БЕДНАЯ РОДСТВЕННИЦА · Глава 17

Глава 17

Мы сели за стол. Меня, разумеется, усадили рядом с мистером Грантом. Это было проделано так искусно, с такой непринуждённостью в жестах Маргарет — «дорогая, вот сюда, пожалуйста, а вы, мистер Грант, будьте любезны…»

Все всё прекрасно поняли, все приняли правила игры, и представление началось.

Лорд Уинтерботтом сел напротив. Это, подозреваю, было устроено не столько по правилам этикета, сколько по личной просьбе моего ангела-хранителя, который решил, что этот вечер должен особенно хорошо мне запомниться. Слева от него села леди Драммонд. Справа от меня — мистер Грант. Малькольм во главе стола, Маргарет напротив. Все на местах.

Я современная женщина, честное слово. Меня не удивишь и не возмутишь браком, в котором мужчина младше женщины. Я видела достаточно счастливых пар, где он моложе на десять лет, на пятнадцать, на двадцать, и всем хорошо, и слава богу. Дело вкуса. Кому-то нравится печень. Кому-то оливки. Кому-то томатный сок с солью. Кому-то кинза, от которой у половины человечества во рту начинается мыло. Мне, например, нравится всё перечисленное — и печень, и оливки, и томатный сок, и даже кинза. Но вот молодые парни младше меня не нравятся категорически. И тут ничего не поделаешь. Формально всё было безупречно: я сидела в теле двадцатилетней девушки, и мистер Грант был мне почти ровесником, а может, даже на пару лет старше. Но мои мозги никуда не делись. Моим мозгам было хорошо за тридцать, и, глядя на румяные щёки и ясные глаза мистера Гранта, они тихо стонали и просились обратно в карету.

Все смотрели на нас. Не пристально, конечно — пристально смотреть в этом обществе считалось неприличным. Но вежливо, искоса, в промежутках между фразами о погоде, между глотками супа, между сменой блюд. Маргарет смотрела с надеждой. Кэролайн — с тщательно выверенной благосклонностью. Малькольм — с весёлой грубоватой откровенностью человека, которому в сущности всё равно, как сложится, лишь бы потом было что рассказать на охоте.

И только Эдвин не смотрел вовсе. Он смотрел в тарелку, в бокал, на свечу перед собой; куда угодно, только не на меня и не на мистера Гранта. И именно это подчёркнутое незамечание ощущалось острее любого пристального взгляда.

Я чувствовала себя собачкой, которую привели на случку. Не самое поэтичное сравнение для леди девятнадцатого века, согласна. Но другого мне в голову не пришло. Привели, посадили, расчесали шёрстку, теперь ходят кругами и наблюдают: понравились ли мы друг другу, проявит ли молодой кобель интерес, не зарычит ли сука, всё ли в порядке с породой, родословной и зубами.

— Удивительно тёплый июнь в этом году, — заметила Маргарет, разворачивая салфетку.

— Удивительно, — согласилась леди Драммонд. — В позапрошлом году в это время уже шли дожди. Помните, дорогая?

— Как не помнить.

— А ведь говорят, что в Эдинбурге на прошлой неделе стояла настоящая жара, — подхватил Малькольм, как будто только и ждал этого поворота беседы. — Мне писал Фергюсон.

— Жара! В Эдинбурге! — всплеснула руками Маргарет. — Подумать только.

Я была уверена, что погоду за этим столом обсудили уже раз семь. До нашего приезда — раз пять, по ходу дня — ещё пару. Но таковы были традиции. С погоды начинают, погодой заполняют паузы, погодой же и провожают. В этом веке разговоры о погоде выполняли примерно ту же функцию, что в моём — жалобы на цены в магазине: позволяют любому человеку сказать что-нибудь, не сказав ровным счётом ничего.

Мистер Грант старательно поддерживал беседу. Я отвечала, где требовалось, кивала, где следовало, и улыбалась.

