Глава 16
Ехали молча. Говорить с лордом Уинтерботтомом не тянуло — да и, по правде сказать, он сам не очень-то располагал к беседе.
Сидел напротив, скрестив руки на груди, и смотрел в окно с таким выражением, которое в двадцать первом веке у нас в офисе называли «лицом лица». То есть никакого. Просто лицо. Непроницаемое, слегка недовольное, с едва сдвинутыми бровями и плотно сжатой линией рта — будто он всю дорогу мысленно пересчитывал поголовье овец на склонах и обнаруживал, что одной не хватает.
И вот в этой позе, с этими бровями, с этим упрямо отвёрнутым в сторону профилем, он был…
В моём вкусе.
Да. Что уж там. Будем честны хотя бы сами с собой.
Поначалу, в первые дни, я думала, что он просто высокомерный аристократический мажор — из тех, что родились со столовым серебром во рту и с выражением вечной скуки на лице.
Потом, приглядевшись, я поняла, что дело другое. Эмоциональный диапазон у него и впрямь был, как у зубочистки, но не от природной скудости, а потому, что лорд Уинтерботтом принадлежал к тому замечательному и крайне распространённому в любом веке типу мужчин, которые предпочитают всё держать внутри и застёгиваться на все пуговицы — желательно до самого подбородка, а если бы существовала пуговица на лбу, застегнули бы и её.
И вот именно этот типаж — закрытый, сдержанный, с бронированным лицом и бронированной речью — всегда, всю мою сознательную жизнь, действовал на меня безотказно. В двадцать первом веке. И, как теперь выясняется, в девятнадцатом тоже.
Потому что под этой застёгнутой на все пуговицы рубашкой, под этим жёстким сюртуком, под этим невозможно ровным голосом непременно — я была убеждена — прятался мужчина живой, чувствующий, уязвимый и, чёрт возьми, страстный. И чем тщательнее он застёгивался, тем сильнее хотелось узнать, что там, за пуговицами.
Так что да. Определённо. Лорд Уинтерботтом был в моём вкусе.
Но, как это часто бывает в жизни вообще и в моей жизни в частности, я в его вкусе не была.
Будь мне действительно двадцать, как Лиззи, я бы, наверное, расстроилась. Поплакала бы в подушку, написала бы пару страниц в дневник про несправедливость мироздания, перебрала бы все свои недостатки — от рыжих волос до недостаточно тонкой талии — и в конце концов решила бы, что жизнь кончена и впереди только монастырь.
Но мне было не двадцать. Мне было за тридцать, и опыт никуда не делся, и обида не приходила. Приходило лишь лёгкое философское разочарование, оттого что жизнь несправедлива, и не была справедливой ни в двадцать первом веке, ни, как выясняется, в девятнадцатом, и никто тебе никогда не подаст на блюдечке твоего идеального сексуального интереса с табличкой «специально для Полины, расписаться в получении».
Взаимная симпатия — штука прекрасная.
Взаимное влечение — ещё прекраснее. Но штука редкая. Очень редкая. Даже в двадцать первом веке с его сайтами знакомств, кофейнями, корпоративами, отпусками в Турции и приложениями, где можно было листать лица большим пальцем, как карты в пасьянсе.
Здесь же, в девятнадцатом веке, где юная леди за всю свою жизнь увидит меньше мужчин, чем современная женщина видит за одну поездку в метро в час пик, эта редкость становилась почти комической. Никаких иллюзий. Никаких «найду свою половинку». Надо просто хватать того, кто не плох, кто не пьёт, не бьёт и не имеет привычки проматывать поместье в карты, — и радоваться, что хоть так.
Я снова посмотрела на его хмурое лицо и невольно улыбнулась.
Психологи, наверное, объяснили бы эту мою устойчивую тягу к внешне холодным, застёгнутым мужчинам тем, что я росла без отца. Может быть, и так. Может быть, моя бедная Тамара Петровна, если бы услышала эти рассуждения, постучала бы себе пальцем по лбу и сказала бы: «Полина, какая ещё психология, ты просто дура». И, возможно, тоже была бы права.
Но факт оставался фактом. Лорд Уинтерботтом был мне симпатичен. А я ему — нет.
К счастью, подумала я и отвернулась к своему окну, чтобы он не заметил моей улыбки. К счастью, к большому, огромному, ничем не омрачённому счастью и невыразимому облегчению для всех заинтересованных сторон.
Потому что иначе — иначе всё было бы куда сложнее. И куда глупее. И куда опаснее. А так — так у нас был чудесный, почти образцовый расклад: я тихо признаюсь себе в собственном дурном вкусе, он тихо терпит во мне неудобную родственницу.
