глава 33 · Рукописание
1936, «Сент-Бриджет»
Новый наставник Дигби является днем из Тетанатт-хаус, ее чернильно-черные косички прыгают по плечам, а художественные принадлежности лежат в школьном портфеле. Горничная, сопровождающая девятилетнюю девочку, садится на корточки на веранде Руни, прикрыв нос тхортом и стреляя глазами во все стороны, как дозорный. Руни представляет юного хирурга еще более юному физиотерапевту и забавляется, обнаружив, что из них двоих Дигби смущен гораздо больше.
Руни хлопочет, предлагая Элси горячий шоколад и тосты со сливовым джемом. Смерть Лииламмы лишила игривую общительную девчушку детской беззаботности. Она потеряна, она как цветок, лепестки которого свернулись внутрь. Но смогла найти утешение в горе и обрести свой дар, все благодаря подарку Руни — альбому для рисования, углю и акварели. Элси нет нужды торжественно заявлять об этом, но она собирается стать художницей.
Элси расстелила лист бумаги, вручила Дигби палочку угля и села рядом рисовать собственную картину. Вскоре ее лист заселяют разные персонажи. Глядя на нее, Дигби вспоминает свои бесконечные маниакальные наброски в те дни, когда он дежурил рядом с матерью, лежавшей в депрессии. Элси сумела ухватить Руни в движении: борода устремлена вперед, джуба мешковато болтается позади, как надувающийся парус. Набросок поражает точностью и скоростью исполнения. Его же лист по-прежнему чист.
Элси достала для себя новый листок. И сняла толстый том с книжной полки Руни. Дигби узнал иллюстрации Генри Виндайка Картера[148] благодаря которым «Анатомия Грэя» стала классикой, сочетающей точность с художественным мастерством. Текст потускнел в памяти Дигби, но образы остались. Интересно, Элси знает, что лондонец Генри Грэй надул Генри Виндайка Картера с гонораром и авторскими правами? Оскорбленный и ожесточившийся Виндайк Картер вступил в Индийскую медицинскую службу, где и провел остаток профессиональной жизни, видя, как его имя удалено из всех последующих изданий канонического учебника, хотя все иллюстрации остались на месте. Генри Грэй умер в тридцать четыре года от оспы, но имя его обессмертил этот учебник. Судьба которого из Генри печальнее? — размышляет Дигби. Умершего молодым, но знаменитым? Или прожившего долгую жизнь, но так и не получившего заслуженного признания?
Когда Элси уходит, на листе Дигби всего несколько линий и много ямок, где уголь, неуклюже зажатый в правой руке, вонзался слишком глубоко. Образ, который он мысленно представлял, — вдохновленный Виндайком Картером профиль с мышцами головы и шеи — на пути от мозга к пальцам наткнулся на дорожное заграждение.
Дигби собирает наброски, оставленные Элси. Сначала ему кажется, что девочка нарисовала руку прокаженного. Но эти квадратные ногти, отечная бесцветная кожа, следы швов — это же его рука. Он смотрит в зачарованном ужасе. Корявый, неповоротливый и костлявый обрубок, стискивающий угольную палочку, словно противоположность рукам в «Сотворении Адама» Микеланджело. От дара, которым обладает Элси, захватывает дух. Юная художница не выказала ни отвращения, ни отчужденности к своей модели — ровно наоборот. С ошеломляющей точностью и без всякого осуждения она изобразила руку Дигби именно такой, какой та выглядит, и приняла ее такой, какова она есть. Самому Дигби это еще предстоит.
Вечером приходит письмо от Онорин; его неуклюжие попытки совладать с ножом для бумаги заканчиваются тем, что письмо рвется пополам. Комиссия постановила, что Клод Арнольд должен быть уволен из Индийской медицинской службы. Семья Джеба получит щедрую компенсацию за его трагическую смерть в результате врачебной ошибки. Бог весть, что будет дальше делать Клод, писала Онорин.
Слабое утешение. Клод сможет заняться частной практикой и опять оперировать где-нибудь в другой стране. Убийственно некомпетентный хирург живет, чтобы вновь убивать. А ты, Дигби? Не совсем убийца? Разорванные половинки письма напоминают, что его собственные руки более приспособлены к разрушению, чем к чему-нибудь еще. Мысли о Селесте, никогда не оставляющие, поглощают его целиком. Если бы она не пришла в тот день, если бы… Слишком много «если». Собственная вина запечатлена навеки на его плоти точно так же, как и «улыбка Глазго».
— Это просто великолепно! — показывает Дигби на наброски Элси, когда та приходит к нему на следующий день.
— Большое спасибо, — чуть улыбнувшись, вежливо отвечает девочка на официальном школьном английском.
Похоже, Дигби просто произнес вслух то, что ей и так уже известно. Она кладет перед Дигби новый лист бумаги, но вдруг говорит:
— Можно… — И придерживает палочку угля, неловко покачивающуюся между его неподвижным большим пальцем и указательным.
