Глава 24 · Огонь и зелень
Они пришли на третье утро после того, как Дымок учуял беду. Я была во дворе, у огорода, когда кот вдруг вскочил, выгнулся, и шерсть на нём встала дыбом.
«Пришли», — сказал он коротко, и в голосе его впервые не было ни капли насмешки.
Я выпрямилась, поглядела на полудень. И обмерла.
Из леса, по склону, к нам поднимались люди. Много. Целая вереница, без конца, мужчины, бабы, дети, тянулись чередой, с поклажей на спинах, вели за собой ребятню. Целое племя. Дикари, в шкурах, патлатые, чужие. А впереди всех шёл один.
Его я разглядела сразу, как ни далеко было, потому что от него нельзя было отвести глаз. Высокий, в плечах косая сажень, волосы как пламя, рыжие, по ветру. Шёл он разом и легко, и тяжело, по-хозяйски, как ходит тот, кому всё кругом и так принадлежит. А когда подошли ближе, разглядела я и лицо: смуглое, будто опалённое, и глаза светлые, жёлтые, и в них, веришь ли, тлело. Горело. А на виске, у самого глаза, пылал знак, яркий, живой, как уголь под кожей. Меченый. Да не простой меченый, а такой, перед каким, чуяла я нутром, всякая моя метка-росток что свечка перед лесным пожаром.
Первым делом я кинулась к пещере, загнала Ваньку внутрь, за дверь. Сиди, говорю, тихо, не высовывайся. Мало ли. А ну как это те, что тебя на камень снесли, по твою душу пришли. Дымок встал рядом со мной, у порога, и сделался вдруг не котом, а зверем: подобрался, прижал уши, и пошёл из груди у него такой рык, низкий, утробный, что у меня самой мороз по коже. Манька в загоне замекала, кролики забились. А я встала у своего порога, у белёной своей пещеры, одна баба против целого племени, выпрямила спину и стала ждать. Бежать всё одно некуда, да я и не из бегучих.
Племя остановилось поодаль. И вышло чудное: вместо того чтоб кинуться на меня, дикари встали и уставились. Не на меня даже, а на двор мой, на дом. Глядели они на белёную пещеру, на печной дым, на огород за плетнём, на козлят, на развешанные шкуры, на всё моё хозяйство, и было на лицах у них такое, будто чудо увидали. Перешёптывались, тыкали пальцами, дивились. Видать, отродясь не видали, чтоб человек так жил. А вождь их огненный стоял впереди и не сводил глаз с меня.
Долго стояли молча. Потом он шагнул вперёд, один, оставив своих позади, и пошёл ко мне, медленно. Дымок зарычал злее, я положила коту руку на загривок: погоди, мол. Вождь остановился в трёх шагах. Огромный, страшный, и вправду несло от него жаром, как от печи. Поглядел он на меня сверху вниз, долго, жадно, как глядят на воду в жажду. И сказал что-то на своём, гортанном, лающем языке.
Я не поняла ни слова. Но и без слов было ясно: не за тем он пришёл, чтоб убивать. Так не глядит тот, кто пришёл убивать. Так глядит тот, кто долго что-то искал и наконец нашёл.
— Ну здравствуй, коли не шутишь, — сказала я ему, спокойно, как могла, хоть сердце колотилось. — По-нашему-то не разумеешь, поди. Ну и ладно. Ты вот что запомни сразу: дом мой, и всё тут моё, и дитя моё. Тронешь — кости поломаю. Стара я тебя бояться.
Слов моих он, понятно, не разобрал. А вот взгляд мой прямой, немигающий, разобрал отлично. И случилось то, чего я не ждала: огненный вождь, перед каким, видать, всё кругом стелилось, вдруг чуть склонил голову. Не низко, самую малость. Но склонил. Признал. Будто не он надо мной верх взял, а я над ним.
«Ишь, — лениво протянул в голове Дымок, уже без рыка, со своим обычным ехидством. — Запал на тебя, мяу. Глядит, как я на сметану. Готовь приданое, бабка».
— Цыц, дурак, — шикнула я, не оборачиваясь. — Не до тебя.
А тут всё и порушилось. Ванька, паршивец, не усидел за дверью. Любопытно ему стало, выглянул из-за полога. И как увидали его пришлые, так и ахнули. Задние ряды, те, что победнее да пострашнее, в драных шкурах, загомонили, попятились, зашептали в ужасе, тыча в моего мальчишку пальцами. Слов я не поняла, а смысл поняла: узнали. Это были они. Часть тех самых, что Ваньку моего на камень клали. И вот он, меченый, живой, умытый, в рубашке, стоит и глядит на них. Жертва, которую забрала Голодная, вышла к ним из белёной пещеры как ни в чём не бывало.
Огненный вождь обернулся на их крик, поглядел на Ваньку, на метку у него на виске, потом снова на меня. И что-то у него в голове сошлось. Та самая баба. То самое дитя. Не померли. Стоят живёхоньки. И поглядел он на меня после этого так, что я, старая, чуть не зарделась, как девка. Будто я ему не баба чужая, а чудо чудное, диво дивное, какое он весь свет искал.
И стояли мы так друг против друга: я, баба Нюра, у своего порога, со своим дитём, со своим котом, со всей своей жизнью, поднятой из голой земли. И он, огненный вождь, со всем своим племенем за спиной, пришедший за мной через горы и через зиму. Огонь и зелень. Жар и жизнь. И что теперь со всем этим делать, ни он не знал, ни я.
Знала я одно: тихая моя, обустроенная, выстраданная жизнь кончилась в то весеннее утро. А какая началась, про то будет уже другой сказ.