И вот как раз в середине разговора, между вторым и третьим блюдом, в тот самый момент, когда уже казалось, что вечер пойдёт без эксцессов, заговорил мой дорогой дядюшка.

До этого он почти молчал. Отвечал односложно, если к нему обращались, и больше интересовался телятиной, чем беседой. И вдруг, словно между прочим, словно только сейчас вспомнил, словно это была самая естественная вещь на свете, лорд Уинтерботтом поднял глаза от тарелки и сказал ровным светским тоном:

— Кстати, мистер Грант, вам, должно быть, будет любопытно узнать: моя племянница изучает физику.

И снова опустил глаза в тарелку. Я медленно положила вилку.

Кто? Его. Тянул. За язык?

Мистер Грант вскинулся с такой искренней детской радостью, какую только и можно ожидать от румяного юноши, ещё не утратившего способности удивляться:

— Правда? — Он повернулся ко мне всем корпусом, и глаза у него засияли. — Мисс Макгрегор, как это замечательно! Я ведь и сам! Я слушал курс натуральной философии в университете, и это моя истинная страсть. Скажите, каким разделом вы интересуетесь больше всего? Механикой? Оптикой? Я недавно перечитывал Юнга — вы ведь читали Юнга? Его опыты с интерференцией света — это же восхитительно!

Я смотрела на его сияющие голубые глаза, на румяные щёки, на светлые брови, поднятые в искреннем нетерпеливом ожидании. На этого милого, доброго, чудесного юношу, который, оказывается, и впрямь любил физику и которому я сейчас должна была что-то ответить.

Из всей физики у меня в голове в эту секунду крутились ровно три тезиса. Первый: яблоко падает вниз. Второй: эм-це-квадрат, но это, кажется, ещё не открыли. Третий: если воткнуть вилку в розетку, будет плохо. Ни один из этих тезисов не годился для светской беседы за ужином у Кэмпбеллов.

— Да… — сказала я, чувствуя, как у меня пересыхает в горле. — Это… замечательно.

Все ждали продолжения.

— И ещё, — выпалила я, — пишу стихи.

Это вылетело у меня раньше, чем я успела подумать. Чистый рефлекс самосохранения. Меня сейчас спросят про Юнга. Про интерференцию света. Меня сейчас разоблачат. Меня разоблачат на глазах у всего собрания — у Кэмпбеллов, у Драммондов, у дядюшки, который усмехается в бокал, — и потому, прежде чем мистер Грант успел открыть рот для следующего вопроса, я швырнула в него стихами, как кидают собаке палку, чтобы отвлечь.

— О… — сказал мистер Грант.

И к моей глубочайшей благодарности всему мирозданию, тема сменилась.

— Стихи — это прелестно, — мягко произнесла леди Драммонд. — Эндрю, ты помнишь, как наша бедная маменька писала стихи? Она вела целый альбом.

— Помню, — кивнул мистер Грант, переключаясь с физики на стихи с той лёгкостью, с какой ребёнок переходит от одной игрушки к другой. — Маменька писала прелестно. Мисс Макгрегор, а вы какие стихи предпочитаете? Лирические? Балладные? Я сам обожаю Бёрнса.

— О, Бёрнс, — сказала я с глубоким облегчением, потому что Бёрнса хотя бы слышала. — Бёрнс — это, конечно, чудесно.

Ну дядюшка, подумала я, аккуратно отрезая кусочек чего-то на тарелке. Ну спасибо тебе. Ну удружил.

Я подняла глаза. Лорд Уинтерботтом смотрел в свою тарелку с выражением полнейшей светской невозмутимости.

Леди Драммонд тем временем повернулась к нему.

— Лорд Уинтерботтом, — произнесла она с мягкой, сладковатой интонацией. — А вы, я слышала, готовите большой приём по случаю дня вашего рождения?

— Готовлю, — коротко ответил Эдвин.

— И, говорят, будет много гостей?

— Достаточно. — согласился Эдвин с той ровной интонацией, которая ясно давала понять: развивать тему он не намерен.

