Глава 7
В памяти, отравленной проклятием, она принадлежала Рахотепу: пленница, которую он держал при дворе как дорогую вещь. Эта часть была правдой. Ложь начиналась дальше — там, где спасение превращалось в похищение, а любовь в насилие. Она смотрела иначе. Не прятала взгляд, не склоняла голову, как положено. В её взгляде было «не тронь» и «убей» одновременно. Я не мог отвести глаз. Не мог забыть, как она однажды просто прошла мимо, не поклонившись, и в этот миг всё внутри меня рвануло. Я не знал, как её зовут. Я не знал, откуда она. Но я знал — она моя. Я был уверен, что просто забрал её у брата, как трофей. Но рядом с этим воспоминанием жило другое: я разрывал её рабский договор перед алтарём Исиды и передавал свободную женщину под защиту храма. Я помнил её дрожь, когда приближался, но не мог понять, кого она боялась — меня или Рахотепа, стоявшего за моей спиной. Проклятие стирало лица и меняло причины местами. В одних обрывках я касался её без разрешения. В других месяцами ждал у храмовых ступеней, пока она сама не протянула мне руку. Обе версии звучали моим голосом. Я не знал, какая память настоящая. Чем дольше длилось заточение, тем увереннее становилась самая тёмная версия — та, что питала ярость и ненависть к самому себе. Проклятие сделало клеткой не только саркофаг. Оно заперло меня внутри чужой вины. И я принял эту вину за правду. Теперь, встретив её снова, я действовал так, будто худшее уже однажды случилось и всё равно неизбежно повторится. Вместо того чтобы искать истину, я сам становился чудовищем из подменённых воспоминаний. Я помню этот день до последнего удара сердца. Я не забыл ни звука, ни запаха, ни вкуса крови, которую я сам себе пустил, вгрызаясь в цепи, сдирая ногтями камень, пытаясь вырваться — поздно, слишком поздно. Они вывели её на площадь, под солнечный зенит, словно она была не женщина, а приговор. На коленях, с заплаканными детьми, которых она прижимала к груди так, как будто могла заслонить собой от всего мира. Могла, если бы мир не был таким голодным. Дети… мои. Моё дыхание, моё продолжение, единственное, что было чистым в этой гнилой, лживой реальности. У мальчика дрожали губы, он сжимал кулачки, как я когда-то в детстве. Девочка крепко держалась за мать. А она… она не плакала. Только смотрела. На меня. Сквозь пыль, сквозь пространство, сквозь страх. В её взгляде не было прощения. Только — последнее молчаливое «прости». Я рвал себя. Буквально. Цепи впивались в запястья, железо хрустело под моими руками, камень под ногами раскалывался от силы, с которой я бился. Я выл. Как зверь. Как нечто, вырванное из мира, которому осталось только смотреть. Они вырвали детей из её рук. Девочка кричала. Мальчик сопротивлялся. Его били, пока он не упал. Потом — удар. Один. Быстрый. Без пощады. Без объявления. Тишина после него была нестерпимой. Потом второй. И не было больше ни крика, ни слёз. Только её — с окаменевшим лицом, застывшим взглядом, и губами, шепчущими что-то, чего я не услышал. Жрецы знали. Они заглушили моё горло заклинанием, обожгли голос. Чтобы я не смог выть. Не смог звать. Чтобы никто не услышал, как фараон — не бог, а зверь — рвётся к земле, истерзанный и разорванный. Они подожгли её. И я смотрел, как горит моё сердце. Моя душа. Моё проклятие. Именно в тот день я проклял всё. Их. Небо. Богов. Свою кровь. Своё имя. Себя. Я поклялся, что если когда-нибудь дыхание вернётся в мою грудь — я заставлю их мир дрожать. Я сожгу всё, что осмелится дышать рядом с её именем. Я стану змеёй, чья любовь — яд, чья месть — вечность. Я умер, но они забыли — я не человек. И смерть для меня — не конец. А начало. Меня не убили. Они знали: смерть — освобождение. И потому они выбрали не смерть, а то, что хуже. То, что тянется веками, как гниение души в замурованной плоти. Они вложили меня в саркофаг, как вкладывают проклятие в каменную утробу. Я был жив. Осознан. Полный ярости, боли, ненависти, желания вырваться — и не иметь больше никого. Я помню руки — чужие, в бинтах и крови, в молитвах и шепоте. Они связали мои запястья, плотно, как кости к сердцу. Ярость во мне клокотала, но не имела выхода. Я сопротивлялся. Я рвал. Но тогда они отрубили мне язык — чтобы мои крики не потревожили богов. Чтобы ни один дух, ни одна тварь не пришли на зов. Потом выкололи глаза — чтобы я не видел их лиц, чтобы