Глава 1
Карета остановилась резко, меня швырнуло вперёд, и я выдохнула так, будто не дышала все два дня.
Собственно, я и правда почти не дышала. Два дня я тряслась по шотландским дорогам, которые, кажется, не ремонтировали со времён Вильгельма Завоевателя, в экипаже, который каретой не назвал бы даже кучер.
Скрипучий расшатанный ящик на колёсах трещал на каждом ухабе; изнутри его обили чем-то, что когда-то, вероятно, было бархатом, а теперь напоминало шкуру облезлого кота.
На каждой кочке – а кочки тут шли сплошной стеной, без перерыва, будто дорогу нарочно мостили так, чтобы вытрясти душу, – меня подбрасывало, зубы клацали, а копчик отзывался тупой злой болью. В двадцать первом веке я бы написала жалобу. Здесь писать было некому.
Матушка напротив тоже шумно выдохнула, обмахнулась ладонью и посмотрела на меня.
И от этого взгляда мне стало хуже, чем от любой кочки.
В её маленьких выцветших глазах стояло столько терпеливой, бесхитростной, безусловной любви, что мне захотелось отвернуться. Она смотрела на меня так, как может смотреть только мать на единственную дочь, и в этом взгляде было всё: гордость, нежность, тревога, надежда.
Она думала, что видит свою Лиззи. Девочку, которую носила, рожала, выкармливала, баюкала, растила. Не зная, не догадываясь, что в этом невысоком теле давно обжилась чужая женщина из другого века, которая до сих пор не привыкла ни к Шотландии, ни к овсянке, ни к ней.
Мне стало неловко. Каждый раз становилось неловко, и я каждый раз не знала, куда деть глаза.
— Лизи, поправь волосы, — мягко шепнула она.
Я послушалась и торопливо заправила за уши жёсткие рыжие пряди, которые вечно лезли куда не просят.Волосы Лиззи Макгрегор жили собственной жизнью и не подчинялись ни гребню, ни шпилькам, ни здравому смыслу. За три месяца я так и не научилась с ними обращаться.
Потом я одёрнула серое застиранное платье; локти на нём давно заштопали, и всё равно оно оставалось единственным сносным из трёх имеющихся, да и то лишь по очень щедрым меркам.
Дверца распахнулась, кучер подал руку, и я спустилась на землю, полной грудью вдохнув свежий воздух, пахнущий травой и мокрым камнем. Потом обернулась и протянула руку матери.
Леди Эмма Макгрегор приняла мою ладонь, и её короткие тёплые пальцы привычно сомкнулись на моём запястье. Она тяжело спустилась, грузно перекатилась через ступеньку и крякнула на выдохе, а я подставила плечо, потому что уже знала: у неё болели колени, спина, бёдра, да и вообще болело всё. Ей было пятьдесят восемь, а выглядела она на все семьдесят, и дело тут было не в жестокости, а просто в девятнадцатом веке женщины изнашивались быстрее.
Она коснулась моей щеки тёплыми чуть влажными губами и шепнула:
— Красавица.
Я не отшатнулась. Хотела, но не отшатнулась; удержалась, только чуть отвернула лицо, будто поправляла шляпку, и мягко перехватила её руку, чтобы вести вперёд.
Красавица. Господи. Я видела себя в зеркале – вернее, в мутном, покрытом пятнами обломке зеркала, который висел в спальне Лиззи. Курносый чуть длинноватый нос задирался так, словно его владелица всё время к чему-то принюхивалась. Веснушки щедро рассыпались по лицу, шее, груди и рукам, будто кто-то тряхнул кистью с рыжей краской. Светлые глаза были бы даже ничего, если бы не рыжие ресницы – длинные, тонкие, похожие, уж простите, на тараканьи лапки. И волосы – те самые волосы – торчали во все стороны, жёсткие, как проволока, и не желали ложиться как надо.
У нас про таких говорят: простушка. Хорошее слово. Точное.
Но мать смотрела на меня и видела красавицу, и спорить с этим было невозможно и не нужно.
Мы прошли несколько шагов по подъездной аллее, усыпанной мелким белым гравием, и я остановилась.
Имение лорда Уинтерботтома открылось сразу, целиком, словно кто-то одним движением поднял театральный занавес. Перед нами поднялся трёхэтажный дом из светлого песчаника; портик держали четыре колонны, каждая толщиной с добрый ствол, а широкая лестница веером спускалась к подъездному кругу. В центре круга бил настоящий фонтан: каменный мальчик держал рог изобилия, и из него лилась вода, сверкая на солнце.
