БЕДНАЯ РОДСТВЕННИЦА · Глава 18

Глава 18

Ночью я не спала, хотя, видит бог, старалась изо всех сил — я добросовестно расплела волосы, добросовестно умылась холодной водой из тазика, добросовестно влезла в выданную мне ночную сорочку с такими длинными рукавами и таким высоким воротом, что в ней с равным успехом можно было идти к алтарю, принимать монашеский постриг и изображать привидение.

Добросовестно задула свечу, добросовестно легла, добросовестно закрыла глаза и приготовилась благочестиво, смиренно и без лишних мыслей уплыть в сон, как и полагается воспитанной молодой леди, утомлённой дорогой и ужином с незнакомцами.

Сон, однако, за мной приплывать не собирался — ни благочестиво, ни как-либо иначе, — потому что псы Кэмпбеллов выли.

Начинал обычно один — откуда-то из глубины двора, из-за конюшен, глухо, низко, с хрипотцой, как будто настраивал виолончель; потом, выждав ровно столько, сколько требовалось мне, чтобы начать надеяться на тишину, подхватывал второй — ближе, из псарни, повыше и понастойчивей.

Потом наступала пауза. Я успевала расслабиться, успевала подумать: «Ну вот, наконец-то, слава богу», успевала даже почти задремать — и тогда, дождавшись с безошибочным собачьим чутьём именно этого момента, они начинали снова, с первой ноты, с самого начала.

Я перевернулась на правый бок, потом на левый, потом на спину, потом, отчаявшись, снова на правый; подушка казалась то слишком высокой, то слишком плоской; одеяло — то слишком тяжёлым, то слишком жарким; ночная сорочка скручивалась вокруг ног с какой-то особой, целенаправленной вредностью.

В какой-то момент я сдалась окончательно, села в постели, обняла колени и стала просто смотреть в окно, за которым было тёмно-синее небо и краешек шотландской луны.

И вот тут, в этой тишине между двумя волчьими припевами, совершенно неожиданно для самой себя, я подумала: «Хорошо дома».

У нас дома собаки не воют. У нас дома Дженни приносит тёплое молоко, если я не сплю. У нас дома кровать удобная, и подушка правильная, и матушка спит рядом, и в коридоре поздно вечером скрипит половица, когда лорд Уинтерботтом проходит к себе мимо моей двери, и его шаги каждый вечер звучат в одно и то же время, как часы, и я, оказывается, к ним привыкла, и я, оказывается, по ним ориентируюсь, и я, оказывается…

Я замерла.

«У нас дома».

Я мысленно повторила это слово — «дом»

Когда, позвольте поинтересоваться, в моей биографии Уинтерботтом-хаус успел стать домом? Я въехала туда меньше месяца назад, въехала чужой, в чужом теле, к чужим людям, под чужим именем; я ругалась с хозяином этого дома через день; я рвала у него в кабинете документы; я выслушивала от него наставления о приличиях и собственное определение в категорию «непривлекательных молодых девушек». Какой, к чертям собачьим, дом.

«Ну вот, — подумала я. — Приехали. В буквальном смысле».

Сначала я расстроилась — потому что осознать, что ты привязалась к месту, которое тебе не принадлежит, есть расстройство само по себе. Потом я возмутилась, потому что лорд Уинтерботтом этого совершенно не заслуживал. А потом, через несколько минут, до меня дошёл весь комизм положения, и я тихонько, в подушку, чтобы не потревожить спящий Кэмпбелл-хаус, рассмеялась.

Потому что — нет, вы только подумайте, — лорд Уинтерботтом потратил столько усилий на то, чтобы определить меня в бедную родственницу, которую надо вежливо приютить, быстренько выдать замуж и по возможности отселить на безопасное расстояние; а я тем временем, по-партизански, без малейшего его ведома и разрешения, взяла и присвоила себе его дом; и, судя по тому, с какой тоской я сейчас думала о скрипящей половице в коридоре, выселяться оттуда в ближайшее время решительно не собиралась.

«Вот так, дядюшка, — подумала я весело и злорадно, обнимая подушку. — Вот так. Пускай родственников. А они потом возьмут и не захотят убираться. Пеняйте на себя».

Псы за окном, как бы в подтверждение моих мыслей, выдали особенно длинную, особенно вдохновенную ноту, от которой, казалось, зазвенели стёкла.

Я вздохнула, перевернулась на бок и стала убеждать себя дать шанс мистеру Гранту.

Молодой — да, это мы уже обсудили, и с этим ничего не поделаешь.