не помнил, кому мстить первым. Я захлёбывался собственной яростью, собственной кровью, но я всё слышал. Каждый вдох. Каждое имя. Каждую молитву. Они замуровали меня в саркофаг, лицом вниз — как раба, как зверя, как чудовище, не имеющее права смотреть в небо. Я бился. Сначала яростно. До срыва мышц, до треска в суставах, до хруста собственных костей. Я орал, плевался кровью, рычал, пока не вспорол себе горло. Я сдирал ногти о крышку, пытался выцарапать камень, оставить знак, хоть что-то, хоть слово, что я был здесь. Что я — не умер. Песок начал сыпаться сверху. Медленно. Неумолимо. Я слышал, как он хрустит, как забивает щели, как с каждым дыханием он становится всё ближе. Я почувствовал, как он заполнил рот, горло, лёгкие. Он не убивал — он топил. Медленно. Как обида. Как память. Темнота заползла в череп, начала глодать изнутри. Я бы умер. Я хотел умереть. Но я не мог. Я не был человеком. Я был нечто посередине — проклятый сын земли и пламени. А значит, для меня не существовало конца. Только бесконечное «ещё». Я спал. Вынужденно. Как древний бог, о котором забыли. Как змея под камнем. Но я помнил. Всю вечность я помнил. Имя. Вкус её кожи. Смех наших детей. Свист удара. Плач. Песок. Кровь. Я жил в этом. Каждый миг. И я ждал. Пока она не пришла. Пока не коснулась короны. Пока не вернула меня — в этот раз, чтобы уже не уйти. Магия забрала меня не сразу. Она не убаюкивает, как сон. Она ломает волю, проникает в кости, обволакивает, как саван, сотканный из времени. Жрецы запечатали меня не только в камень, но и в заклятие — вязкое, липкое, змеевидное. Оно проникло в поры, в кровь, в разум, обвило меня, как мать-тьма, и заткнуло крик. Я чувствовал, как бинты ложатся на меня — не тканью, а чужой волей. Они не оберегали — они приковывали. Слой за слоем. Без права дышать. Без права быть. Тело уснуло первым. Оно стало камнем, тяжёлым, как грех. Я больше не чувствовал боли, но это не было облегчением. Это была живая мука — пустота, отрезающая от мира, от звуков, от света, от себя. Только сознание осталось — дрейфующее, как обломок души в безбрежной пустыне. Я не чувствовал времени. Но я помнил её. Я не знал дней. Но я повторял её имя — мысленно, без языка, без звука. Я не чувствовал надежды. Но я верил. Потому что душа возвращается. Она всегда возвращается. Мы — узел. Мы — круг. Мы — повтор. Вопреки всему. И когда она вошла в гробницу — я не проснулся. Я воскрес. Я почувствовал её до касания. До звука. До движения. Её душа дрогнула рядом с моей. Старое пламя затрепетало, даже если она не знала, что носит его. Даже если оно дремало под её кожей, забытое, переписанное новой жизнью. Я услышал её голос. Он пронзил грудную клетку, разорвал печати, сорвал замки. Он сорвал меня с небытия. Мир взорвался внутри. Я разрывался между яростью и благоговением. Она стояла надо мной — не как тогда, не в крови, не в страхе, но живая. Чужая. Чистая. И моя. Я знал её, даже если её глаза не узнали меня. Я чувствовал — в ней пульсирует та же душа. Та же боль. Та же судьба. И я не дал ей уйти. Потому что однажды я позволил — и умер. А теперь… теперь она останется. Хоть сожги меня снова. Тогда она тоже боялась — но теперь я уже не знал, меня ли. Воспоминания показывали Мерит то пленницей в моих покоях, то свободной жрицей рядом со мной. Проклятие заставляло верить первой картине и выжигало вторую. Я держался за неё, потому что боялся исчезнуть, и этим страхом повторял в настоящем то насилие, которого, возможно, не совершал в прошлом. Теперь она передо мной снова. Другая. И всё же — та же. Её глаза больше не помнят огня, но в них всё ещё живёт пепел. Та же душа, та же тишина перед бурей. Но теперь я не хочу забирать. Я хочу, чтобы она выбрала. Чтобы не из страха. Чтобы не из долга. Чтобы… меня. Но я не умею ждать. Не создан для терпения. Оно раздирает меня изнутри, как я когда-то рвал цепи в каменной темнице. Я смотрю на неё — и не могу решить, что сильнее: жажда согнуть её под собой, забрать, заклеймить, завладеть… или желание услышать одно слово — добровольное, тихое, без крови: «остаюсь». Моё тело знает одно — её прикосновение лечит. Моя душа — другое: её отказ убивает. И если она отвергнет меня снова… если снова испугается, отпрянет, скажет, что не я, что не сейчас… Я сгорю. Медленно. Бесславно. Ярко. И сожгу весь мир вместе с собой.