Он изо всех сил пытается найти правильное усилие, которое не сломает палочку, но в то же время плотно прижмет уголь к бумаге, — то самое действие, которое когда-то было простым и бессознательным. Сняв со своей косички ленточку и сосредоточенно закусив губу, Элси несколькими оборотами закрепляет уголь в руке. Потом аккуратно опускает его руку на бумагу, как граммофонную иглу на пластинку.
— А теперь попробуйте, пожалуйста.
На бумаге возникает темная прерывистая линия. Движение, похоже, начинается в плечах. Вроде бы получается и тут же останавливается. Она чуть подталкивает его предплечье, как будто надеясь завести, придать импульс. Появляется еще одна заикающаяся линия, но уголь вертится в руке — граммофонная иголка погнута. Он поднимает взгляд и встречается с ее серыми глазами, слегка раскосыми в уголках, радужная оболочка бледнее, чем у большинства индийцев, которых он встречал. В этих глазах сострадание, но не жалость. И она не намерена сдаваться.
Поколебавшись, Элси развязывает ленточку, потом кладет свою ладонь поверх его кисти и связывает их руки, теперь и ее пальцы поддерживают угольную палочку. Качнув подбородком, показывает «а теперь попробуйте». Он не понимает малаялам, но с такими условными знаками чувствует себя увереннее.
Движение его руки (или ее?) по бумаге становится мягче, механизм скользит на новых подшипниках. Его кисть несет на закорках ее ладошку, описывая большие, раскрепощающие окружности, — разминка, безрассудная шалость. Она подкладывает чистый лист, и они так же раскованно мчатся по новому полю, разогревая шины, покрывая бумагу петельками и извилистыми буквами S, а потом, на следующем чистом листе, — треугольниками, квадратами, кубиками и заштрихованными пирамидками.
Вид собственной руки, блуждающей по странице плавными текучими траекториями, которые она, похоже, способна совершать, завораживает. Эта картина пробуждает мозг, выталкивая наружу образы, воспоминания, звуки: лопнувший стручок снежноягодника в саду Майлинов; разлетающаяся стайка вспугнутых скворцов; шум прибоя на мокром песке; кожа, расступающаяся под скальпелем номер одиннадцать.
Луч из окна падает на бумажный лист. Он что, светил все это время? Пылинки, будто свободные от силы притяжения, кувыркаются внутри луча, как акробаты в свете прожектора, и это так прекрасно, что у него в груди перехватывает. Свежий лист заменяет исчерканный, будто Элси понимает, что движение благотворно и не должно прерываться; и в самом деле — плавные линии усмиряют спазм в запястье и ладони, замороженная часть мозга оттаивает, порождая всплеск идей, которые рука выводит на бумаге. Он смеется и сам удивляется этому звуку, а его рука — их руки — теперь двигается неторопливо, ловко и целеустремленно.
На бумаге необъяснимым образом возникает женское лицо. Это не Селеста — ее лицо он рисовал сотни раз. Нет, его мать, это ее прекрасные черты постепенно проявляются на портрете: томные глаза, длинный нос, капризные пухлые губы — триада, которая была ее визитной карточкой. Обозначив линию волос, уголь рисует клубы дыма надо лбом, а затем длинные волнистые локоны, обрамляющие скулы.
Это мама в ее счастливые времена, его мамулечка по средам, когда они пили чай в Галлоугейт. Ей бы понравился этот рисунок. «Отличная работа, — сказала бы она. — Чертовски замечательный подарок этот твой талант!» Алхимия соединенных рук, их па-де-де поднялось вверх по его пальцам, по нервным волокнам и высвободило портрет из затылочной коры, вырвало из памяти, притянув образ, отмеченный любовью и смехом.
В медицинской школе он вызубрил диагностическую мимику, ли́ца болезни: застывшие амимичные физиономии при болезни Паркинсона; «маска Гиппократа» больных в терминальной стадии — с изможденными впалыми щеками и висками; risus sardonicus, сардоническая усмешка, столбняка. Его рука, связанная с рукой этой девочки, породила и образ, и форму, вытянув из прошлого портрет, полный любви. Он поднимает глаза на свою напарницу.
Элси, олененок, тоже потерявший маму, знаешь ли ты, что мы каким-то образом сумели совершить то, с чем не справилось само время? Все эти годы единственным образом матери, который я сохранил, лицом, которое вытеснило все прочие, была непристойная, чудовищная смертная маска.
Мама, как живая, поднимается с бумажного листа. Он ощущает запах лаванды, которой она перекладывала свои свернутые кофты, вновь чувствует себя в ее объятиях. Прости ее, слышит он голос.
— Да, — произносит он вслух. — Да.
Слезы беспомощности текут по его щекам. Элси встревоженно поджимает губы… живая подвижная скульптура их рук спотыкается и останавливается. Неуклюжей левой рукой Дигби распускает ленточку и высвобождает ее руку, пытаясь ободряюще улыбнуться.
