Глава 1
Я ненавижу этот звук.
Собеседник обещает заняться этим позже, и я уже открываю рот: когда позже? Завтра? Через неделю? Но в трубке гудки. Сижу и слушаю, хотя давно пора отключиться. Может, связь оборвалась?
Убираю телефон от щеки, вытираю мокрую ладонь о колено. В тетради семь зачёркнутых имён. Последнее обвожу, потом тоже зачёркиваю, и ручка протыкает лист.
— Вика, ужинать! — кричит мама из кухни.
— Иду! — кричу слишком резко и сразу морщусь. Мама ни при чём. Выдыхаю, разжимаю сведённые пальцы. Только бы за столом голос не сорвался.
Есть не хочется с самого утра. Стоит поднести ложку ко рту, вспоминаю сумму, и всё. Двести тысяч за операцию на сердце. Даже мысленно не получается представить, откуда их взять.
Мама ковыряет остывшую гречку; вилка дрожит, постукивая о тарелку. Она замечает, куда я смотрю, и улыбается. Под глазами совсем тёмные круги. В последний приступ тоже пыталась улыбнуться. Ей воздуха не хватало, а она меня успокаивала.
— Как дела с работой? — спрашивает она, пытаясь сделать голос беззаботным.
— Хорошо, — вру я. — Завтра встреча с новым учеником.
Завтра собиралась обойти кафе, найти подработку официанткой. Репетиторство приносит три тысячи в неделю, если повезёт. За сколько недель я заработаю маме жизнь?
Утром в кардиоцентре я переспросила врача, всё ли входит в эти двести тысяч. Он перечислил: сама операция, расходники, лекарства, несколько дней наблюдения. Потом добавил про возможные осложнения, и я поняла, что названная сумма ещё может вырасти.
В телефоне остались мои торопливые записи с опечатками. Пыталась выяснить всё сразу, а мама трогала меня за локоть: «Викуля, мы подумаем». На третьем «подумаем» хотелось рявкнуть, чтобы перестала. Что тут думать? Врач только что объяснил, почему ждать нельзя, она ведь слышала.
В коридоре она остановилась у окна и сказала, что операцию делать не будет.
— На что ты жить будешь, если мы квартиру заложим? И учебу бросишь из-за меня. Нет, Викуля. Я свое пожила.
Мне двадцать. Вчера ещё спорила с преподавателем, вечером выбивала деньги за уборку квартиры. А перед мамой в коридоре растерялась: вцепилась в её руку и не знала, как попросить, чтобы она больше такого не говорила.
— Мам, закрой эту тему. Пожалуйста. Я найду.
— Где?
Пришлось спрятать лицо у неё на плече. Мама пахла своим кремом, тем самым, которым мазала мне обветренные руки, а я боялась обнять покрепче: вдруг сделаю больно. Она гладила меня и молчала. Хорошо хоть молчала. Работу я найду, хоть ночную уборку, хоть склад, могу чужие курсовые за деньги писать. Только не надо говорить, что уже пожила. Мам, ну пожалуйста.
После ужина листаю вакансии на ноутбуке. Официантку возьмут на полный день — пары можно вычеркнуть. На складе отпускают в четыре утра. Курьеру платят неплохо, но автомобиль нужен свой. Возвращаюсь к первому объявлению, перечитываю условия и всё-таки отправляю отклик. Может, получится договориться о сменах.
Считаю, сколько часов останется между парами и учениками. Если выйти в ночную смену, утром успею к первой. Доехать бы. Потом прикидываю, что можно продать: ноутбук, мамину цепочку, книги. Учебники оставлю. В лучшем случае ещё сорок тысяч, и то вряд ли сразу.
До двухсот все равно пропасть.
Телефон лежит рядом с тетрадью, где записаны имена людей, у которых я уже просила взаймы. Некоторые честно сказали, что денег нет. Другие обещали перезвонить и исчезли. Несколько человек посоветовали открыть сбор, выставить мамины документы и фотографии в интернете.
Мама запретила. Она всю жизнь боялась жалости сильнее бедности.
Чёрный экран отражает моё лицо. Под глазами тушь, губы искусаны. А если не успею? Воздух застревает в груди. Я расстёгиваю ворот свитера, хотя по спине ползёт холод, и делаю вдох. Ещё один. Не сейчас. Разреветься можно потом.