Карета мягко качнулась, я украдкой ещё раз взглянула на него — на сдвинутые брови, на резкую линию подбородка, и снова отвернулась к окну, где медленно проплывали зелёные шотландские холмы, белые овцы, покосившиеся заборы, низкое серое небо.
Жизнь несправедлива. Это мы уже выяснили. Но иногда, для разнообразия, она бывает хотя бы милосердна.
Карета остановилась у крыльца Кэмпбеллов, и дальше всё закрутилось быстро — слишком быстро для моей бедной головы, которая ещё до конца не пришла в себя после философских размышлений о собственном дурном вкусе.
Малькольм шумно помог мне выйти, от его руки пахло табаком и лошадьми. Горничная присела в коротком поклоне, Эдвина увели в глубину дома мужской, рабочей половиной коридора, а меня повели в другую сторону, наверх, по тёмной деревянной лестнице с вытертыми ступенями.
— Сюда, мисс, — сказала горничная, толкая передо мной тяжёлую дверь.
Комната оказалась большой и тёмной. Посреди комнаты стояла массивная дубовая кровать, с резными столбиками по углам и тяжёлым балдахином тёмно-зелёного бархата, местами выцветшего и залоснившегося от долгих лет. Полог был подхвачен витыми шнурами с кистями, которые когда-то, видимо, были золотыми, а теперь приобрели цвет старой горчицы. На полу лежал потёртый ковёр с размытым геральдическим узором, в углу стоял комод с медными ручками, рядом узкий туалетный столик с овальным зеркалом в почерневшей раме. У окна кресло с высокой спинкой, обитое той же зелёной тканью, что и полог. На каминной полке два высоких подсвечника.
Я прошлась по комнате, провела пальцем по комоду, пыли не было, слава миссис Кэмпбелл, и подошла к камину.
Подсвечники были бронзовые. Я взяла один в руки — и чуть не уронила. Ого. Тяжёлый, килограмма полтора, не меньше. Отлитая из тёмной бронзы витая ножка, с маленькими ангелочками у основания, с гирляндой, идущей по верху, с клеймом какого-то мастера на донце.
Я повертела его в руках, прикидывая на автомате: на какой-нибудь электронной площадке такое можно было бы продать — хорошо продать. Очень хорошо. Антикварные подсвечники начала девятнадцатого века, оригинал, подписная работа, в паре — да это, считай, отпуск на море.
Я поставила подсвечник обратно и вздохнула. Увы, в девятнадцатом веке у электронных площадок был один существенный недостаток. А именно — их не было.
В дверь постучали.
— Мисс Макгрегор, — сказала горничная из-за двери, — вас просят к обеду. Дамы уже в малой гостиной.
Я оглядела себя в зеркале — серое платье, рыжие волосы, слегка помятое дорогой выражение лица, — вздохнула ещё раз и пошла вниз.
Обед, как я и ожидала, проходил отдельно от мужчин. То есть мужчины, очевидно, обедали где-то в своей мужской столовой, с вином, табаком, охотничьими историями и разговорами о моём приданом, а нас, женщин, сослали в малую гостиную, где накрыли стол на четверых: я, Маргарет Кэмпбелл, леди Драммонд и какая-то немолодая кузина, имя которой я прослушала сразу и так и не восстановила до конца обеда.
Маргарет и Кэролайн Драммонд были милы. Они источали мёд с такой интенсивностью, что, казалось, ещё немного и на скатерть начнут слетаться пчёлы. Маргарет подкладывала мне лучшие куски; леди Драммонд то и дело замечала, как идёт мне оттенок серого к моим глазам.
И, само собой разумеется, весь разговор очень естественно, очень плавно, без единой заметной шероховатости свернул на брата леди Драммонд.
— Мистер Грант — человек на удивление скромный, — говорила Кэролайн, аккуратно отрезая себе кусочек пирога. — Он не любит шумных собраний, не охотник до клубов, не увлекается картами. В сущности, Эндрю всегда был таким. Даже в детстве — помнишь, Маргарет? — предпочитал книгу любой забаве.
— Помню, — благосклонно кивала Маргарет, как актриса, много лет играющая роль в одной и той же пьесе. — А какой он был усердный в науках. Отец всегда говорил, что если бы Эндрю родился не наследником, из него вышел бы превосходный священник.
— И при этом, — подхватывала леди Драммонд, не давая мне вставить ни слова, — вы не подумайте, дорогая мисс Макгрегор, что он сухой или скучный человек. О нет. Он очень добр. Детей обожает. Арендаторы его боготворят. Он не груб со слугами, не горяч в гневе, не…
— …не пьёт, — подсказала Маргарет.
