Жестокий Век · Глава 14 · Кровь и известняк

Глава 14 · Кровь и известняк

Северные кузнецы пришли на десятый день, как и обещали, — вышли из леса, словно выкованные из того же железа, что везли с собой.

Их было семеро — шестеро мужчин и одна женщина, высокая, жилистая, с руками, покрытыми шрамами от окалины, похожими на карту неведомых земель. Женщину звали Ждана, и держалась она на равных с мужчинами, а её кожаный фартук был прожжён у горловины печи так же густо, как у любого из кузнецов, — россыпь чёрных дырочек, каждая из которых помнила свой кусочек раскалённого металла. За ними тянулся караван, медленный и скрипучий: три повозки, гружённые крицами болотного железа, мешками с древесным углем и нехитрым скарбом, а на четвёртой повозке, крытой выделанными шкурами, ехали дети и старуха — мать старейшины. Старуха сидела неподвижно, закутанная в шерстяной плащ, и смотрела прямо перед собой выцветшими, но цепкими глазами — в её взгляде читалось спокойное достоинство человека, пережившего слишком много, чтобы чему-то удивляться. Казалось, она видела не частокол, не вышки, не онагр, а что-то за ними, что-то, чего ещё не было, но что обязательно будет.

Сам старейшина, огромный мужик с чёрными от сажи руками, которого звали Тверд, шагал впереди. Он шёл так, как ходят люди, привыкшие к тяжести — не только металла, но и ответственности. Остановился у ворот и долго разглядывал частокол, усиленный наклонными балками и ивовыми навесами, перевёл взгляд на вышки, где стояли часовые в стёганых доспехах, на онагр, остов которого выглядывал из-за восточной стены, и наконец произнёс, и голос его был низким, как гул горна:

— Я думал, вы дикари. Ошибался. Мы слышали рассказы, но не верили. Думали, люди привирают от страха. А теперь вижу: не привирали. Приуменьшали.

Турбор встретил гостей с достоинством, но без чванства — так, как встречают равных. Их провели в дом старейшины, где пахло дымом, мёдом и старым деревом, усадили у очага, подали мёд и мясо. Ждана, прежде чем сесть, внимательно осмотрела очажную кладку и одобрительно кивнула — видимо, оценила качество глиняной обмазки, ровной, без единой трещины. Тверд же отпил мёд, крякнул и вытер губы тыльной стороной ладони, оставив на щеке угольный след — чёрную полосу, которая делала его лицо ещё суровее. Он не стал тратить время на долгие речи.

— Покажи печь, — сказал он мне, и в его голосе не было ни просьбы, ни приказа — только спокойное ожидание мастера, который хочет увидеть работу другого мастера.

Я отвёл его в мастерскую. Там, в полумраке, освещённом лишь пламенем горна и масляными светильниками, стоял тигель — глиняный сосуд, обмазанный толчёным кварцем, в котором медленно плавилась новая партия стали. Смеян качал меха, мерно, без рывков, как я его учил, и в такт его движениям пламя вздыхало, словно живое. Вышата готовил форму для отливки, проверяя, не пошла ли трещинами глина, и пальцы его скользили по поверхности с нежностью, странной для такого грубого человека. Лада толкла в ступке марганцевый известняк, и ритмичный стук пестика наполнял мастерскую. Волосы у неё были убраны под косынку, но на висках выбились пряди, прилипшие к вспотевшей коже.

Тверд смотрел молча. Он обошёл печь, заглянул в тигель, прищурившись от жара, потрогал ещё тёплый слиток предыдущей плавки — тот самый, из которого мы сделали ножи для Рода Бобра. Его пальцы, грубые и нечувствительные к теплу, ощупали поверхность слитка с неожиданной нежностью, словно он гладил шкуру редкого зверя.

— Сколько угля? — спросил он.

— Две части на десять руды.

— А этот камень?

— Марганцевый известняк. Связывает серу. Железо становится ковким и не ломается на морозе. Без него сталь идёт трещинами при закалке.

— И температура. — Он кивнул на меха. — Непрерывное дутьё.

— Да. Уголь горит жарче. Руда плавится быстрее. Шлак отделяется чище. Видишь этот тёмный налёт на поверхности тигля? Это и есть шлак — мы снимаем его перед разливкой.