Горло стянуто. Ладони снова мокрые. Под рёбрами тяжёлый ком — не голод, страх. Свитер давит на шею, хотя ткань свободная. Хочется лечь на пол и не вставать до утра. Вместо этого смотрю на искусанные губы в отражении и думаю, что если мама увидит, сразу всё поймёт.
Телефон звонит. Незнакомый номер.
— Алло?
— Добрый вечер. Это Виктория Семенова? — голос женщины, дорогой, уверенный. Из тех, что привыкли, чтобы им не отказывали.
— Да, это я.
— Вас беспокоит Елена Петровна Зверева…
Зверева. Я узнаю голос, и пальцы немеют. Два года назад эта женщина сказала, что Данила больше не хочет меня видеть. Теперь звонит будто незнакомой. На городских билбордах лицо её мужа. От этих плакатов я отворачиваюсь.
Фамилия бьёт под дых. В ушах на секунду пусто. Потом слишком громко — собственный пульс. Коленки слабеют даже сидя. Я сжимаю край стола, будто от этого голос в трубке станет ненастоящим.
— Елена Петровна? — собственный голос кажется чужим. — Что с Данилой?
Имя срывается раньше мысли. Не «ваш сын». Данила. Горло сразу сухое. Два года я не произносила его вслух, а тело отвечает, как будто он в соседней комнате: жар в груди, глупый стук в животе, память про его руки.
— Он дома, — отвечает она после паузы. — Завалил сессию. Нужна помощь с пересдачами. Я видела ваши рекомендации, Виктория.
— Вы уверены, что он захочет меня видеть? — спрашиваю, вцепившись в телефон.
Пауза. Слишком долгая.
Пальцы на трубке белые. Я помню его рот в жёлтом свете кухни, кровь на воротнике, как он сказал «не звони». Помню, как держала его голову, пока ехала скорая. Помню запах его футболки. От этих картинок одновременно тошнит и тянет ближе.
— Приезжайте завтра в шесть, — голос становится тише. — Поговорим. Адрес пришлю.
— Я ищу работу, — выдавливаю, чувствуя, как горят щёки. — Какую оплату вы предлагаете?
— Двести тысяч рублей.
Телефон выскальзывает из рук. Ловлю его в последний момент.
— Простите, что?
— Двести тысяч. За два месяца работы. До заседания комиссии по пересдачам.
У меня пересыхает во рту. Двести тысяч? За два месяца? Разом мне столько не платили никогда. Это вся нужная сумма для мамы.
И его имя в одной фразе с этими деньгами. Стыдно, как дёшево это звучит внутри: спасти маму ценой того, что снова увижу человека, от которого до сих пор ноет под рёбрами.
— Это... очень щедрое предложение, — бормочу я.
— У моего сына специфический характер. Предыдущие репетиторы долго не задерживались. Поэтому я готова хорошо платить тому, кто справится.
Специфический характер. Перевожу: охреневший сынок, которого все боятся поставить на место. Прижимаю телефон крепче. Двести тысяч. За эти деньги я готова объяснять дроби даже шкафу.
Сердце стучит так, что мешает слушать. Не только из-за суммы. Из-за того, что завтра я снова увижу его лицо.
— И всё-таки почему я? — спрашиваю. Сердце стучит так, что мешает слушать.
— Обычная ставка не помогает, — отвечает она. — Мне нужен результат и человек, который не сбежит после первого конфликта.
— Что он делал с предыдущими преподавателями?
— Ничего противозаконного, если вас это беспокоит.
Ответ не успокаивает. Скорее наоборот.
— Он срывал занятия, унижал их, провоцировал. Один мужчина продержался три дня. Девушка до него ушла через сорок минут. Данила умеет находить слабые места.
Я смотрю на закрытую дверь маминой комнаты. За ней скрипит кровать, потом слышится сдавленный кашель.
Слабые места. У меня их полно, и он все знает. Знает, как я держалась за лямку рюкзака. Знает, как краснела, когда он смотрел слишком долго. Знает про речку и про футболку, которой перевязал мне палец.
— А если я не справлюсь?
— Получите оплату за отработанные дни. Но судя по вашему голосу, Виктория, вы не привыкли отступать.