Но молодость, в конце концов, не порок, а если посмотреть с правильной стороны, так и вовсе преимущество, потому что молодого ещё можно — ну, скажем дипломатично — направить; молодой ещё не закостенел в дурных привычках, не приобрёл этой ужасной мужской уверенности, что лучше всех знает, как устроен мир; молодой ещё умеет слушать, а это, поверьте мне, качество, которое с годами не усиливается, а атрофируется. Молодого можно, если подойти к делу грамотно, — ну, скажем уж прямо, — перевоспитать.

Я честно перебрала в голове все плюсы, какие успела заметить за один ужин и одну беседу: светловолосый — приятно; голубоглазый — приятно; не пьёт — отлично; не играет в карты — прекрасно; любит детей — на будущее годится; любит физику — ну, по крайней мере, будет с кем поговорить, если я когда-нибудь вспомню хоть что-то из школьной программы; поместье под Инвернессом — далеко, конечно, но всё-таки своё.

В целом, если зажмуриться, если не думать о его румяных щеках и школьном обаянии, если принять как данность, что в этом веке идеальных вариантов не существует, — очень даже приличный расклад.

Лучше Фицуильяма? Бесспорно. Лучше монастыря и одинокой старости в чужом доме на правах бесприданной приживалки? Тоже.

«Дам ему шанс, — твёрдо решила я под утро, когда псы наконец смилостивились и замолчали, видимо исчерпав творческий потенциал. — Дам шанс, поговорю, узнаю поближе; может быть, он совсем не такой ребёнок, каким кажется; может быть, под этой пряничной припухлостью прячется глубокий и страстный…»

На этой возвышенной и, прямо скажем, не слишком убедительной ноте я наконец уснула.

Разбудила меня горничная, которая вошла, раздвинула шторы — в комнате сразу стало серо и сыро, как всегда бывает шотландским утром, когда небо ещё не решило, будет ли оно сегодня притворяться погодой или не станет даже пытаться.

Я умылась, она помогла мне зашнуровать платье и заплела мне волосы в более или менее приличный узел.

Я спустилась вниз. В малой столовой Маргарет уже сидела за столом — свежая, бодрая, с тем неиссякаемым запасом утренней энергии, какой бывает только у хозяек больших домов а рядом с ней, как обычно, присутствовала безымянная кузина, которая, впрочем, снова не считалась, потому что в этот момент дремала над чашкой чая с таким самозабвением, что чай, по всей видимости, уже давно остыл, а кузина этого так и не заметила.

— Доброе утро, дорогая мисс Макгрегор! — пропела Маргарет с такой свежестью, как будто не она вчера до ночи играла на фортепиано. — Как вам спалось?

— Прекрасно, благодарю вас, — соврала я.

— Мужчины с самого раннего утра уехали на охоту, — сообщила она, разливая чай с видом генерала, докладывающего обстановку. — Малькольм, лорд Уинтерботтом и мистер Грант. Вернутся к обеду, не раньше. Так что у нас с вами есть время посидеть спокойно, по-женски, без суеты.

Я мысленно застонала, потому что уже очень хорошо знала, что означает в этом доме «спокойно, по-женски, без суеты»; это означало, что меня сейчас будут допрашивать.

Маргарет выждала ровно столько, сколько требовали приличия, — то есть ровно до того момента, когда я сделала первый глоток чая и откусила первый кусочек булки, — и ринулась в атаку.

— Ну так как же, — произнесла она с видом светской небрежности, но с глазами, в которых горел чисто охотничий интерес, — как вам наш мистер Грант?

Я медленно, тщательно, с чувством прожевала булку — потому что прожёвывание булки было единственным доступным мне в данную минуту способом потянуть время.

— Мистер Грант, — осторожно сказала я, когда откладывать дальше стало уже совсем неприлично, — производит впечатление очень приятного молодого человека.

— И только?

— Маргарет, — я постаралась улыбнуться как можно мягче и как можно убедительнее, — мы ведь, в сущности, не познакомились толком. Мы провели вместе один ужин. Один. За столом. В присутствии шести человек. Согласитесь, это не совсем то общение, по результатам которого делают выводы о чьём-то характере.

— Но первое впечатление — это ведь очень важно, — настаивала она.

— Первое впечатление — он милый, — сдалась я, решив, что маленькая уступка, быть может, остановит наступление. — Светлый. Воспитанный. Любит физику. Этого довольно?

— Совершенно недовольно, — твёрдо ответила Маргарет с таким видом, будто я предложила ей полпенни за бриллиантовое ожерелье. — Дорогая, как же вы собираетесь принимать решение, если вы даже…

— Какое решение? — я поставила чашку, и чашка звякнула о блюдце чуть громче, чем я рассчитывала. — Маргарет. Вы серьёзно сейчас? Я что, должна вот так, после одного ужина и одной тарелки супа, принять какое-то решение о собственной судьбе?

