- 26 -

- 26 -

Гордей молчит долго. Настолько, что тишина начинает звенеть в ушах, а я успеваю десять раз пожалеть, что вообще полезла в этот разговор.

Наконец он медленно выдыхает, откидывается на спинку стула. Секунду смотрит в стол, будто собирает мысли воедино.

– Ладно, – говорит наконец. – Не так я представлял наш диалог. Но… – он чуть морщится, как от головной боли, – у тебя есть кофе?

Вопрос настолько бытовой, что на секунду выбивает из колеи.

– Есть, – киваю автоматически.

– Сделай, – просит вполне по-человечески. – Только покрепче. Мозги плывут.

Гордей не суетится, не лезет помогать. Просто сидит и ждёт, положив руки на стол. Я вожусь с туркой дольше, чем надо. Насыпаю кофе, ставлю на огонь, наблюдаю, как пенка поднимается. Вдыхаю горький запах и чувствую, как чуть отпускает дрожь в руках.

Ставлю перед ним чашку, сажусь напротив. Стол между нами кажется тонкой, ненадёжной преградой.

Он обхватывает кружку ладонями, будто согревается, делает первый глоток, морщится. Крепко, как просил.

– Теперь моя очередь, – произносит Гордей, ставя чашку.

Голос сухой, без сантиментов. Но тембр ниже обычного.

– Начнём с Ники и Ани, – бросает коротко. – Раз уж ты этим всё завернула.

Я автоматически напрягаюсь.

– В тот день, – он смотрит мимо меня, куда-то в стену, – я действительно был в роддоме. И да, на фото я с ребёнком. С Аней.

Внутри всё сжимается, хотя я эту картинку видела уже сотни раз перед глазами.

– Только ты упустила один момент, – продолжает он.

Переводит взгляд на меня. Прямой, жесткий.

– Я видел Нику тогда впервые, Варя. Впервые в жизни.

В непонимании моргаю.

– Как это – впервые? – не выдерживаю. – А фото? Видно же было, что ты… – запинаюсь, – не чужой человек.

Гордей усмехается коротко, без тени веселья:

– Это с чего ты так решила?

Качает головой.

– Потому что я с младенцем на руках?

Плечи у него едва заметно дёргаются.

– Я ж не зверь, – бурчит глухо. – Ребёнка жалко было.

Молчу. А в душе становится ещё страшнее от мысли, что, может быть, всё было не таким прямолинейным, как я себе аккуратно рисовала все эти годы. Не чёрно-белым, а с какими-то серыми, неприятными переходами, которые я принципиально не хотела видеть.

Он продолжает, будто и не ждёт от меня реакции:

– Ника – девушка Егора.

На секунду глаза у него темнеют. Как будто за именем Егор у него целый отдельный пласт боли.

– Помнишь, я говорил про пацана из детдома? – спрашивает и сам же, не дожидаясь, идёт дальше: – Вот это был Егор.

Я киваю.

Смутно, как через толщу воды, всплывает: да, что-то рассказывал. Про солдата. Про «правильного» парня. Но тогда это было вскользь, без деталей, на фоне наших бытовых забот. Как новости фоном: услышала и забыла. Имя не отложилось. История тоже.

– Перед тем, как пропасть без вести, – Гордей медленно водит пальцем по краю стола, будто рисует по дереву невидимую линию, – он оставил Нике мой номер. И фразу: «Если что – звони бате. Он поможет. Он не бросит».

Губы у него поджимаются.

– То есть… – я беру паузу, собирая всё по кускам, как пазл, который все эти годы складывала по-своему, – в роддоме ты оказался потому, что…

– Потому что мне позвонили, – обрывает он спокойно. – Сказали: «вы указаны как отец ребёнка и контактное лицо». Я тоже подумал, что это чья-то тупая шутка. Пока не доехал и не увидел Нику с этим… – он делает жест, словно опять держит на руках свёрток, – розовым кульком.

На секунду отворачивается, будто пытается стряхнуть эту картинку с себя.

– И да, – разворачивается ко мне снова, взгляд прямой, жёсткий, – ребёнок был не мой. Сразу говорю, чтобы не осталось ни одной иллюзии. Он записан на Егора. По всем документам. И по факту – тоже.

Глаза обжигает.

Моё привычное «он мне изменил, завёл вторую семью» трескается по швам, как дешевая керамика.

Остаётся другая картинка: Ника, чужой ребёнок, номер телефона, оставленный парнем, который считал его своим «батей», и Гордей, которого туда выдернули не как любовника, а как последнего взрослого «который не бросит».