Она произносит моё имя так же, как тогда, перед прощанием. Спину холодит. Хочется спросить, что Даниле обо мне рассказали. Но за стеной снова кашляет мама.
— Завтра в шесть, — повторяю я, утыкаясь лбом в холодное окно. — Я приеду.
Стекло остужает кожу. Дыхание оставляет пятно. За ним тёмный двор, и в голове уже не двор — его плечи в дверном проёме, мокрые волосы, голос «Вика». Живот сжимается. Не от страха одного.
— Отлично. Завтра в шесть. Адрес скину в сообщении.
После звонка смотрю на её номер и никак не могу сохранить. Зверева. За два года столько раз хотела сама набрать, да всё боялась услышать то же самое. Теперь она предлагает двести тысяч. За занятия с Данилой. Почему именно мне?
Ладони дрожат, когда сохраняю контакт. Под свитером соски вдруг чувствительные от холода окна и от его имени в одной минуте. Глупо. Он меня ненавидит. А тело помнит, как хотелось, чтобы он остался на той кухне живой и близкий.
— Кто звонил? — спрашивает мама.
— Новый ученик. Очень хорошо платят.
В воскресенье к шести приезжаю на Рублёвку. За воротами вижу три этажа стекла и мрамора и на секунду проверяю адрес: точно сюда? У входа машины, на одной такой можно было бы закрыть все наши проблемы.
Звоню в домофон. Ворота открываются бесшумно.
Каблуки вязнут в гравии, приходится идти медленно. На посвящении год назад я в этом чёрном платье себе нравилась. Теперь поправляю подол, замечаю нитку у шва и пытаюсь незаметно её оторвать.
Платье обтягивает грудь и бёдра сильнее, чем хотелось бы для «работы». Я выбирала его не для него. Вру себе. Хочется выглядеть не как та девочка с реки. Хочется, чтобы он, если выйдет, хотя бы на секунду задержал взгляд. И стыдно за это желание до дрожи в пальцах.
Дверь открывает горничная. Молодая, в форменном платье.
— Виктория Семенова?
— Да.
— Проходите, пожалуйста. Елена Петровна ждет вас в гостиной.
В коридоре стараюсь смотреть на спину женщины, которая меня ведёт. Всё равно отвлекаюсь на люстру, потом на картины. Куда ни поверни голову, есть на что уставиться.
Елене Петровне около сорока пяти, но с тех пор, как мы виделись, она почти не изменилась. Гладкое лицо, костюм без единой складки. Встаёт мне навстречу, и я вдруг замечаю, сколько между нами пустого места: гостиная огромная.
На столике папка из университета. Пока сажусь, успеваю прочитать красные пометки на верхнем листе: пропуски, незачёты. Ниже предупреждение деканата и прикреплённая фотография студенческого билета. Тянусь взглядом к снимку, но Елена Петровна кладёт сверху ладонь. Приходится смотреть на неё.
Успеваю увидеть край лица. Его. Горло перехватывает. Хочется отодвинуть её ладонь и досмотреть — губы, шрам, глаза. Делаю вид, что мне нужен только список долгов.
— Вы уже пробовали университетских преподавателей? — спрашиваю.
— Лучших. Данила не считает их авторитетами.
— А меня посчитает?
Она впервые улыбается по-настоящему. Улыбка усталая, почти виноватая.
— Вы ему были дороги, — произносит она, отводя глаза. — Я надеюсь, он хотя бы вас услышит.
«Были дороги» садится в грудь и ниже. Тёплая, больная точка. Я сглатываю. Помню, как он смотрел на мой рот, когда думал, что я не вижу. Помню, как его колено касалось моего под столом, будто случайно, и я не отодвигала.
Почему остальные отказались, хочется спросить сразу. Позади закрывают дверь, и я вздрагиваю так заметно, что Елена Петровна оборачивается. Ставлю сумку на колени, вцепляюсь в ручки. Хорошее начало. Теперь она решит, что я ещё и боюсь здесь находиться. А я боюсь.
Боюсь увидеть его. Боюсь не увидеть. Боюсь, что голос выдаст, как я соскучилась.
— Мне понадобится доступ к его учебному кабинету, списку долгов и переписке с преподавателями. И вы не будете отменять мои решения после каждой его жалобы.
Елена Петровна поднимает брови.
— Вы давно не общались, — она прижимает ладонь к папке. — Данила изменился.
