Вивьен Ламур Барышня из 19 в. Этикет против вредной свекрови · Глава 2. Спальня и фартук с рюшечками

Глава 2. Спальня и фартук с рюшечками

Нестерпимо хотелось сбросить с себя эту неприличную одежду. Без корсета, без нижней юбки, почти нагишом. Надо было отыскать, где здесь хранятся приличные платья.

Я покинула гостиную и вышла в коридор. Он встретил меня полумраком и тишиной. Только из-за одной двери доносились приглушенные звуки и бормотание уже знакомого голоса: той самой дамы, что распекала меня в гостиной. Маменьки того самого Лешеньки. Свекровь, видимо.

Я, Софья Андреевна Сабурова, успела узнать на своем веку мачеху. Та была строгого нрава, весь дом держала в ежовых рукавицах, и Смольный для меня стал спасением: лишь бы не жить с ней под одной крышей. А потом и замуж за старика, только бы не под ее гнетом. И вот теперь свекровь — точь-в-точь как та. Неужели мне суждено век свой мыкаться под началом у строгой женщины? Сначала мачеха, теперь свекровь...

Я отдернула руку от двери и пошла дальше.

Вторая дверь была закрыта. Третья — приоткрыта. Я толкнула ее и вошла.

Это была спальня. Моя? Нет, наша. С мужем. С мужем! Я, еще вчера невеста старика Завадовского, теперь имела мужа. Чужого, незнакомого, но мужа.

Щеки вспыхнули, когда взгляд упал на большую кровать. В Смольном мы, конечно, шептались по ночам о том, что ждет нас после свадьбы. Классные дамы строго пресекали такие разговоры, но разве удержишь девичьи секреты? Ах, как мы краснели, зажимая рты ладонями, когда старшие воспитанницы намекали на супружеские обязанности. И вот теперь я стояла перед этой кроватью, и сердце колотилось где-то в горле.

Покрывало было сбито набок, простыни смяты. Я невольно поморщилась: привычка смотреть на порядок въелась в кровь. В Смольном нас заставляли заправлять постель так, чтобы простыня была без единой морщинки. За неряшливость следовало наказание.

Я подошла, поправила покрывало, разгладила складки и с удовлетворением кивнула: теперь хорошо. Хоть какая-то победа над этим чужим миром.

Подняв голову, я окинула взглядом остальную комнату. Трюмо с зеркалом, комод, платяной шкаф. Все чисто, но без излишеств. В доме мачехи спальня была загромождена резной мебелью. Здесь пусто, почти по-спартански. И почему-то это успокаивало.

На комоде стояли картонные прямоугольники в рамках. Я взяла один в руки и замерла.

На меня смотрела женщина. Та самая, из зеркала. Дарья. Рядом с ней мужчина. Молодой, русые волосы, серые глаза. Он улыбался. Все это было не нарисовано красками, не выписано кистью. Это... само изображение, словно пойманное и застывшее на гладкой бумаге.

Я знала миниатюры: их писали на слоновой кости акварелью, тонко, бережно, по одному образу за многие часы. Стоили они дорого, и позволить их могли только очень богатые люди. А здесь — целая жизнь, схваченная в одно мгновение. И так живо, словно с натуры, что можно разглядеть каждую морщинку, каждый блик в глазах.

Память Дарьи шепнула: «фото... фотографии».

Слово было незнакомо. Но я понимала: здесь умеют запечатлевать лица без кисти и красок. Это пугало и завораживало одновременно. Как такое возможно? Это новое изобретение, о котором я не слышала? Я и вправду не в своем мире, где даже портреты делают иначе: без художника, за несколько мгновений.

Я перевела взгляд на другие снимки. На одном — они же, но позже, на фоне какой-то реки, в странной одежде. Еще один — просто портрет мужчины. Я вгляделась в его лицо: русые волосы, серые глаза, добрая улыбка.

Меня готовили к постели Петра Ильича, старика, которого я никогда не видела: в моем времени фотографий не было, и я судила о нем лишь по словам мачехи. А здесь — муж. Не страшный. И не старый. Я рассматривала его черты, заранее знакомясь. Это тоже успокаивало.

Но потом я заметила: на всех снимках их только двое. Ни детей, ни младенцев.

И тут, откуда-то изнутри, пришло тихое, горькое знание: «Столько лет женаты, а Бог не дал детей». Я отвернулась. Сердце сжалось. В мое время бесплодная жена — позор для семьи. Ее могли выгнать или отправить в монастырь. Видимо, и здесь это боль.

Отошла к шкафу и открыла дверцу.

Плечики с одеждой. Я тронула ткань: мягкая, тянущаяся. Не хлопок, не шелк, не шерсть. Что-то незнакомое. В Смольном форма была из плотной шерсти, на подкладке. Домашние платья шили из ситца или батиста. Такой ткани я не знала.

В голову пришло странное слово: «джинсы». Я посмотрела на синие штаны из плотной ткани. Джинсы, значит. Женщина в штанах? В мое время подобное носила разве что крестьянка в поле, да и то под юбкой. А здесь, на виду?

Рядом — брюки из мягкой ткани. Свободного кроя.

Я нашла блузки, свитера. Один был на удивление нежным, и само собой всплыло слово «кашемир». На другом свитере красовались олени. В Смольном — никаких рисунков. Все строго. А здесь взрослая женщина носит оленей на груди? Странно.