Тверд долго молчал, а потом сделал то, чего я не ожидал. Он снял с пояса свой молот — большой, грубо выкованный, с рукоятью из оленьего рога, отполированной десятилетиями до костяного блеска, — и протянул его мне. В этом жесте было что-то древнее, ритуальное, как передача огня.

— Это молот моего отца, — сказал он. — Он ковал им сорок зим. А до него — его отец, мой дед, тридцать зим. Этот молот помнит железо ещё тех времён, когда мы только учились плавить болотную руду. Возьми его, мастер.

— Зачем? — опешил я. Молот был явно велик для моей руки и весил не меньше пяти фунтов.

— В моём роду есть обычай. Если один кузнец встречает другого, который знает больше него, он отдаёт свой молот. Это не значит, что я перестаю быть кузнецом. Это значит, что я признаю твоё знание и хочу учиться. Если ты примешь молот, наши роды станут братьями.

Я взял молот. Он был тяжёлый, неудобный для моей мальчишеской руки, но в этом весе была история — сорок зим работы, сорок зим битв с неподатливым металлом. Рукоять легла в ладонь так, словно её подгоняли под руку деда Тверда, и я вдруг явственно представил себе этого незнакомого старика, который когда-то этим молотом создавал первые наконечники для стрел и рыболовные крючки — единственное железо, которое было по силам его племени.

— Я принимаю, — сказал я. — Но молот останется у тебя. Учись, работай, а когда вернёшься в свой род — учи других. Знание не должно лежать мёртвым грузом.

Тверд улыбнулся. Его суровое, обветренное лицо осветилось той самой улыбкой, которую я уже видел у Смеяна, у Вышаты, у Бела. Улыбкой человека, понявшего, что мир устроен не так, как ему казалось, — и что это не повод для страха, а причина для надежды.

Ждана, стоявшая в дверях мастерской, тоже улыбнулась — но сдержанно, уголками губ. Она перевела взгляд на горн и сказала негромко, скорее себе, чем окружающим:

— Если женщина может ковать железо в этой кузнице, значит, и я смогу. У нас женщины к горну не допускались — дурная примета, старая, как сами камни.

— У нас примета одна, — ответила Лада, не отрываясь от ступки. — Кто умеет работать, тот и работает. Пол не имеет значения.

Ждана посмотрела на неё долгим взглядом, в котором мелькнуло что-то похожее на признательность, и кивнула.

В тот же день пришли беженцы.

Сначала их заметили дозорные с южной вышки — маленькие фигурки, возникшие из струящегося над рекой марева. Небольшая группа, человек десять, бредущая вдоль берега с востока. Они шли медленно, многие хромали. Женщина несла на руках ребёнка. Ребёнок не плакал — то ли спал, то ли был слишком слаб. У мужчины, шагавшего впереди, была перевязана голова, и повязка пропиталась кровью. Он опирался на кривую ореховую палку и то и дело оглядывался через плечо, словно ожидал погони.

Волк, командовавший дневной стражей, выслал навстречу пятёрку воинов. Через полчаса беженцев ввели в ворота. Они жались друг к другу, щурились от яркого солнца после лесного полумрака и вздрагивали от каждого громкого звука. Один из мужчин, увидев онагр, машинально пригнулся, и Волку пришлось успокаивать его жестом.

Их было тринадцать. Остатки Рода Белой Выдры — небольшого племени, жившего к востоку от Змеиного болота. Они говорили на наречии, близком к языку Рода Лебедя, и Феодор, понимавший десяток диалектов, быстро наладил общение. Он говорил с ними мягко, расспрашивал не торопясь, давал время подумать, и постепенно страх в глазах беженцев начал сменяться усталостью.

Их рассказ был страшен. Арпаг не ждал, пока соберутся все силы. Он выслал вперёд летучие отряды — небольшие, по два-три десятка всадников, — которые рыскали по окрестным лесам, выискивая незащищённые селения. Род Белой Выдры не был воинственным. Они жили рыбной ловлей и бортничеством, не имели частокола и почти не имели оружия. Их единственной защитой были болота, окружавшие селение, но сигины знали тайные тропы. Отряд напал на рассвете. Мужчин убили почти всех. Женщин и детей угнали. Те, кто выжил, бежали в леса и шли на запад, надеясь найти защиту. Они питались кореньями и сырой рыбой, спали на голой земле, а одну женщину потеряли при переправе через ручей — оступилась, ударилась головой о камень.