— Если вы хотите результата, я должна понимать, что договор заключен со мной, а не с его настроением.
Несколько секунд она изучает меня так внимательно, что хочется проверить, не размазалась ли тушь. Потом открывает папку и подвигает ко мне расписание.
— Хорошо. Но есть вещи, о которых Данила говорить не станет. Не давите на него, когда поймете, что именно задели.
— Что вы имеете в виду?
— Поймете сами.
Она показывает на диван. Сажусь на самый край, колени сведены, ступни поставлены рядом. Только теперь замечаю, как натёр задник туфли. Пульсирует, зараза, с каждым ударом сердца.
— Чай? Кофе?
— Спасибо, ничего не нужно.
Под её взглядом особенно мешает сбитая набойка. Убираю ногу под стул, потом злюсь на себя и возвращаю обратно. Ну увидит она мои туфли.
— Расскажите о себе. Образование, опыт работы.
— Учусь на втором курсе с повышенной стипендией. Репетиторством занимаюсь два года. Помогаю первокурсникам с математикой, статистикой и академическим письмом.
— Хорошо. А почему вы согласились на такую сумму, не узнав подробности?
Челюсть сводит. Она будто большим пальцем надавила на синяк. Открываю рот, закрываю. Соврать красиво сейчас не получится.
— У меня сложная семейная ситуация. Деньги нужны очень срочно.
— Понимаю, — она опускает взгляд на мои руки. — Даниле двадцать один. Второй курс вашего университета. До комиссии два месяца. Если не закроет долги...
Она не договаривает, но я понимаю. Скандал. Позор для семьи кандидата в мэры.
Двадцать один. Я считала эти два года по месяцам. Он стал старше на фотографиях, а в памяти всё ещё сидит на крыше гаража и говорит не врать. И всё ещё падает на мой кухонный пол.
— В чем проблема? Он не способный?
— О нет, мой сын очень умный. Проблема в характере. Данила не любит, когда ему указывают. Предыдущие преподаватели жаловались, что он не появляется на консультациях, хамит и может уйти посреди занятия.
— Понятно.
— Но есть еще одно условие, — продолжает Елена Петровна. — Данила не должен знать реальную сумму, которую мы вам платим. Скажем ему, что это стандартная ставка. И еще... он может быть довольно резким в общении. Надеюсь, вы не из пугливых?
Резким в общении. Что это означает? Орет? Бьет посуду? Бросается учебниками?
Или смотрит так, что хочется подойти и одновременно выйти.
— Меня сейчас другое пугает, — отвечаю, сжимая колени. Договаривать не приходится.
Колени сведены так сильно, что ноет. Между ними тепло от чужого дома, где пахнет дорого и чужо — и где где-то есть его комната. Я не должна думать про его комнату.
— Отлично. Тогда можете начинать завтра. Занятия каждый день с четырех до семи. Программу долгов и расписание пересдач я пришлю вам вечером.
Она протягивает мне конверт. Заглядываю внутрь — там пятьдесят тысяч рублей. Наличными.
Я не сразу беру конверт. Он кажется слишком тяжелым для обычного аванса.
— Нам нужно оформить расписку или договор.
— Договор подготовят к завтрашнему дню.
— Тогда деньги лучше оставить у вас до подписания.
Елена Петровна смотрит на меня с новым выражением. Кажется, ожидала, что я схвачу конверт и поблагодарю судьбу.
— Они вам нужны, — произносит она.
Не спрашивает. Знает.
— Очень. Но я не хочу потом услышать, что должна вашей семье что-то, чего не было в условиях.
Она медленно кивает и все-таки кладет конверт передо мной.
— Правильно. С Данилой всегда требуйте, чтобы условия были названы вслух. Иначе он придумает их за вас.
Под её взглядом мне жарко. Достаю блокнот, записываю сумму и условия аванса. Мы обе подписываем лист; я фотографирую его, оставляю ей оригинал. Только после этого беру конверт. Завтра прочитаю весь договор.
Щёки горят. Конверт в пальцах — мамина операция и цена за то, что я снова войду к нему в комнату. Хочется отдать всё обратно. Хочется завтра прийти раньше шести.
— Аванс, — уточняет она, убирая лист. — Остальное получите после экзаменов.