И от этого, что самое страшное, не становится легче.

Не появляется внезапного облегчения, не приходит тёплое «ну вот и всё объяснилось».

Наоборот. Внутри всё поднимается новой, вязкой болью: Почему ты молчал? Почему не рассказал тогда? Почему позволил мне раз за разом врубаться лбом в эту картину, где ты – предатель, а я – та, кого обменяли на «здоровую девку с ребёнком»?

Столько бессонных ночей, столько слёз, столько решений, принятых из этой кривой, но понятной логики – и вот… это всё было из-за того, о чём сейчас он говорит почти спокойно?

– Но ты… был с ней. Помогал, – тихо выдавливаю из себя.

– Да, – подтверждает он. – Потому что у Егора никого нет. Ни отца, ни матери, ни нормальных родственников. И эта дура – дурой. Из области, родители пьющие. Ни образования, ни денег. Я когда её увидел… – Гордей на секунду стискивает челюсть, мышцы на скулах ходят, – понял, что если сейчас отвернусь, сам себе потом в глаза не посмотрю. Угробит ребёнка, сама пропадёт.

Он коротко хмыкает.

– Служба штука простая. Там всё время или ты кого-то прикрываешь, или тебя. И да, – бросает жёстко, почти рубит, – у меня перед Егором были долги. Ника – часть его жизни. Аня – тоже.

Внутри болезненно ёкает.

– Ты мог мне это рассказать, – вылетает прежде, чем я успеваю отфильтровать слова. – Тогда.

– Мог, – соглашается он неожиданно легко. – Но не сделал.

От этой честности даже дышать становится тяжело.

– Почему? – спрашиваю глухо.

И в этом «почему» – всё: почему я была одна в своих догадках, почему он дал этой фотографии выжечь мне мозг, почему позволил мне столько лет жить в своей версии, даже не попытавшись её поколебать.

Гордей чуть пожимает плечами, как будто сам от себя устал.

– Ну во-первых, ты даже не дала мне шанса это сделать. Просто сбежала. А во-вторых... Потому что, – говорит медленно, подбирая слова, – я привык тебя от всего оберегать. По-своему. Криво, но… как умею. Всю жизнь считал, что есть вещи, которые тебя не должны касаться. Это моя зона ответственности, мой геморрой, мои решения. Я мужик, я разгребу. – Криво усмехается. – Вышло, как всегда, через жопу, но логика у меня была именно такая.

Он смотрит прямо на меня, не отводя взгляда:

– Я правда думал: чем меньше ты об этом знаешь, тем тебе… спокойнее. Вот есть наши клятвы, наш дом, твои таблетки, твои врачи – это одно. Я тебе не изменял. А всё, что связано со службой, с Егором, с Никой – другое. Отдельный фронт. И раз я туда полез, то и отвечать там должен я. Зачем, по моему тогдашнему мозгу, впутывать в это тебя? Тем более когда ты сама ходишь по краю, – отмечает жёстко, – и не видишь уже ничего, кроме своей беременности.

Больно, потому что в его словах есть своя правда: я действительно жила тогда в узком туннеле «я и ребёнок», а всё остальное расплывалось по краям.

Он проводит ладонью по лицу, будто стирает лишние эмоции.

– Я уже тогда понимал, что всё это – через одно место, – выдыхает. – И да, – поднимает на меня глаза, – я врал. Про «службу», про то, что задерживаюсь, про дни, которые проводил у Ники. Потому что пытался закрыть сразу две дыры, а рук две, а не восемь.

Говорит сухо, без красивых слов.

– С одной стороны – ты. Беременная. С сердцем, которое любую нагрузку переносит, как марш-бросок по минному полю. – Он кивает на меня. – Ты лежишь по больницам, и я реально не знаю, выкарабкаешься ты или нет. Не как драматичный герой, а по факту. Врачи по десять раз на дню говорят: «уберите беременность, иначе потеряете жену». Я это слышал, Варя. Не один раз. Не из твоих уст, а из их.

Я машинально сжимаю пальцы в замок, ногти впиваются в кожу. Я помню, как они это говорили мне. Но никогда не думала, как это звучало для него.

– С другой стороны – Ника. Одна, с чужим для меня ребёнком, из нормальной жизни у неё только этот свёрток на руках. Родители пьющие, никакой опоры, никакой системы. Пацан, который за неё отвечать должен, числится пропавшим без вести. – Он на секунду зажмуривается. – Честно? Я тогда был уверен, что Егор уже где-то под камнями лежит. И выходит, что у его ребёнка, кроме неё и меня больше никого.