— Мы слышали о городище у Двух Рек, — сказал мужчина с перевязанной головой. Его звали Борщ, и он оказался сыном убитого старейшины. Говорил он глухо, с долгими паузами, и было видно, что каждое слово даётся ему с трудом. — Слышали, что здесь делают оружие и бьют сигинов. Просим убежища. У нас ничего нет. Мы всё потеряли. Но мы готовы работать.

Турбор выслушал его и посмотрел на меня. Я едва заметно кивнул.

— Мы принимаем вас, — сказал старейшина. — Места у восточного склона, рядом с Родом Канги. Первые две недели — общинная еда. Потом — работа. Кто что умеет?

— Я рыбак, — сказал Борщ. — Мой брат — бортник. Он только ранен, но руки целы. Женщины умеют плести сети и ткать.

— Сети — это хорошо, — заметил я. — Рыба нужна всем. Верёвки и сети у нас пока плели из лыка и конского волоса, это недолговечно. А бортник… у нас есть свои бортники, но лишний мед и воск не помешают. Будете работать?

— Будем, — ответил Борщ. И впервые за весь разговор его губы дрогнули в подобии улыбки.

Так в городище у Двух Рек появились новые люди. И это было только начало.

Через день пришли ещё беженцы.

На этот раз — с севера, из земель, которые считались безопасными. Две семьи из Рода Сизого Дятла, дальние родичи тех, с кем мы уже торговали. Они бежали не от сигинов — от кутригуров. Ещё один отряд кочевников, отколовшийся от основной орды, прошёлся по северным лесам, сжигая одинокие хутора и забирая скот. Старший из пришедших, мужчина лет сорока с глубоко посаженными глазами, рассказал, что их хутор успели предупредить соседи за час до налёта, и они ушли в чем были — даже зерно не взяли. Люди уходили, бросая насиженные места, и стекались туда, где, по слухам, можно было найти защиту.

А слухи о городище у Двух Рек расходились по окрестным лесам всё шире. Говорили о «духовидце», который делает оружие из камня и огня. О стрелах, которые воют как духи. О машинах, которые мечут пламя. О том, что Род Лебедя принимает всех, кто готов работать. Эти слухи обрастали невероятными подробностями: кто-то уверял, будто духовидец может разговаривать с огнём, кто-то — что он сам наполовину дух, принявший человеческий облик. Феодор, собиравший эти рассказы, только посмеивался, но я знал: чем невероятнее слух, тем быстрее он распространяется. И тем больше людей приходит к нашим воротам.

К концу пятнадцатого дня после битвы с кутригурами население городища выросло почти вдвое. У нас было уже больше ста человек — не считая сигинов Канги, живших у солончаков, и тех, кто оставался в Старой веси.

Нужно было срочно решать жилищный вопрос.

— Частокол надо расширять, — сказал я Турбору, когда мы стояли на восточной стене и смотрели, как прибывают новые люди. Внизу разгружали очередную телегу — несколько женщин снимали с неё узлы с одеждой и глиняную посуду. — Того, что есть, уже не хватает. Внутри стен некуда ставить новые дома, а люди ютятся в землянках по трое-четверо. Если так пойдёт дальше, к приходу Арпага у нас будет двести человек, и половина останется без крыши. А зима близко.

— Где расширять? — спросил Турбор. — С востока обрыв, с юга — овраг, с запада — река. Только на север можно, но там склон пологий, трудно оборонять. Враг сможет подойти вплотную, не попав под обстрел.

— Значит, нужно строить вторую линию стен, — сказал я. — Внешнюю. Охватить всё пространство от северного склона до ручья. Поставить новые дома уже там, а старую часть оставить как детинец — внутреннюю крепость на случай прорыва. Если враг возьмёт внешнюю стену, мы отступим во внутреннюю и продолжим бой.

Турбор задумался. Он смотрел на северный склон, прикидывая расстояние, и губы его беззвучно шевелились — подсчитывал шаги.

— Это много работы. Людей у нас больше, чем раньше, но всё равно не хватит. Даже если поставить всех, от мала до велика.

— Хватит, если работать с умом. Я придумал, как ускорить стройку.

Идея была простой, но в этом времени её не знали.