В день, который никто в «Сент-Бриджет» не забудет вовеки, голос Руни, как и каждое утро, разносился над всей округой — голос звучал с открытой банной террасы позади его бунгало, великан распевал «Хелан Гор», задорную шведскую застольную песню, как объяснял сам Руни. Дигби, работавший в саду, с изумлением слушал, как подпевают трое его помощников. Смысла слов они не знают, но отлично понимают эмоции — это призыв к дневным трудам. Пение сопровождалось всплесками воды, которую Руни зачерпывал ведром из бака, а потом опрокидывал себе на голову.
Но песня оборвалась на середине строчки, а потом раздался металлический грохот. Во всем поместье все пациенты разом замерли. Отбросив мотыгу, Дигби помчался к бунгало. На террасе, с трех сторон закрытой соломенными стенами, неподвижно лежал на спине Руни — рука прижата к груди, кусок мыла, сваренного в «Сент-Бриджет», зажат в пальцах. Сердце выброшенного на берег Голиафа, великое скандинавское сердце остановилось. И, несмотря на все усилия Дигби, больше не будет биться.
Обычно с заходом солнца лепрозорий становится темным и тихим местом, но в тот вечер он сияет светом ламп, ворота широко распахнуты. Сборщик кокосов, Мудалали и остальные жители деревни, все, кто знал и любил великана-шведа, явились отдать долг уважения, хотя для этого им впервые пришлось пересечь границу лепрозория. Из многих поместий прибыли автомобили: Франц и Лена Майлин, Тэтчеры, Кариаппа, вся команда «Форбс», секретарь клуба, повар и два кедди-помощника — все они друзья Руни и ехали несколько часов, чтобы непременно быть рядом. Гости почтительно стоят за стенами крохотной часовни, пока рыдающая община заполняет изготовленные вручную скамьи, а один из ее членов ведет службу. Воздух в часовне благоухает свежесрубленным хлебным деревом, из которого на собственных станках они выпилили гроб.
Гроб Руни несет его паства, его ученики, впереди всех Шанкар и Бхава — пошатываясь и шаркая ногами, они ковыляют на костылях во главе нестройной процессии, которая сопровождает Руни на кладбище, устроенное на поляне прямо у передней стены. Руки, на которых не хватает пальцев, руки, скрюченные в когти, и руки, которые вовсе и не руки, а комки плоти, отпускают веревки, предавая земле смертные останки святого, который посвятил свою жизнь тому, чтобы облегчить их жизни. Плач общины разрывает небосвод и разбивает сердца прибывших из внешнего мира, которые впервые смогли за гротескными изуродованными лицами разглядеть и узнать самих себя.
В последующие дни обитатели лепрозория, еще не пришедшие в себя от горя утраты, обращаются к Дигби, как некогда обращались к Руни, а сам он находит опору у Шанкара и Бхавы. Дигби, при помощи Басу, который немного говорит по-английски, подбадривает людей, напоминая, что нужно делать все то, что они делали раньше, ухаживать за полем, за садом и за скотом. Вечерами в уединении бунгало Дигби дает выход своему горю. Руни был для него не просто хирургом, но спасителем, исповедником, человеком, который стал ему почти отцом.
Возможно, Руни предчувствовал свою смерть. Он наверняка знал, что у него стенокардия, потому что завещание составлено недавно. Значительную сумму с его сберегательного счета получает Шведская миссия, с указанием сохранить основную сумму, а проценты использовать для содержания лепрозория.
Дигби телеграммой сообщает индийской Шведской миссии о случившемся. Ответ приходит незамедлительно.
ГЛУБОЧАЙШИЕ СОБОЛЕЗНОВАНИЯ ТОЧКА НЕ БЫЛО ЧЕЛОВЕКА ЛУЧШЕ ТОЧКА МЫ НЕ ОСТАВЛЯЕМ МОЛИТВ ТОЧКА ЖДИТЕ УКАЗАНИЙ ИЗ УППСАЛЫ
Он отправил письмо индийскому епископу в Трихинополи, который возглавляет миссию, приложив копию соответствующей части завещания Руни. И закончил следующим:
Я хирург Индийской медицинской службы, в настоящее время нахожусь в бессрочном отпуске по болезни в связи с травмой руки, не связанной с проказой. Доктор Орквист провел мне две операции. Я питал к нему глубочайшую любовь и привязанность, как и к здешним пациентам. Я делаю все возможное, чтобы поддерживать работу «Сент-Бриджет» и оказывать базовую медицинскую помощь. Если это соответствует вашим требованиям, я могу продолжить свою деятельность здесь. Однако мои руки никогда не будут способны проводить операции такого уровня, какие делал доктор Руни.
Через десять дней прибыл ответ. Для управления «Сент-Бриджет» миссия направляет двух монахинь; в будущем они надеются найти и врача. Саркастически рассмеявшись, Дигби комкает письмо. «Но ты же спросил, так?»
В настоящий момент отпуск по болезни Дигби остается бессрочным. А как поступит Индийская медицинская служба, когда этот период закончится? Заставит его вернуться к исполнению каких-нибудь медицинских обязанностей? Уволит без содержания?
Неужели нигде в этом мире нет для него дома? Даже в лепрозории?