Леди Драммонд, впрочем, не принадлежала к числу женщин, которых можно сбить ровной интонацией.

— Я надеюсь, среди ваших гостей будут не одни охотники и парламентарии, — продолжила она с лёгкой улыбкой. — Иначе бедной мисс Макгрегор будет совершенно не с кем поговорить.

— Я учёл и это, — сказал Эдвин.

— И музыки будет достаточно?

— Достаточно.

— И танцы?

— Да.

— Ах, лорд Уинтерботтом, — Кэролайн чуть наклонила голову. — С вами совершенно невозможно разговаривать. Вы отвечаете так, будто вас допрашивают.

— Прошу прощения, — без тени раскаяния отозвался Эдвин. — Я не привык говорить о собственных праздниках.

— Это потому, что вы слишком редко их устраиваете, — заметила леди Кэмпбел. — Мы все, ваши соседи, на вас обижены, имейте в виду. Вы прячетесь у себя, будто мы все вам в тягость.

— Никогда не были, — сказал Эдвин ровно. — Просто не всегда позволяют дела.

— Тем приятнее, что в этот раз позволили, — мягко завершила Кэролайн и наконец оставила его в покое.

Я наблюдала за этим разговором с внутренним уважением. Кэролайн умела разговаривать с моим дядюшкой. Знала, где надавить, где отступить, где улыбнуться, а где промолчать; не пыталась взять его лобовой атакой, как наверняка поступила бы более молодая и менее опытная женщина, а действовала тонко, по периметру, так, чтобы он сам не заметил, как отвечает на четыре вопроса вместо одного. Из неё вышел бы прекрасный дипломат. Или, в крайнем случае, отличный следователь.

Эдвин отвечал ей сдержанно, но без раздражения. Чувствовалось, что он её уважает — ровно настолько, насколько вообще способен уважать женщину, с которой не состоит в родстве. И я вдруг подумала, что если кто-нибудь в этом мире и сумеет однажды сложить его одиночество в семейную жизнь, то это будет вот такая женщина, как Кэролайн Драммонд.

От этой мысли мне почему-то стало неуютно и плохо. Я отогнала её и взялась за вилку.

После всех перемен блюд, после пудинга, фруктов и тоста, который Малькольм провозгласил «за здоровье присутствующих, отсутствующих и всех женщин Шотландии», нас наконец отпустили.

То есть мужчины ушли в малую библиотеку курить и пить что-то покрепче, а мы, женщины, перешли в малую гостиную. Маргарет села за фортепиано. Дети, уложенные было спать, под шумок выскользнули обратно и теперь тихо, даже благовоспитанно, бегали из угла в угол; драммондовские чинно ходили за руку, кэмпбелловские носились с конём на палочке и временами сшибали друг друга с ног. Кэролайн вышивала. Безымянная престарелая кузина дремала.

И, в общем, это было даже мило. Всё напоминало какой-то детский утренник — только вечером, при свечах. Тёплый круг света, мягкие звуки фортепиано, детский шёпот, шуршание шёлка, запах воска и горящих дров — всё вместе складывалось в картину такой домашней безопасности, какой в моей прежней жизни, признаться, не было давно.

Я почти расслабилась. А зря.

Через некоторое время мужчины вернулись и Маргарет, оторвавшись от фортепиано, всплеснула руками с театральным воодушевлением:

— Мисс Макгрегор! А ведь вы сегодня говорили, что пишете стихи. Вы непременно должны прочесть нам что-нибудь. Правда же, господа?

— О, конечно! — подхватила леди Драммонд.

— Просим, просим, — улыбнулся мистер Грант с искренней, ничем не омрачённой надеждой.

— Ну, мисс Макгрегор, не отказывайте дамам, — добавил Малькольм с весёлой настойчивостью, наливая себе ещё.

Я сидела с пяльцами на коленях и внутренне произнесла одно слово.

«Блин».