— Совершенно не пьёт, — с готовностью подтвердила Кэролайн. — То есть, разумеется, бокал за обедом, как полагается джентльмену, но не более того. И не играет. И никогда не был замечен ни в чём… ну, вы понимаете, дорогая, о чём я говорю.
Я понимала. О чём она говорит, в общих чертах понимал бы даже, думаю, шотландский баран, пасшийся под окном. Мистер Эндрю Грант не пил, не играл, не гулял по женщинам, был добр к детям, арендаторам и собакам, а в свободное от всего перечисленного время, видимо, читал поучительные книги у камина и размышлял о спасении души.
Идеальный мужчина. Просто отлитый из чистого серебра по лучшим лекалам приходского романа.
Я улыбалась, кивала и подносила к губам бокал с водой, а сама думала своё.
Разумеется, я понимала, чего они хотели. Это было так очевидно, что даже не требовало особого ума.
Они хотели выдать меня замуж — и выдать поскорее, пока я не успела, как им, видимо, казалось, встать поперёк дороги между моим дорогим дядюшкой и какой-нибудь достойной шотландской вдовой с достойным шотландским приданым. С какой стати они вообще решили, что именно я являюсь главной помехой на пути лорда Уинтерботтома к семейному счастью, оставалось загадкой природы.
Уинтерботтом не женился не из-за меня, не из-за матушки и, вероятнее всего, не из-за отсутствия кандидаток, а по каким-то собственным, глубоко личным и крепко запертым причинам, о которых он не рассказывал никому, включая, подозреваю, самого себя.
Но убеждать в этом Маргарет и Кэролайн я не собиралась.
Пусть стараются. Пусть выпрыгивают из своих корсетов. Пусть ищут мне хорошую партию — мне, в конце концов, партия и вправду нужна, причём нужна срочно, потому что в этом веке одинокой женщине без состояния особенно не разгуляешься. Так что от чистого сердца: дерзайте, дамы. Работайте. Я буду благосклонно кивать и поддерживать беседу.
— Он, должно быть, замечательный человек, — вежливо сказала я вслух.
— О, он именно такой, — с облегчением сказала Кэролайн, и они с Маргарет обменялись заговорщеским довольным взглядом.
После обеда мы перешли в гостиную, с пяльцами, разложенными на маленьком столике. Я взяла свою работу, Маргарет — свою, Кэролайн достала какое-то совершенно прелестное кружево, над которым, видимо, трудилась с самого сотворения мира, а безымянная кузина задремала с вязанием на коленях.
Потом привели детей.
Это был отдельный эпизод, достойный пера если не Остин, то по крайней мере её младшей, менее удачливой сестры. Дети явились с рисунками. Драммондовские — двое, мальчик и девочка, были причёсаны, умыты, одеты в свежие платьица и курточки и вели себя с таким ровным послушанием, какое в двадцать первом веке достигается только длительной работой с детским психологом или хорошо подобранной дозой успокоительного. Они сделали реверанс и поклон, поздоровались, подошли ко мне и по очереди показали свои рисунки.
Девочка нарисовала домик, с дымом из трубы, идущим строго вертикально, как и положено дыму в доме благовоспитанных детей. Мальчик — коня. Коня тоже очень аккуратного, как будто бы даже расчёсанного.
— Какие чудесные работы, — сказала я совершенно искренне, потому что рисунки и правда были милые, а дети — обаятельные. — У вас настоящий талант, мисс Драммонд. А лошадь, мистер Драммонд, прямо как живая.
Дети просияли сдержанно, как им, видимо, было предписано сиять. Я покосилась на леди Драммонд с уважением. Управлять людьми эта женщина определённо умела. Начиная с детей.
Кэмпбелловские дети — трое мальчиков, все рыжие, были существами более стихийными. Но и у них рисунки оказались вполне себе: один нарисовал корабль, другой — собаку, третий — нечто, что он гордо назвал «битвой при Каллодене», и это нечто представляло собой в основном красные и коричневые пятна в художественном беспорядке.
— Потрясающе, — сказала я и это тоже было правдой.
Потом детей увели. Потом мы ещё повышивали. Потом Маргарет сыграла на фортепиано — довольно прилично, надо отдать ей должное. Потом солнце начало клониться к холмам, и горничная пришла позвать меня наверх переодеться к ужину.
В комнате на кровати уже лежало платье — не моё. То есть теперь, видимо, моё. Тёмно-зелёное, с кремовой отделкой, скромное по фасону, но из хорошей ткани.
