часть России. С этой земли мы сможем диктовать хлебные цены всей вечно голодающей Европе.

Я медленно разжал ладони, позволяя черному золоту ссыпаться обратно к корням трав. Империя начиналась не с пушек. Она начиналась вот с этого жирного комка земли. И теперь я точно знал, ради чего мы здесь проливаем кровь. И знал другое, что не позволю себе уйти от сюда. Будем драться за наше будущее, обязательно сытое.

— Ты только можешь себе представить, Афанасий, — глухо проговорил я, обращаясь к генералу и не стряхивая с пальцев черную, маслянистую крошку. — Какой немыслимый урожай даст эта земля! Она же девственна. Еще ни разу не тронута тяжелым плугом, не вымучена поборами, она до краев полна первозданными соками. А сколько она будет приносить в казну, если подойти к делу с умом? Если удобрять ее по науке — золой, навозом, правильным севооборотом?..

Я говорил это с искренним, горячим восхищением. В моем голосе звучала страсть созидателя. А вот Матюшкин… Матюшкин меня откровенно не понимал. В его выцветших глазах читалась лишь вежливая, настороженная пустота.

Жаль, конечно. Но глупо было бы требовать невозможного — встретить в этом времени универсальных людей, которые не только блестяще владеют военным искусством, но еще и глубоко разбираются в макроэкономике и сельском хозяйстве, не так-то легко. Да и, по здравом размышлении, не нужно оно полководцу.

Самое главное, что я сам отчетливо вижу колоссальные перспективы того аграрного чуда, которое здесь можно заложить. А если копнуть глубже? Под этим черноземом лежат несметные залежи угля и руды — фундамент будущей промышленной базы Донбасса, стальное сердце Империи. Если я понимаю это, да еще и сумею намертво вбить эту мысль в голову своего наследника, Россия станет абсолютным гегемоном. А значит получит больше возможностей для развития внутри себя. Если только этим озаботятся власти, конечно.

Я медленно вытер испачканные землей руки о белоснежный платок, бросил его в траву и поднял холодный взгляд на горизонт.

— Но прежде… прежде мы должны вырвать эту заразу с корнем. Разобраться с Крымом. Раз и навсегда, — жестко, словно отрубив, подвел я итог своим мыслям.

И вот этот кровожадный, лязгающий сталью посыл генерал Матюшкин уловил мгновенно. Его лицо тут же хищно подобралось.

Я развернулся к лошади и властно махнул рукой Петьке Скорняку, который сопровождал меня в качестве доверенного лица даже в этой, казалось бы, безопасной поездке. Юноша тут же дернулся ко мне, готовясь подставить плечо, чтобы подсадить государя в седло.

— Не суетись, Петр, не нужно мне помогать, — усмехнулся я, вдевая сапог в стремя и легко, одним слитным движением взмывая на спину жеребца. — Есть еще у меня порох в пороховницах!

Уже сидя в седле, я поймал себя на ироничной мысли: а ведь Скорняк начинает выполнять при мне обязанности личного денщика ничуть не реже, чем функции доверенного писаря.

Ну да и ладно. Парень-то из него лепится действительно неплохой. Молодой, цепкий, с голодным до знаний умом и крайне перспективный. Да, он не такой самородок, как Ломоносов, и великим гением в фундаментальных науках Скорняк никогда не станет. Но вот задатки жесткого, деятельного и преданного руководителя высшего звена я в нем уже усмотрел.

Пусть крутится рядом. Пусть учится, впитывая, как губка, все мои указы, распоряжения, интонации. Да и все те революционные законы и трактаты, которые я, по сути, пишу его руками — он ведь каждый из них пропускает через себя. Сперва пишет под диктовку, потея от непривычных терминов, потом вдумчиво читает, а затем еще и набело переписывает. Так что материал в его голову внедряется намертво. Будет из него толк.

— Ваше Императорское Величество… — голос Матюшкина внезапно утратил паркетную почтительность, став сухим и рубленым. — Не соизволите ли отдать приказ возвращаться в Изюм? Немедленно.

Я мгновенно подобрался, отбрасывая прочь все мысли об агрономии и реформах. Мои чувства молчали. Я не видел и не чуял абсолютно никакой надвигающейся угрозы на этих безмятежных, залитых солнцем просторах. Но я был не дурак, чтобы не доверять звериному чутью Матюшкина.

Этот генерал был не из тех штабных щеголей, что умеют лишь изящно расшаркиваться на паркетах петербургских дворцов — он успел вдоволь похлебать кровавой каши в настоящих войнах. Если его усы тараканьи топорщатся, значит, в воздухе запахло смертью.

И тут же, словно в подтверждение его слов, степной ветер донес тревожный, прерывистый свист.

Отряд казаков-разведчиков, который был веером рассыпан на несколько верст во все стороны специально для того, чтобы никакая шальная татарская ватага не обнаружила нас и не ударила исподтишка, подавал экстренный знак опасности. Над дальним холмом тревожно замелькала пика с красным прапорцем.

Позвоночник обдало холодком. Я сжал поводья, хотя страха по-прежнему не было — лишь ледяная, звенящая концентрация.