Точнее, не «блин». Точнее, я произнесла нечто существенно жёстче — из того особого пласта русской лексики, которому нет адекватного перевода ни на английский девятнадцатого века, ни вообще ни на какой английский. Произнесла мысленно, очень внятно, очень с чувством и от этого мне немного полегчало.

Стихи я, разумеется, помнила. Спасибо всем учителям литературы, которые когда-то заставляли меня учить наизусть Пушкина, Лермонтова, Цветаеву, Ахматову. Я помнила «Я вас любил». Помнила «Парус». Помнила «Мне нравится, что вы больны не мной». Помнила половину «Реквиема». В моей голове лежал целый склад великолепной русской поэзии.

Беда была одна. Все эти стихи были на русском.

И как, спрашивается, мне предлагалось в режиме реального времени рифмованно перевести «Мне нравится, что вы больны не мной» на английский язык начала девятнадцатого века, стоя посреди гостиной под взглядами восьми пар глаз, включая глаза моего дядюшки, который, я была уверена, наблюдал за этим спектаклем с особым, одному ему понятным удовольствием? Никак. Совершенно никак.

Я медленно встала.

— Хорошо, — сказала я, сдаваясь. — Только, умоляю, не судите строго. Это… совсем раннее.

Я вышла на середину комнаты.

Маргарет сложила руки на коленях. Кэролайн отложила вышивку. Дети, повинуясь какому-то общему детскому чутью, замерли у окна. Малькольм опёрся локтем о каминную полку. Мистер Грант смотрел на меня с тёплым мальчишеским вниманием. Эдвин стоял в стороне, у дверного проёма, сложив руки за спиной, и лицо у него было совершенно непроницаемое.

И тут меня осенило. Стихи я перевести не могла. Но песню прочитать могла. Например - Мадонну. Какую-то её песню, которую знала наизусть, потому что в студенческие годы слушала альбом Мадонны, кажется, миллион раз. Если не петь её, а проговаривать медленно и серьёзно, песня вполне могла сойти за стихи.

Я набрала воздуха и начала.

Говорила медленно, с лёгкой паузой между строфами, с чуть приподнятой интонацией в конце фразы. Про замерзшее сердце, которое можно растопить, про душу, больше не способную молчать, про любовь, которая ждёт, если только дать ей шанс. По-английски они звучали серьёзнее, чем под музыку.

If I could melt your heart…

Я не смотрела ни на кого специально. Смотрела поверх голов, в тёмное оконное стекло, где отражались свечи и мой собственный смутный силуэт в зелёном платье. Так было проще. Так не было видно ни мистера Гранта, ни Маргарет, ни — особенно — Эдвина у дверного проёма.

Я договорила последнюю строчку и опустила глаза. Несколько секунд в комнате стояла полная тишина.

Потом Маргарет первой выдохнула:

— О… мисс Макгрегор. Это прелестно.

— Прелестно, — эхом подхватила Кэролайн. — Какие необычные образы. Сердце, которое можно растопить… В этом есть что-то почти восточное.

— И как искренне, — мягко добавил мистер Грант. — Мисс Макгрегор, я, признаться, не ожидал. У вас совсем не девичьи стихи. В них есть… как бы это сказать… взрослая печаль.

Мальчик мой, подумала я с нежностью. Если бы ты знал, насколько взрослая.

— Браво, — сказал Малькольм от камина и один раз хлопнул в ладоши — громко, искренне. — Вот это я понимаю. Не то что эти обычные ваши «розы-морозы».

— Малькольм, — укоризненно произнесла Маргарет.

— А что Малькольм? Я хвалю.

Все смеялись, все говорили мне приятные слова, и, надо признаться, мне было приятно тоже. Я очень давно не стояла посреди комнаты под одобрительными взглядами.

Я сделала маленький, чуть неловкий поклон, и, не удержавшись, всё-таки скосила глаза в сторону двери. Лорд Уинтерботтом стоял там же, где и стоял. Руки за спиной. Спина прямая. Лицо непроницаемое, но смотрел он теперь не в стену, не в пол и не в потолок.

Он смотрел прямо на меня, и не усмехался. Совсем.