Гордей откидывается на спинку стула, стул тихо поскрипывает, будто поддакивает.

– Я пытался разрулить это по-мужски, – произносит без гордости. – В своей голове это выглядело красиво: здесь я тебя спасаю, там подстраховываю ребёнка Егора, везде успеваю, всем помогаю, никого не бросаю. Такой, знаешь, универсальный спасатель. А по факту… – он усмехается, но в этом совсем нет смеха, – развалил оба фронта. Тебя потерял. Пацану отца не дал. Нику не вытащил так, как мог бы. И сам себе наврал, что «так правильно».

Я молчу. Он продолжает, не давая мне вклиниться:

– Ты говоришь, что я «ни разу не сказал, что хочу ребёнка», – произносит Гордей ровно. – Возможно, так и было. Я говорил другое: что хочу, чтобы ты была жива.

Он делает паузу, взгляд цепляется за моё лицо, будто проверяет, дошло или нет.

– Потому что, Варя, – продолжает чуть глуше, – я видел, как люди умирают. Не в кино. В реальности. Видел, как человек ещё минуту назад разговаривал, матерился, шутил, а потом ты просто смотришь на него и там никого нет. И когда тебе после всего этого врач спокойно, почти буднично говорит: «есть шанс сохранить жену – вот он, аборт», – я цепляюсь за эти слова, как за единственную точку опоры.

Гордей подаётся вперёд, локти упираются в стол, пальцы снова сцепляются.

– Да, мне было проще в тот момент потерять кого-то абстрактного, маленького, ещё не родившегося, – говорит он, не смягчая формулировку, – чем тебя живую, сидящую напротив. Это факт. И от этого факта я не открещиваюсь.

Смотрит жёстко, почти вызывающе, словно заранее готов к обвинению:

– И я не отказываюсь от того, что тогда думал именно так. Я правда был уверен: сохранить тебя – значит убрать беременность. По-другому в моей голове не складывалось.

Я поджимаю губы, внутри всё сжимается. Слышать это прямо больно, но, как ни странно, честность в этой фразе ощущается сильнее, чем когда-то его «я не выдержу, если тебя потеряю». Тогда это было как приговор. Сейчас, как признание вины без попытки обелить себя.

– И когда ты ушла, – голос у него становится тише, – я… был уверен, что ты всё-таки сделала аборт.

– В смысле? – вырывается глухо.

Гордей скрещивает руки на груди, корпус будто чуть каменеет. Возвращается привычная офицерская собранность, но в глазах уже не только злость.

– В прямом, – отвечает жёстко. – Ты оставила записку, где прямо об этом написала, исчезла, телефон выкинула, адреса сменила. Я первое время землю грыз. Реально. Лез по всем своим каналам. Подключал людей, которыми раньше только по работе пользовался. Никто толком ничего не знал. В итоге я добрался до того дома, где ты жила, – продолжает он, уже без пауз, словно решил наконец выговорить всё до конца. – И дверь мне открыл мужик, – бросает буднично. – В трусах, между прочим. Вот тот самый Серёжа.

Меня окатывает жаром, как кипятком. В горле встаёт ком не только от стыда, но и от того, как легко из одной картинки, «Серёжа в трусах у двери», сложилась его версия моей новой жизни без него и без ребёнка.

Гордей смотрит прямо:

– И да, тогда мне казалось, что ты просто ушла к другому. Со своим решением. Что ты сделала аборт, как обещала врачам, и строишь себе новую жизнь. Без меня, но и без ребёнка.

– Ты реально думал, что я… – голос становится хриплым, – сделала аборт? После всего, что я говорила?

– Да, – без паузы отвечает он. – Я думал, что ты выбрала себя. Пусть и назло мне. Поэтому не видел больше смыла бегать за тобой и пытаться рассказать правду, переубедить. У тебя новая семья. Ты свой выбор сделала.

Он наклоняется чуть вперёд, опираясь локтями о стол.

– И вот здесь, Варя, – говорит ровно, – у меня к тебе тот самый счёт. Эгоизм – не только в том, что ты от меня сына скрыла. Эгоизм – в том, что ты решила всё за троих. За себя, за меня и за него. Сначала я был уверен, что ты решила за нас двоих «аборт и новая жизнь». Теперь выясняется, что ты выбрала «оставить ребёнка, убрать отца».

Я открываю рот, но он поднимает ладонь, зеркально тому, как до этого делала я:

– Подожди. Сейчас моя очередь, помнишь?