Пятьдесят тысяч. Аванс, который ещё нужно отработать. Бумага конверта шуршит под пальцами, и этот тихий звук заглушает всё остальное. Я разжимаю руку: на краю уже залом. Только бы сейчас не выдать, насколько меня трясёт.
— Спасибо, — выговариваю с трудом. Во рту сухо, язык цепляется за нёбо.
— Не благодарите раньше времени. Возможно, через неделю вы проклянете тот день, когда согласились.
— А где сейчас Данила? Может, поговорим?
Вопрос вылетает слишком быстро. Голос садится. Я хочу увидеть его сегодня. Хочу проверить, остался ли шрам, тот же ли рот, не выдумал ли я за два года человека, которого до сих пор хочется коснуться.
— Его нет дома. Встретитесь завтра.
В автобусе держу сумку на коленях и никому не даю поставить рядом пакет. Пятьдесят тысяч. Всё время тянет расстегнуть молнию, проверить конверт, но здесь нельзя. Прижимаю его через ткань. На операцию пока не хватает, зато теперь есть с чего начать. Только бы мама дождалась.
За окном фонари. В стекле — моё лицо и поверх него память: его колено, его смех, его «не вздумай исчезнуть». Платье трётся о бёдра на каждой кочке. Я думаю не про договор. Думаю, как он посмотрит на это платье завтра.
Дома мама уже спит. Прячу конверт под матрас, сажусь к ноутбуку: завтра надо как-то разговаривать с Данилой. На странице семейного фонда нахожу новые фотографии. Высокий, тёмные волосы; смотрит поверх людей с таким лицом, будто ему все должны. Таким я видела его в универе. Редко попадался на общих лекциях, а когда замечал меня, отворачивался.
Тогда отворачивался — а у меня всё равно сжималось под рёбрами. Смотрела на его профиль и вспоминала, как когда-то имела право трогать. Как поправляла ему воротник перед школьной съёмкой. Как пальцы знали его шею.
На третьем снимке отец положил ему руку на плечо. Данила стоит чуть боком, будто сейчас выскользнет из-под ладони. Я увеличиваю фотографию. Шрам у брови на месте. Провожу по нему пальцем, опоминаюсь и убираю руку с экрана.
Палец остаётся тёплым. Смешно. Это стекло. А я глажу его лицо, как тогда, когда ему было пятнадцать и можно было. Ниже снимка — рот. Я смотрю слишком долго. Вспоминаю не поцелуй — его не было. Вспоминаю, как хотелось. Как однажды на крыше наши лица оказались слишком близко, и я думала, что сейчас… Он отвернулся к городу. Я всю ночь не спала.
Когда-то мы делили один велосипед. Я сидела на раме, он ругался, что мешаю рулить. Спина у него под лопатками была горячая, футболка мокрая от солнца. Я держалась не за руль — за него. Пальцы на его животе, случайно, и он ничего не сказал. Только сильнее крутил педали. Я до сих пор помню это касание лучше некоторых настоящих дней.
На гаражной крыше обещали никогда друг другу не врать. Господи, что я завтра ему скажу? «Здравствуй» — и дальше?
Два года назад он пришел ко мне ночью. Без куртки, с разбитой губой и кровью на воротнике. Сказал, что поссорился с отцом, и попросил никому не звонить. Потом потерял сознание прямо на кухне.
Я вызвала скорую. Потом полицию, потому что врач увидел на его спине старые синяки. Данила пришел в себя уже в машине и смотрел на меня так, будто я совершила предательство.
Помню не только взгляд. Помню, как он упал, и я успела подхватить. Тяжёлый. Горячий лоб. Губы во вкусе железа, когда я трясла его и звала по имени. Как прижимала ухо к груди, слушая сердце. Как потом, уже в коридоре больницы, хотелось залезть к нему на кушетку и не отпускать руку. Мне было восемнадцать, и я впервые поняла, что боюсь не только за друга. Что если он умрёт — умрёт и то место во мне, которое принадлежало только ему.
На следующий день телефоны семьи Зверевых не отвечали. Через сутки их охрана забрала у меня мобильный якобы для проверки. Еще через день Елена Петровна сообщила, что Данила уехал и больше не хочет меня видеть.