— Леди Кэмпбел просила передать, мисс, что она взяла на себя смелость, — с приседанием пояснила горничная, — и что если вам подойдёт, она будет счастлива.
Я посмотрела на платье, потом на себя в зеркало, потом снова на платье и подумала, что гордость — прекрасное качество, но надевать на первую встречу с потенциальным женихом серый мешок, в котором я приехала, было бы, пожалуй, слишком даже для меня.
— Передайте леди Маргарет мою благодарность, — сказала я. — С большим удовольствием.
Горничная помогла мне переодеться. Платье, на удивление, село почти по фигуре — чуть длинновато, чуть широковато в плечах, но в целом вполне прилично. Потом началась великая борьба с рыжими Лиззиными волосами.
Эти волосы, надо сказать, были отдельной главой в моей новой биографии, они решительно не желали укладываться. Я провозилась с ними минут двадцать, извела на них, кажется, полкоробки шпилек, и в конце концов собрала нечто относительно пристойное: низкий узел на затылке, пара локонов у висков.
Не Николь Кидман на красной дорожке, но и не растрёпанная дворовая кошка. Между этими полюсами я и жила теперь, и между ними же и спустилась вниз.
В большой гостиной уже горели свечи. В каминах пылал огонь; вечер, несмотря на лето, был прохладным, как всегда бывает вечерами в этих холмах. Мужчины уже вышли из своих мужских комнат и стояли у камина: Малькольм, огромный и красный, со стаканом крепкого алкоголя в руке; Эдвин — подтянутый, прямой, в тёмно-синем сюртуке; и третий, которого я ещё не видела.
Маргарет выплыла мне навстречу и произнесла с торжественностью, достойной скорее королевского двора, чем шотландской гостиной:
— Дорогая мисс Макгрегор, позвольте представить вам мистера Эндрю Гранта. Мистер Грант — мисс Элизабет Макгрегор, племянница лорда Уинтерботтома.
Я присела в реверансе, и подняла глаза. И увидела мистера Гранта.
Он был светловолос. Волосы — русые, с лёгкой золотинкой, мягко вьющиеся надо лбом. Глаза — голубые, очень ясные, очень чистые, каких не бывает у людей, много думающих о сложном. Щёки — круглые, румяные; не потому что мистер Грант был толст, он как раз был скорее худощав, а потому что та юношеская пряничная припухлость, которая у мужчин обычно сходит к тридцати, у мистера Гранта ещё не сошла и, судя по всему, не собиралась сходить в ближайшие годы.
Он был молод. Очень молод. Очень-очень молод.
Я, признаться, ожидала многого. Я ожидала солидного, с лёгкой проседью в висках, с морщинками у глаз. Я мысленно готовилась беседовать с таким и даже, грешным делом, заготовила несколько приличных тем.
Вместо этого передо мной стоял юноша. Румяный, светлоглазый, благоухающий мыльной свежестью и, кажется, едва-едва отпустивший себе бакенбарды — наверное, для солидности, но солидности эти бакенбарды не прибавляли, а только подчёркивали, как мало у их обладателя прожитых лет. Ему нельзя было дать больше двадцати пяти. Двадцати шести — с очень большой натяжкой.
Держать язык за зубами я за последние дни немного научилась. А вот держать русское лицо — то самое лицо, на котором идут субтитры, — я не научилась за всю предыдущую жизнь, и научиться, видимо, было уже поздно.
Я была разочарована. Я попыталась вежливо улыбнуться моему потенциальному жениху, но физически чувствовала, как улыбка выходит кривой.
— Очень приятно, мисс Макгрегор, — произнёс мистер Грант, кланяясь. Голос у него был приятный, светлый и молодой. — Наслышан о вас.
— Взаимно, мистер Грант, — ответила я, кое-как вытаскивая улыбку обратно на уровень социально приемлемого. — Я очень рада знакомству.
И в эту секунду — совершенно непроизвольно, совершенно по дурной привычке человека, которому всю жизнь было нужно с кем-то разделить впечатление, — я скользнула взглядом мимо мистера Гранта.
На дядюшку. Лорд Уинтерботтом стоял у камина с бокалом в руке. Отсвет пламени ложился ему на лицо снизу, подчёркивая линию скулы, тень от ресниц, чуть опущенные уголки губ. Он смотрел прямо на меня и усмехался.
Уголок рта едва-едва дёрнулся и он тут же прикрыл этот уголок краем бокала, как джентльмен прикрывает зевок ладонью. Но я успела увидеть. Я слишком хорошо успела увидеть.
Он усмехался в бокал. Гад.