Я вспомнил устройство римских военных лагерей — каструмов. Когда легионеры строили укрепления, они не просто вбивали брёвна в землю. Они рыли ров, а вынутую землю ссыпали валом с внутренней стороны. На этот вал ставили частокол. Получалась двойная преграда: ров не давал подойти вплотную, вал поднимал стену выше, а частокол на гребне делал её неприступной. Высота стены увеличивалась на рост человека, не требуя дополнительных брёвен.

Но это было не главное. Главное — я вспомнил про известковый раствор.

В моём времени бетон использовали повсеместно. Но его основа — известь — была известна задолго до римлян. Если прокалить известняк в печи при высокой температуре, он превращается в негашёную известь. Если её погасить водой — получается гашёная известь, вяжущее вещество, которое при смешивании с песком даёт примитивный раствор. Настоящий римский бетон требовал пуццоланового пепла, которого у нас не было, но простой известковый раствор был нам по силам. Я мысленно перебирал всё, что знал о химии цемента: кальцинация, гидратация, карбонизация. Сроки твердения. Пропорции. Риски растрескивания при неправильной сушке.

— Вышата, — позвал я, — ты знаешь камень, из которого мы делали «Кровь Предков» для печи?

— Известняк? Да, его много у Гнилого болота. Там целая гряда выходит на поверхность, можно брать прямо руками, без кирки.

— Мне нужно добыть его как можно больше. Развести большой костёр, уложить камни слоями и жечь целый день. Температура нужна как для обжига посуды — около девятисот градусов. Потом растолочь в пыль, смешать с водой и песком. Получится раствор, который скрепляет камни. Он застывает и становится твёрдым, как скала. Сначала схватывается — это несколько часов. Потом твердеет — набирает прочность неделю. Но через месяц его не возьмёт и железное долото.

— Зачем это? — не понял Вышата. — У нас есть дерево.

— Дерево горит. Камень — нет. Если мы облицуем нижнюю часть частокола камнями на известковом растворе, враг не сможет поджечь стену. А поджог — это главный способ взять деревянную крепость. А если мы зальём таким раствором пол в зернохранилище, крысы не пророют ход. И если мы укрепим ворота каменными столбами, их не выбьют тараном. А кроме того, раствором можно замазывать щели в стенах — зимой будет теплее.

Вышата долго молчал, переваривая услышанное, потом кивнул:

— Нужна ещё одна печь. Большая. Для обжига известняка.

— Правильно мыслишь. Вот чертёж. — Я протянул ему бересту с наброском печи для обжига извести. Печь была проще тигельной: открытый верх, слои камня и угля, меха для поддува. — Это проще, чем плавить сталь. Справитесь?

— Справимся, — сказал он и пошёл собирать людей.

В течение следующих дней городище превратилось в гигантскую стройку.

Одни рыли новый ров, огибающий северный склон. Землю выбрасывали на внутреннюю сторону, и вал рос на глазах. К вечеру первого дня он был уже по колено. Другие таскали из леса брёвна для дополнительной стены. Брёвна брали только прямые, без сучков, и складывали отдельно — понимали, что кривое бревно хуже держит удар. Третьи жгли известняк в новой печи — той, что Вышата сложил из речных камней за два дня. Печь дымила не переставая, и запах гашёной извести — едкий, известный мне по стройкам прошлой жизни — плыл над городищем. Четвёртые копали котлованы под фундаменты новых домов. Пятые мяли глину, мешали раствор, носили воду из ручья. Воду носили вёдрами, коромыслами, а то и просто в кожаных мешках — всё шло в дело.

Работы хватало всем. Даже дети и старики были при деле: дети собирали щепу и подносили воду, старики плели корзины для земли и камней. Один мальчонка лет шести придумал носить песок в подоле рубахи — быстрее, чем в корзине, хоть и меньше. Женщины, помимо готовки и ухода за ранеными, трепали шерсть для новых доспехов и сшивали кожаные полотнища. Лада организовала посменную работу, чтобы женщины успевали и на стройке, и у очагов.

Беженцы, которых мы приняли, вливались в работу с неожиданной охотой. Люди, потерявшие свои дома и семьи, находили утешение в труде. Им дали место у костров, дали еду, дали цель. И они платили за это усердием. Борщ работал молча, с какой-то угрюмой яростью, и земля летела из-под его лопаты, как из-под кабаньего рыла.