Позже в местном паблике появилась короткая заметка о конфликте в семье известного бизнесмена. Без имени Данилы, но с деталями, которые знала только я. Я писала ему десятки сообщений, объясняла, что ничего не рассказывала. Все оставались непрочитанными.
Его мать смотрела, как я беру деньги. Ни слова о том, почему два года назад меня выставили из их жизни. Теперь я им снова понадобилась. От этой мысли к горлу подкатывает тошнота.
Она даже не спросила, хочу ли я снова увидеть её сына. Сразу назвала цену. Похоже, заранее знала, что я соглашусь.
Я достаю визитку Елены Петровны, собираясь позвонить и отказаться. В соседней комнате мама тяжело кашляет. Потом наступает тишина, и я вскакиваю проверить, дышит ли она.
Мама переворачивается, устраивает ладонь под щекой. Жду, пока снова заснёт, и возвращаюсь к себе. С ноутбука смотрит Данила, которого я открыла полчаса назад. Захлопываю крышку. Мама вздыхает за стеной, я замираю: опять разбудила?
Под веками всё равно остаётся его рот со снимка. И тот, разбитый. Два рта. Один хочется коснуться. Ко второму — прижаться и проверить, что живой.
Я поеду. Даже если Данила ненавидит меня. Даже если его мать специально привела меня в этот дом. Сначала спасу маму. С прошлым разберусь потом.
Перед сном всё-таки лезу за коробкой. Фотография на дне: мне четырнадцать, Даниле пятнадцать. Он щурится, держит меня за плечи; я помню, как мешало солнце, а он велел не вертеться. Переворачиваю. Его почерк: «Дикий цветочек, не вздумай исчезнуть». Провожу по буквам большим пальцем.
Не смогла выбросить этот старый снимок. Каждый раз возвращала: вдруг он однажды всё-таки вспомнит, что тоже дорожил нашей дружбой.
Его рука на моих плечах на снимке. Тогда это было просто. Сейчас я смотрю на эту ладонь и вспоминаю, какая она стала позже — больше, с венами, со сбитыми костяшками. Вспоминаю, как хотелось, чтобы эта рука осталась на мне не по-дружески. Чтобы спустилась ниже. Чтобы он наконец перестал притворяться, что не видит, как я смотрю на его рот.
Убираю фотографию в сумку с учебниками. Хочу положить ее перед Данилой и заставить вспомнить, кем мы были до того, как он решил меня ненавидеть.
До утра ворочаюсь, подкладываю подушку то так, то иначе. С закрытыми глазами вспоминается Данила на новом снимке. Лучше бы не открывала его страницу. Достаю старую фотографию, прячу обратно. Никак не пойму, на кого из них завтра приду смотреть.
Кровать узкая, упираюсь коленом в стену. Голова раскалывается. Злюсь на его мать: зачем позвонила? На него. На себя больше всех, потому что обрадовалась, как только услышала фамилию.
А облегчение.
Он здесь.
Господи, какая же я дура.
Под одеялом жарко, хотя в комнате зябко. Тело не слушается ночи: в груди стук, низ живота тянет без спроса. Думаю не про статистику. Думаю, как он пахнет сейчас. Думаю, что будет, если завтра он подойдёт слишком близко. Если скажет «Вика» тем голосом. Если посмотрит на платье так, как я боялась и хотела.
Сжимаю подушку. Не трогаю себя. Обещаю не трогать. Потом всё равно вспоминаю его спину на велосипеде, колено под столом, разбитый рот — и утыкаюсь лицом в наволочку, злясь на то, как легко он живёт у меня под кожей после двух лет молчания.
Утром умываюсь, смотрю, сильно ли опухли глаза. Сорок минут продержалась та девушка. Вспоминаю это, когда вытираю лицо, и вешаю полотенце. Мне придётся дольше, другого выхода нет.
В зеркале губы искусаны. Грудь под футболкой предательски заметная после бессонной ночи. Надеваю то же чёрное платье и чувствую ткань на коже слишком остро. Это не для него. Вру опять.
Трогаю фотографию в сумке. Уголок упирается в палец. Не достаю. Не проверяю, улыбался ли он мне когда-нибудь по-настоящему.
Через несколько часов узнаю, осталось ли от того мальчишки хоть что-нибудь.
И сколько боли поместится между четырьмя и семью.
И сколько меня останется, если он посмотрит — и отвернётся снова.