— Ну, дорогая, — она наклонилась ко мне с видом человека, разъясняющего очевидное, — в нашем кругу именно так и происходит. Никто ведь не требует от вас немедленной помолвки, боже упаси; но составить представление — это, согласитесь, первый и совершенно необходимый шаг; и если представление ваше будет благосклонным — а я всем сердцем надеюсь, что оно будет именно таким, — то далее…

— Маргарет, — терпеливо повторила я, — я ещё толком не слышала его голоса.

— Как так? Вы слышали его весь ужин!

— Я слышала, как он рассуждает о Юнге.

— И что же? Это разве дурно?

— Это прекрасно, но, видите ли, по разговорам о волновой теории света довольно трудно понять, каков человек в обычной жизни.

В этот момент, как по команде — а может быть, и действительно по команде, переданной каким-то мне неведомым женским телеграфом, — в дверях столовой появилась Кэролайн, с тем же мягким, ласковым, бесконечно терпеливым выражением лица, с каким она вчера рассказывала о маменькином альбоме; она села рядом со мной, положила свою тёплую сухую ладонь мне на запястье и улыбнулась — и я поняла, что теперь меня будут брать в осаду уже вдвоём и по всем правилам военного искусства.

— Мисс Макгрегор не уверена, — деликатно доложила ей Маргарет.

— Мисс Макгрегор просто осторожна, — мягко поправила Кэролайн, — и это очень разумно с её стороны, не правда ли? Дорогая, мы вовсе не торопим вас, поверьте; никто не требует сегодня же решать что бы то ни было. Мы только хотим, чтобы у вас была возможность узнать Эндрю получше, вот и всё; он застенчив, и за столом, в большой компании, он не раскрывается, но если вы побудете с ним наедине, в саду, без свидетелей — вы увидите совсем другого человека, я вам обещаю.

— Я верю, — сказала я, — но, видите ли…

И тут меня понесло — не в смысле порыва и страсти, а в том чисто бытовом, усталом смысле, в каком человека несёт от недосыпа, от трёх часов собачьего воя, от двух женщин, синхронно смотрящих на него с надеждой, и от общего ощущения, что если прямо сейчас не поставить какую-нибудь преграду между мной и этим потоком женского участия, то меня унесёт к алтарю ещё до обеда.

— Видите ли, — сказала я, аккуратно, но твёрдо высвобождая руку из-под ладони Кэролайн и берясь за чашку, как за спасательный круг, — на самом деле все важные решения у нас в семье принимаю не совсем я. Точнее сказать, совсем не я. Такие вещи решает матушка. И, разумеется, — я сделала глоток, — дядя Эдвин.

Я сама удивилась тому, как легко и естественно это прозвучало.

«Дядя Эдвин». Я приплела его сюда совершенно ни к селу ни к городу, без всякой необходимости и без малейшего на то основания — просто потому, что мне нужен был какой-нибудь весомый аргумент, способный хотя бы на время охладить пыл двух осаждающих меня женщин, а более весомого аргумента, чем лорд Уинтерботтом, в моём распоряжении просто не было.

Маргарет и Кэролайн переглянулись — быстро, понимающе, одним из тех мгновенных женских взглядов, в которых за полсекунды передаётся больше информации, чем в ином парламентском докладе.

— О, — мягко сказала Кэролайн, — конечно. Конечно, мнение лорда Уинтерботтома имеет первостепенное значение. Это совершенно естественно.

— Совершенно, — подтвердила Маргарет, и в её голосе мелькнуло уважение. — Что ж, тогда тем более важно, дорогая, чтобы у вас сложилось собственное благоприятное впечатление, которым вы потом сможете поделиться с вашим дядюшкой.

— Именно, — улыбнулась я с таким облегчением, какое, вероятно, чувствует человек, которому только что вынесли оправдательный приговор, и мысленно попросила прощения у дядюшки за то, что выставила его самодержцем и единоличным распорядителем моей судьбы — впрочем, подумала я тут же, он бы, пожалуй, и не возражал, узнай он об этом, потому что в глубине души он и считал себя именно таковым.

— Поэтому, — Кэролайн наклонилась ко мне с заговорщицким видом, — мы предложим вот что. После обеда вся компания пойдёт в сад — погода, кажется, благоволит, прогулка будет лёгкая, ни к чему не обязывающая; мы естественным образом разобьёмся; вы и Эндрю окажетесь рядом; и у вас будет четверть часа, может быть, полчаса, чтобы поговорить без посторонних глаз. Это никого не скомпрометирует, это совершенно прилично. Согласны?