Среди них обнаружилось несколько человек с редкими специальностями.

Борщ, бывший старейшина Рода Белой Выдры, оказался не только рыбаком, но и неплохим плотником — он взялся помогать Вышате с опалубкой для ворот. Он умел вязать рамы «в шип» без единого гвоздя, и это сберегло нам несколько фунтов дефицитного железа. Его сестра, тихая женщина по имени Млава, знала секрет плетения особенно прочных сетей из крапивного волокна — такие сети мы использовали для защиты от навесных стрел поверх ивовых навесов. Крапивное волокно было крепче льняного, не гнило от сырости, и Млава ведала, в какой месяц крапиву резать, как вымачивать и как скручивать нити, чтобы они не ломались на морозе. А старый дед по имени Щур, которого принесли на носилках из северного леса, оказался костоправом — он умел вправлять вывихи и сращивать переломы не хуже Кремены. Он был почти слеп, но пальцы его, узловатые и скрюченные, помнили каждую косточку человеческого тела. Кремена, осмотревшая его работу, признала, что он знает приёмы, каких она не встречала.

Но главной неожиданностью стал человек по имени Корочун.

Он пришёл один, без семьи, без вещей, с пустыми руками. Невысокий, щуплый, с беспокойными глазами и нервными пальцами, которые постоянно что-то теребили. Он то сжимал край рубахи, то перебирал невидимые нити. На вопросы отвечал уклончиво: мол, был охотником, потом попал в плен к сигинам, бежал, бродил по лесам. Волк, чуявший ложь за версту, посматривал на него с подозрением, но велел кормить — раз пришёл, значит, не гнать же обратно в лес.

Я бы не обратил на него внимания, если бы не случай. Вечером, проходя мимо одной из строящихся землянок, я заметил, что Корочун сидит у костра и что-то чертит палочкой на земле. Я подошёл ближе — и замер.

Он чертил схему. Не богов и не духов. Это была схема плавки. Примитивная, но точная: руда, уголь, температура дутья, пропорции. И отдельно — схема печи, причём с какими-то пометками, которых я не сразу узнал. Присмотревшись, я понял: это фурмы для подачи воздуха под углом. Римская конструкция.

— Где ты этому научился? — спросил я.

Корочун вздрогнул, попытался затереть рисунок ногой, но я остановил его.

— Не бойся. Здесь ты среди своих. Откуда ты знаешь металлургию?

Он долго молчал, потом ответил тихо, почти шёпотом:

— Я был рабом у римлян. В Паннонии. В городе Аквинке. Там большая оружейная мастерская. Работал в ней. Делал мечи для легионеров. Сначала подмастерьем, потом мастером. Когда пришли готы, нас угнали на север, я бежал. С тех пор скитаюсь.

Вот оно что. Бывший раб, бежавший из римских провинций во время варварских набегов. Таких, как он, были тысячи в эту эпоху — люди, потерявшие всё, скитавшиеся по лесам в поисках места, где можно просто выжить.

— Ты знаешь римский способ закалки? — спросил я. — В масле, а не в воде?

Он удивлённо поднял брови:

— Откуда ты знаешь про масло?

— Читал. Ответь на вопрос.

— Знаю. Вода даёт твёрдость, но делает металл хрупким. Масло — медленнее, но клинок получается гибким и не ломается при ударе. Мы делали так для центурионов. Они платили за такие мечи вдвое против обычного. И ещё… — он запнулся.

— Что ещё?

— Сварка. Я умею сваривать железо с твёрдой сталью. Получается лезвие, у которого сердцевина мягкая, а режущая кромка — твёрдая. Римляне называли это «пугио» — кинжал, который не тупится и не ломается. Его можно перерубить гвоздь, и лезвие не выкрошится.

Я смотрел на него и чувствовал, как в груди разливается тепло. Ещё один специалист. Ещё одно знание, которое мы сможем использовать. Сварка железа со сталью — это была технология, до которой местные кузнецы не додумались бы ещё столетия. По сути, это был кузнечный дамаск — не узорчатая сталь из перекрученных прутьев, а пакетный металл, где мягкая основа гасит удар, а твёрдая кромка режет.

— Завтра ты пойдёшь в мою мастерскую, — сказал я. — Покажешь всё, что знаешь. Если не соврал, получишь отдельный дом, долю в общине и право учить молодых. Если соврал — останешься рыть ров. Ров длинный, работы хватит.