И наконец, платья! Я выдохнула с облегчением. Несколько штук. Я взяла одно в руки: темно-зеленое, длиной чуть ниже колена, из плотной, но податливой ткани. Оно тянулось! Наши платья держали форму за счет кринолина и множества нижних юбок. А тут один слой. Интересно.

Платье — темно-зеленое, струящееся, непривычно легкое — отправилось ждать на спинку стула. А сама я потянулась к комоду.

Внутри, в аккуратных стопках, лежало то, что здесь носят под одеждой. В Смольном белье шили из простого хлопка, без излишеств. Никто его не видел, так что красота не требовалась. Однако нас учили: чистота нижнего белья есть признак истинной леди.

Среди кружевных и гладких тканей мои пальцы наткнулись на странный предмет: две чашечки, соединенные бретельками, с крючками на спине. Маленький корсет, только для груди. Незнакомое слово всплыло из глубины памяти: «бюстгальтер». Ах, вот как это называется. Мой прежний корсет сдавливал ребра, не давал вздохнуть, держал все тело. А здесь — лишь грудь, и никаких шнуровок. Застежка — привычные крючки, как на спине платья. С этим я справлюсь.

А то, что уже было на мне — короткое, облегающее без штанин — память назвала «стринги». Я носила когда-то длинные панталоны до колен, с кружевом и разрезом. Здесь же — почти ничего. Неприлично? Но удобно. И никто, кроме меня, не видит. Не стану ханжой. Оставлю.

Там же, в комоде, лежали чулки, но не пара, а соединенные вместе: «колготки», шепнуло мне что-то изнутри. В Смольном чулки держались на подвязках, которые вечно сползали, и это было вечным мучением. А тут цельная вещь. Разумно.

Сбросив наконец кофту с котом и лосины, я осталась в одном белье. В Смольном мы стеснялись друг друга, но к собственному телу привыкли. Тело же Дарьи было чужим, и его тяжесть, его полнота все еще пугали.

Но вот бюстгальтер застегнула легко, без усилий. Грудь приподнялась, но не сдавливалась. После корсета, в котором мы едва дышали, это казалось почти благодатью.

Темно-зеленое платье я взяла в руки, отыскивая привычные пуговицы или крючки, и не нашла ничего. Оно надевалось через голову! Даже в Смольном наши платья застегивались на спине: мы сами управлялись с крючками, помогая друг другу. Здесь же, натянул и готово. Странно, но быстро.

И платье село по фигуре само: обняло, не стеснило ни одного движения. Вспомнила кринолины: в них могли пройти только боком. А тут легко, свободно. Непривычно, но красиво.

Обувь нашлась там же, в шкафу, в картонной коробке. Туфли на невысоком, но изящном каблуке, из мягкой кожи, с округлым носком, не чета тяжелым институтским башмакам. Я вдела ноги, прошлась по ковру. Удобно. И легко. И главное, прилично.

Наконец я подошла к трюмо. На нем теснились баночки, тюбики, флаконы. Я узнавала некоторые названия: крем, пудра, помада, духи. Все это было знакомо по дому мачехи, хоть и в меньшем изобилии. Но одна вещь привлекла мое внимание: маленькая кисточка в тюбике. «Тушь», — подсказала память. Для ресниц?

В мое время таким не пользовались. Мы знали лишь сурьму для бровей: ее хранили в особых сосудах и разводили жиром, чтобы придать блеск. А чтобы сделать ресницы темнее, дамы попросту поджигали свечу и собирали сажу. Я отложила незнакомую кисточку в сторону: слишком смело для первого раза.

Открыла пудру и легкое облачко на лицо, чуть-чуть. Затем самая светлая помада, едва розовая, тонким слоем. И духи: брызнуть на запястья, легкий цветочный аромат. В Смольном духи были под запретом, но у некоторых девочек хранились флакончики в подушках. Мы нюхали их тайком, мечтая о балах.

Волосы были собраны на затылке в небрежный узел: в мое время такой назвали бы «пучком» или «шишкой», но память услужливо подсказала модное словечко «гулька». Я поправила его, заколола выбившиеся пряди. В Смольном мы сами причесывались, без горничных: гладко зачесанные волосы, две косы или пучок. Локоны только на бал.

И вот, наконец, кухня.

Я толкнула дверь. Светлая, чистая, с незнакомыми блестящими приборами. А на крючке висел фартук: яркий, с рюшечками, кружевной отделкой по краю. Такой милый, домашний. В институте наши фартуки были белыми, строгими: часть формы, без единого украшения. Но даже в этом странном мире есть место для красоты.

Я не удержалась от улыбки. Надела фартук, завязала ленты на спине.

Поправила кружевные рюши и сделала шаг к плите.

И замерла.

Передо мной стояло нечто, отдаленно напоминающее кухонный очаг, но без дров, без заслонки, без ухвата. Четыре черных круга. Вместо привычных дровяных заслонок блестящие ручки и кнопки. Вместо духовки, куда заглядывают с опаской, отдельный отсек с прозрачным стеклом, сквозь которое видно пустоту.

— Святые угодники, — прошептала я. — И как здесь огонь добывают?

Память Дарьи услужливо подсказала: газ. Повернуть ручку, нажать, зажжется сама. Я сглотнула. Чудо, да и только.

Но разбираться было некогда.