За фонтаном, за низкой каменной оградой, тянулся розовый сад, и оттуда плыл густой, тяжёлый, почти съедобный запах летних роз. Сотни ухоженных кустов вились по аркам, белели, розовели, алели на солнце, а в глубине сада, за поворотом дорожки, уже темнела беседка с кованой крышей.
Я стояла и смотрела. Матушка рядом тоже молчала. Она приезжала сюда каждое лето, давно перестала ахать, но я тихо радовалась.
Они приезжали сюда с июня по сентябрь, из года в год. Всё упиралось в деньги. В простую безыскусную экономию: три месяца можно было не кормить себя, не топить камины и не латать крышу. Три месяца они жили на чужой счёт, ели чужое мясо, пили чужое вино и грелись у чужого огня.
Дядя принимал их, разумеется. Принимал, потому что так полагалось: кровь, долг, приличия. Хотя, судя по обрывкам разговоров, в последние годы дядюшкино гостеприимство заметно поблёкло, комнаты уменьшились, а обеды поскромнели.
Ехать сюда было стыдно. Лиззи, скорее всего, не чувствовала этого так остро: для неё всё было привычным, почти естественным. А меня – женщину, привыкшую самой платить за квартиру, самой зарабатывать и ни у кого не брать ни копейки, – это мучило.
Но сейчас, глядя на фонтан, на колонны, на розовый сад, на каменного мальчика с рогом, я вдруг подумала: ну что ж. Не оскудеет.
А если честно, в имении Макгрегоров я устала есть овсянку на воде и перепелиные яйца.
Так что, пожалуй, переживу этот стыд.
— Пойдём, матушка, — сказала я, подхватив её под руку. — Нас ждут.
Мы неторопливо пошли по аллее. Гравий похрустывал под тонкими подошвами, матушка семенила рядом, привычно вцепившись в мою руку, а я смотрела по сторонам и впервые за два дня тряски чувствовала тихое удовольствие.
Розовый сад начинался справа от аллеи, за низкой кованой оградой, и тянулся, кажется, без конца. Ровные подстриженные кусты стояли рядами, вились по деревянным аркам и шпалерам и цвели так усердно, будто их об этом попросили лично.
Запах стоял такой плотный, что его, казалось, можно потрогать: сладкий, тёплый, с медовой горчинкой. Не парфюм, не освежитель воздуха из ванной, не ароматическая свечка за тысячу рублей с маркетплейса, а настоящий густой летний запах, от которого кружилась голова и хотелось дышать медленнее.
На секунду я забыла и про овсянку, и про скрипучую карету, и про то, что живу в чужом теле. Розы цвели, пчёлы гудели, тёплый ветер перебирал лепестки, и всему этому не было никакого дела ни до маркетплейса, ни до меня с моей прошлой жизнью.
— Правда ведь, чудесно? — сказала матушка, и я почувствовала, как она сжала мою руку чуть сильнее.
— Да, — сказала я. — Правда.
Мы пошли дальше, миновали фонтан, над которым каменный мальчик с рогом изобилия невозмутимо лил воду, и направились к лестнице. По ступеням уже спускался слуга в ливрее, а я подняла глаза на дом, на колонны, на портик, на широкую парадную дверь.
У двери ждал мужчина. Он привалился плечом к колонне, скрестил руки на груди и смотрел, как мы приближаемся. По его виду сразу читалось: вышел он не потому, что хотел встретить гостей, а потому, что так положено; и нам следовало это понять с первого взгляда.
Я замедлила шаг и всмотрелась в него, потому что не посмотреть было невозможно.
Лицо хотелось рассматривать долго. Чёткие скулы, прямой нос, тёмные брови красиво выгибались и чуть поднимались к вискам. Тёмные внимательные глаза смотрели сверху вниз с вежливым, хорошо выдержанным, почти ласковым высокомерием. Уголки рта чуть опускались, и от этого казалось, будто мир всё время немного его разочаровывает.
И, что самое досадное, высокомерие его нисколько не портило. Наоборот – доводило до полной завершённости. Красивым мужчинам, кажется, эту завершённость выдают бесплатно, прямо при рождении, а всем остальным остаётся только завидовать.
Тёмный сюртук сидел на нём безупречно. Белый шейный платок лежал складка к складке, так сложно и аккуратно повязанный, что я побоялась даже мысленно представить, сколько времени на него ушло. Изумрудный жилет чуть блестел и стоил, должно быть, дороже всей нашей одежды вместе. Вообще всё на нём дышало деньгами: сапоги, запонки, ткань, крой. Но эта дороговизна не кричала, не требовала восхищения, не выпячивалась.
