Глава 25 · Постоялец
Уходить они и не подумали. Огляделось огненное племя, увидало, что место доброе: ручей, лес, дичь, да ещё и ведунья под боком, что живёт чудно и богато, и решило: тут и осядем. Растеклись дикари по соседним пещерам да распадкам, благо их в наших скалах хватало, стали обживаться. И сделалось у меня под боком целое стойбище, где год назад была я одна-одинёшенька.
А вождь ихний, огненный, поступил и вовсе без всякого стеснения. Он вселился ко мне.
Не спросил, не поклонился, слова доброго не сказал, да и не мог, по-нашему ни бельмеса. Просто на другой день после встречи приволок к моей пещере свою шкуру, свернул в углу логово, у самого очага, на лучшем месте, и лёг. Вот так. Я стою, рот разинула, а он лежит, греется у моей печи, глядит на меня жёлтыми глазищами, и до того у него на роже написано «я тут теперь живу», что хоть стой, хоть падай. Огромный, рыжий, наглый, как кот, что облюбовал чужой подоконник. Постоялец, мать честная. Незваный.
«Ну вот, — прокомментировал Дымок снизу, из-под печки, куда теперь забивался, на печь-то давно не помещался. — Я ж говорил, мяу. Заселился. Теперь не выкуришь».
Выгнать его я не выгнала. Опасно, во-первых: осерчает такой, спалит всё к лешему. А во-вторых, врать не буду, было в нём что-то, в этом звере, от чего меня, старуху, бросало в непонятный жар, и я на себя за тот жар злилась пуще, чем на него. Молодое тело, будь оно неладно, играло, как ему положено по годам, а годы-то были не мои. Тьфу.
Ну да ладно. Раз поселился, живи. Только по-моему. Я ему сразу дала понять, жестами, тычками, всем, чем могла: у меня в дому свои порядки. Грязными ножищами на чистый пол нельзя, я ему тряпку под нос, ноги вытирать. Лапать в кладовой, хватать без спросу нельзя, я его по рукам, как Ваньку. Завалиться барином, покуда я кручусь, и не мечтай. Сунула ему дров охапку: неси. Бадейку: таскай воду. Он сперва глянул на меня, будто я с ума сошла, ему, вождю, перед каким племена стелились, бабка дрова таскать велит. А я ему взгляд во взгляд, прямо, не моргнув: таскай, родимый, тут лежебок не держат. И, веришь, потаскал. Бурчал на своём, зыркал, а потаскал. Не привык, видать, чтоб его не боялись, оттого и слушался, из чистого изумления.
И потянулась у нас неделя, какой я и врагу не пожелаю. Немота. Живёшь с человеком под одной крышей, а он тебе ни слова, ты ему ни слова. Я толкую, толкую, руками машу, он лоб морщит, не понимает. Он мне лопочет своё, гортанное, тычет, сердится, я плечами жму. Хочу спросить простое — не спрошу. Хочу растолковать — не растолкую. Чисто как с Ванькой по первости, только Ванька дитя, а этот лбина здоровый, оттого вдвое досаднее. К концу недели мы оба извелись вконец. Он от того, что не может сказать мне, чего хочет, а хотел он, по всему, много чего, и я догадывалась чего, и краснела. Я от того, что не могу ему вдолбить даже, где у нас вода, а где помои.
И вот на седьмой день, вечером, домаялась я до того, что села у печи, подняла глаза к закопчённому своду и взмолилась, наполовину в шутку, наполовину всерьёз, той, что меня сюда забросила:
— Мать ты моя богиня. Слышишь? Удружила ты мне, нечего сказать. Прислала жизнь налаживать, а с кем? С этими, что двух слов связать не умеют. Ну хоть его, лба этого огненного, ну дай ты ему язык, чтоб я хоть растолковать могла, что почём. Сил моих больше нет. Сделай милость, а?
Сказала, махнула рукой. Мало ли что бабка с устатку небу наговорит. Легла спать.
А наутро просыпаюсь от того, что надо мной стоят и смотрят. Открываю глаза — он. Стоит мой огненный постоялец, бледный какой-то, сам не свой, глядит на меня во все глаза, будто чудо с ним приключилось. Открыл рот. И говорит. Мне. По-нашему. Чисто, ясно, без запинки, будто всю жизнь так говорил.
— Женщина, — сказал он, и голос у него был низкий, и слова чужие в его устах звучали диковинно, а всё ж это были мои слова, понятные. — Я проснулся, и в голове моей твоя речь. Вся. Не знаю, как. Будто ночью кто вложил.
Я села, как громом стукнутая. Богиня. Услыхала. Шутку мою, мольбу мою бабью услыхала и сделала. Дала ему мой язык за ночь, целиком, даром.
— Заговорил, — только и выдохнула я. — Батюшки. Заговорил.
И как же всё переменилось с того утра. Огненный вождь, Рарог, как звали его свои (имя-то я наконец узнала), стал мне толмачом. Он один теперь разумел и мою речь, и свою. Что я скажу, он своим перетолкует. Что им надо, мне передаст. Через него одного и пошёл у нас разговор с целым племенем. Парламентёр, как есть парламентёр, мостик меж мной и дикарями. Богиня, видать, знала, что делала: одному дала язык, и через него отворила дорогу ко всем.
А пуще взрослых потянулись ко мне дети. Дикарёныши, чумазые, любопытные, как все дети на свете. Сперва боялись, зыркали издали, а после осмелели, стали ходить к нам на двор, глазеть, как я печь топлю, как горшки леплю, как Ванька с козлятами возится. И тут открылось, что Ванька мой, что сам год назад рычал зверем, стал у них за главного: лопотал им по-нашему, тыкал, показывал, учил словам. А дети, дурашки, схватывали на лету, куда быстрей родителей, повторяли за Ванькой мои слова, бежали потом к матерям да отцам, тараторили. И смекнула я: вот она, дорожка. Не взрослых дубовых учить, а детей. Дети всё впитают, и язык, и порядок, и доброту, а после и старших за собой потянут. Через детей я это племя и очеловечу. Я ж весь век только детьми и занималась. Дело знакомое.
Так и завертелось наше новое житьё. Огненное племя под боком, огненный вождь в дому, толмач при мне, дети на дворе, и работы непочатый край: учить их жить по-людски, учить дар держать в узде, и, помнила я, готовиться. Не зря Рарог привёл их всех сюда. За ним по пятам, я чуяла, шла беда, та самая кость да стая, что грозились вернуться. Война шла к нам, как ни крути, и к ней надо было поспеть.
Но это после. А покуда сидел в моей белёной пещере огромный рыжий мужик и говорил со мной на моём языке, и я, старая дура, отчего-то была этому до невозможности рада.
От автора. Понравилось, как баба Нюра управляется? Черкните пару слов в комментариях, а звёздочка очень выручает книгу. Спасибо, что читаете.