Я резко повернул голову и посмотрел на Корнея Чеботаря, начальника моей личной охраны. Тот, не дожидаясь приказа, уже выхватил из седельной сумки тяжелую медную зрительную трубу, приложил ее к глазу и, замерев изваянием, напряженно вглядывался в струящееся над степью марево, пытаясь рассмотреть причину казачьего беспокойства. Тишина в отряде стала осязаемой. Заскрипели вынимаемые из ножен клинки конвоя.

— Что там, Корней? — негромко, но так, что услышали все, спросил я, чувствуя, как мир вокруг сжимается до размеров грядущей схватки.

— Вдали пыль клубится, Ваше Величество! Словно большая конница идет. Нам стоит уходить, — напряженно доложил Корней Чеботарь, опуская подзорную трубу.

Матюшкин, не дожидаясь моего приказа, тут же начал отдавать резкие распоряжения. Раздались отрывистые команды офицеров, зазвенела сбруя, и тяжелые драгуны начали спешно перестраиваться, беря меня в плотную защитную «коробочку».

А я замер в седле и прислушался к своим внутренним ощущениям. И с легкой досадой понял, что никакого волнения нет. То самое звериное чувство опасности, которое, наверное, могло бы окончательно вырвать меня из липкой меланхолии последних дней, молчало. Внутри было пусто и холодно.

Прошло еще минут десять, но я не отдавал приказа отступать. И дело было не только в интуиции. Бежать сейчас было элементарно неполитично. Представьте картину: русский император в панике срывается с места, имея в охранении два отборных полка драгун и четыре полусотни казаков! А что, если врагов там окажется не больше сотни? Получится, что сам государь бежит от одного вида степной пыли?

Это уже политика чистой воды. Подобная новость распространится по степи со скоростью лесного пожара. А это — неминуемое укрепление духа наших врагов, насмешки европейских послов и крайне неудобные вопросы к мужеству самого императора в войсках. Цари от пыли не бегают.

И как мне потом диктовать свою волю калмыкам, башкирам? А потом и черкесам, ногаям? У них принимают во внимание только силу.

И тут, когда драгуны сомкнули ряды настолько плотно, что, появись здесь хоть половина войска крымского хана, они бы об эту стальную стену обломали зубы, донесся крик дозорных:

— Отбой тревоги! Свои!

Я криво усмехнулся. Значит, чуйка все-таки работает, как швейцарские часы. А я уж было начал грешить на то, что в дворцовом комфорте перестал воспринимать опасность.

— Государь, это полковник Изюмского полка возвращается. От его коней пыль столбом стоит, — облегченно выдохнув, сообщил Корней.

А еще через полчаса я уже видел перед собой полковника Федора Владимировича Шидловского. Того самого своенравного казака, которому, казалось, даже император был не указ — он слишком привык к степной вольнице и к тому, что на этих землях он практически полноправный хозяин.

Полковник осадил коня прямо передо мной. Он выглядел не просто уставшим, он был страшно потрепан. Камзол изодран, лицо черно от пороховой гари и пыли. Очевидно, что по пути сюда его отряд рубился насмерть. Я скользнул взглядом по его казакам: многие с трудом держались в седлах, кто-то баюкал перевязанную окровавленной тряпкой руку, у других из-под повязок на бедрах сочилась свежая кровь.

— Успел повоевать, полковник? — негромко спросил я.

— Так и есть, Ваше Императорское Величество. Порубили три сотни татар, что неподалеку рыскали, разведку вели, — хрипло ответил Шидловский, тяжело дыша. — Но прибыл я из-под Бахмута.

Я внутренне подобрался.

— Говори. Что там? — жестко потребовал я.

— Война там, государь. Настоящая. Более сорока тысяч татар пришло. И с ними четыре тысячи турецких янычар с пушками. Генерал Вейсбах отбил штурмы, заперся в ретраншементах и передал тебе вот это…

Полковник дрогнувшей рукой вытащил из-за пазухи сложенный, испачканный кровью и грязью лист бумаги и протянул мне.

Я взял послание, развернул его и впился глазами в торопливые, прыгающие строки.

«Я понимаю, Ваше Императорское Величество, что я и мои люди — лишь приманка…» — прочитал я, беззвучно шевеля губами. — «Но прошу не сомневаться: я выполню свой долг до конца. Буду стоять насмерть и оттягивать на себя все силы степняков и турок, покуда хватит солдат и пороха…»

Я медленно опустил письмо на луку седла.

Чувствовать себя человеком, который расчетливо предает на смерть своих самых верных подданных, оказалось физически тошно. В груди разлилась тяжелая горечь. Вот только эти человеческие эмоции императору нужно было заткнуть куда-нибудь поглубже. Спрятать под железную маску. В этой большой войне всё равно пришлось бы кем-то пожертвовать во имя великой победы. Вейсбах принял этот удар на себя, дав мне самое ценное — время и чистую дорогу.

Я аккуратно свернул письмо, спрятал его за отворот камзола и резко развернул коня к Матюшкину.

Генерал-аншеф мгновенно подобрался, выпрямив спину до хруста, являя собой идеальный образец кавалериста, готового выполнить любой приказ. В его глазах горел вопрос.

Я обвел тяжелым взглядом свою свиту, израненных казаков Шидловского и застывших в ожидании драгун.

— Хан увяз под Бахмутом. Крым остался без защиты, — мой голос прозвучал над степью холодно и безжалостно, словно удар колокола. — Мы идем на Перекоп! И да поможет нам Бог вытащить главную занозу с тела Отечества нашего.