Должно быть, сын, подумала я, украдкой его разглядывая. Сын лорда Уинтерботтома. Дядюшкин наследник. На вид ему было лет тридцать, может, тридцать пять, не больше. Совершенно точно не больше. Впрочем, что такое тридцать пять? Мне самой было тридцать три, когда я умерла – или не умерла, или чёрт знает что со мной случилось в том мире, в той жизни, в том теле, которое было моим и которого больше нет.
Там – тридцать три. Здесь – двадцать, рыжие пряди, курносый нос, чужое имя. От такой арифметики начинала ныть голова, и лучше было о ней не думать.
Мы поднялись по ступеням, и матушка, завидев его, преобразилась.
Лицо у неё вспыхнуло, размягчилось, поплыло. Она всплеснула руками, ахнула, выпустила мой локоть и вдруг устремилась к нему с такой скоростью, какой я никак не ожидала от её больных ног.
— Дорогой мой! Мальчик мой! — голос у неё зазвенел и сорвался на всхлип. — Дай же посмотреть на тебя, дай!
Она вцепилась ему в плечи, притянула к себе и расцеловала сперва в одну щёку, потом в другую, потом снова в первую, приговаривая что-то бессвязное. Он стоял, слегка отклонившись назад, и терпел; лицо у него понемногу каменело. Оттолкнуть её он не мог, принять эту бурю тоже не умел.
Я стояла ступенькой ниже и смотрела на это, и даже я – попаданка из двадцать первого века, – понимала: зрелище получается, мягко говоря, неловкое. Грузная немолодая женщина в заштопанном платье висит на шее у молодого красивого мужчины, а он, судя по всему, не из тех, кто легко позволяет к себе прикасаться. Но тут его мнут, целуют, обливают слезами, и всё, что ему остаётся, – стоять и сохранять остатки достоинства.
Наконец матушка его отпустила, промокнула глаза тыльной стороной ладони и обернулась ко мне, сияя и всё ещё всхлипывая, как ребёнок после долгого плача.
Я шагнула вперёд, собрала остатки достоинства, которого у Макгрегоров и без того водилось немного, присела в книксене, стараясь не покачнуться на затёкших ногах, и выдала ту мерную учтивую улыбку, какой здесь полагалось встречать родственника.
— Добрый день. Какое удовольствие наконец увидеться, — сказала я, и, кажется, получилось неплохо: голос не дрогнул, и я даже вспомнила чуть опустить подбородок, как было принято. — А скажите, отчего же дядюшка не вышел нас встретить? Он здоров, я надеюсь?
Повисла короткая, на несколько ударов сердца, но отчётливая тишина.
Мужчина, до того смотревший на меня с вежливым полувниманием, медленно поднял левую бровь. Одну. В этом движении читались удивление, настороженность и первое подозрение.
Потом он перевёл взгляд на матушку. Матушка перестала плакать так резко, будто кто-то повернул кран. Лицо у неё дёрнулось, улыбка застыла, а в глазах мелькнула быстрая паника.
— Дядюшка? — повторил он низким ровным голосом, с лёгкой хрипотцой, и от того, как он произнёс это слово, у меня внутри неприятно ёкнуло.
— Лиззи, дорогая, — матушка уже повернулась ко мне, уже зашуршала платком, уже заговорила слишком бодрым, слишком звонким тоном, которым обычно пытаются замять катастрофу, — ты, верно, утомилась с дороги. Ты ведь знаешь дядюшку Эдвина. Это жара, и тряска, и твоя бедная голова, у неё ведь, — она обернулась к нему, и голос зазвенел ещё бодрее и фальшивее, — у неё случаются приступы рассеянности, знаете ли. Доктор Моррисон говорил: нервическое расстройство, совсем лёгкое, ничего опасного, такое бывает у девушек, модная болезнь, истерия, вы наверняка слышали, молодые девицы нынче все так, сущие пустяки, она просто стала немного забывчивой после того случая, но доктор уверяет…
Она говорила и говорила, быстро, сбивчиво, комкая слова, и с каждым её словом это неприятное ёканье внутри наливалось холодом и смыслом.
Мужчина мягко поднял руку, и матушка осеклась на полуслове.
— Меня беспокоит состояние моей племянницы, — произнёс он, глядя не на матушку, а прямо на меня. — Если вы нездоровы, Элизабет, я немедленно пошлю за доктором. Дорога была длинной.
Племянницы.
Моей племянницы.
Я стояла на верхней ступени парадной лестницы Уинтерботтом-холла и смотрела на этого мужчину: на тёмные волосы, на скулы, на красивый чуть надменный рот, на тёмные глаза, спокойно ждавшие ответа.
Племянницы.
И только тут до меня дошло, что дядюшка Эдвин Уинтерботтом уже стоит передо мной и смотрит, как я с самым невинным видом спрашиваю, почему он не вышел нас встретить.