— Не соврал, — сказал Корочун, и в его глазах блеснула надежда. Он прижал руки к груди, словно боялся, что я передумаю, и часто-часто закивал.

Активность с наймом людей нарастала. Феодор, оценив новые возможности, предложил себя в качестве распорядителя работ.

— Ты кузнец, строитель, изобретатель, — сказал он мне. — Но ты не можешь следить за всем одновременно. У тебя нет опыта управления большим числом людей. А у меня — есть. В Херсонесе я управлял мастерской с сорока рабами. В степи — обозом в два десятка повозок. Я знаю, как распределять работу, считать припасы, вести учёт. Кто сколько съел, кто сколько сделал, у кого сломалась лопата, у кого кончилась соль в семейном котле — всё это нужно записывать, иначе начнутся свары.

— Счетоводом? — уточнил я, вспоминая наш давний разговор.

— Счетоводом, распорядителем, называй как хочешь. Я буду вести списки: кто сколько работает, кто сколько ест, кто что умеет. Чтобы ты не тратил время на споры о том, кому достанется лишний кусок мяса. Справедливость — это не когда всем поровну, а когда каждый получает по труду. Но для этого нужно этот труд измерять.

Я согласился. В тот же вечер Феодор засел в углу дома Турбора с берестой и углём и начал составлять первый в истории Рода Лебедя реестр жителей. Имена. Возраст. Умения. Состав семьи. Он опрашивал каждого лично, записывал тщательно, переспрашивал, уточнял. К концу ночи у него был полный список: сто двадцать три человека, из них сорок семь мужчин, способных держать оружие, двадцать девять женщин, тридцать два ребёнка и пятнадцать стариков. Плюс тридцать шесть сигинов Канги у солончаков. Плюс двадцать два человека, оставшихся в Старой веси.

— Итого — сто восемьдесят одна душа, — подвёл итог Феодор. Он отложил уголёк и потёр уставшие глаза, покрасневшие от дыма. — Это не городище. Это город. Маленький, но город. В Херсонесе было больше, но там и строили его триста лет.

Я посмотрел на список и впервые задумался: а ведь действительно. Мы переросли формат одного племени. У нас было три поселения — основное городище, Старая весь и солеварня у Змеиного болота. У нас было четыре рода, живущих вместе: Род Лебедя, Сизый Сокол, сигины Канги и беженцы со всего междуречья. У нас были мастера десятка специальностей. У нас была общая армия и общая экономика. Мы торговали солью с соседями за четыре дня пути. Наши разъезды контролировали броды через реку. Наши стены видели с опушки дальнего леса.

Это была уже не просто община. Это был протогосударственный союз. И ему требовались структуры управления.

— Завтра я соберу совет, — сказал я Турбору перед сном. — Нужно решить, как мы будем управляться теперь, когда нас стало больше.

— Совет? — Турбор усмехнулся. — Раньше ты говорил «мы», имея в виду меня, Хорса, Волка и себя. Теперь кто будет в совете?

— Старейшины всех родов, что живут с нами. Главы мастерских. Лучшие воины. Все, кто имеет вес и знания. И ты — как верховный старейшина. Твой голос будет первым, но не единственным. Так мы сохраним единство.

— А ты?

— Я? — я подумал. — Я буду тем, кто задаёт вопросы. И тем, кто предлагает ответы. Совет не для того, чтобы я командовал. Он для того, чтобы мы слушали друг друга.

Турбор долго смотрел на меня. В очаге догорали угли, и красноватые отсветы падали на его лицо, делая морщины глубже. Потом сказал:

— Ты даже не представляешь, как сильно ты изменился за эти дни. — Он помолчал. — Я помню, как ты лежал без памяти и бормотал на чужом языке. Я думал: духи забрали моего сына. Я готовился к худшему. Думал, что придётся хоронить. А теперь я думаю: духи дали мне другого сына. Не по крови, но по духу. И этот сын ведёт за собой сотни.

Я не нашёлся, что ответить. Просто молча кивнул. За окном занимался рассвет, и первые лучи солнца упали на реестр, составленный Феодором, — длинный список имён, за каждым из которых стояла жизнь. И за каждую из этих жизней я теперь отвечал.