Я посмотрела на её мягкое, улыбающееся, совершенно неумолимое лицо.

— Хорошо, — сказала я. — Хорошо, я поговорю с ним в саду.

Маргарет просияла так, как будто я только что согласилась на помолвку.

День после этого тянулся бесконечно — так, как умеет тянуться время только в шотландской гостиной, только в женском обществе, только когда за окном ничего не происходит и внутри тоже ничего не происходит, и единственное, что движется, — это стрелка часов на каминной полке.

Мы вышивали. Потом мы пили чай. Потом снова вышивали. Маргарет сыграла на фортепиано что-то протяжное и шотландское, отчего захотелось не то плакать, не то спать, не то и то и другое. Кузина проснулась, обвела комнату мутным взглядом, обнаружила, что ничего не изменилось, и заснула снова.

Меня клонило в сон от каждой ноты, от каждого стежка, от каждого тиканья часов; я несколько раз ловила себя на том, что роняю голову и вздрагиваю, как та самая кузина, и только отсутствие подходящей чашки чая, над которой можно было бы задремать, не потеряв лица, удерживало меня от окончательной капитуляции.

Мужчины вернулись с охоты в начале второго — шумные, раскрасневшиеся, пахнущие ветром, лошадьми, порохом и тем особым, чисто мужским самодовольством, которое сопровождает любого мужчину, вернувшегося откуда-нибудь, где он провёл несколько часов без женщин и в компании оружия.

Малькольм вошёл первым, громогласно объявил, что они подстрелили двух куропаток и одного зайца, и что заяц был великолепен, и что он лично подстрелил бы ещё и лису, но лиса оказалась хитрее.

За ним вошёл мистер Грант, слегка запыхавшийся, с травинкой в волосах, которую он не замечал и которую никто ему не указывал, видимо из деликатности, а может быть, просто потому, что травинка ему шла; он увидел меня, улыбнулся — открыто, смущённо, как ребёнок, увидевший подарок, — и я подумала: «Господи, какой же он всё-таки молодой».

Последним вошёл лорд Уинтерботтом.

Он не был ни шумным, ни раскрасневшимся, ни самодовольным; он вошёл так, как входил всегда, — спокойно, ровно, с привычным выражением сдержанной, невозмутимой, абсолютно непробиваемой собранности.

Он обвёл комнату взглядом, задержался на мне — на секунду, не больше. Он чуть нахмурился, и отвёл глаза, и прошёл мимо меня к камину с такой подчёркнутой, преувеличенной естественностью, какая бывает у людей, которые очень стараются выглядеть непринуждённо и именно поэтому выглядят так, будто у них за спиной прячется оркестр.

Обед прошёл сносно. Малькольм рассказывал об охоте — подробно, с жестами, с пересказом каждого выстрела, каждого промаха, каждого поворота зайца, — и делал это с таким увлечением, что слушать его было одно удовольствие.

Маргарет слушала мужа с выражением ласковой, привычной, давно натренированной терпеливости; Кэролайн улыбалась; кузина ела; мистер Грант время от времени вставлял робкие реплики, которые Малькольм выслушивал с той добродушной снисходительностью, с какой крупные собаки терпят рядом с собой мелких.

Лорд Уинтерботтом молчал, ел и иногда поднимал глаза — не на меня, нет; на стену, на окно, на потолок, на что угодно, кроме меня, — и это «кроме меня» было настолько демонстративным, настолько нарочитым, что я в какой-то момент поймала себя на мысли: «Он меня избегает».

Мысль была дурацкая; мысль, за которую в двадцать первом веке любая подруга сказала бы мне: «Не выдумывай, он просто обедает»; но в этом веке, в этой столовой, за этим столом, под этим тяжёлым шотландским небом за окном, я не могла от неё отделаться.

После обеда, ровно по сценарию Кэролайн, вся компания отправилась в сад.

Сад у Кэмпбеллов был, прямо скажем, великолепен. Буйный, щедрый, немного запущенный, с яблонями, которые росли как хотели и куда хотели, с живой изгородью, давно переставшей быть живой и ставшей скорее дикой, и с такими зарослями шиповника вдоль ограды, что пройти мимо них в платье, не оставив на колючках хотя бы клочок ткани, было решительно невозможно.

Компания, как и обещала Кэролайн, разбилась — «естественным образом», сказала бы она; «с точностью хирургического скальпеля», сказала бы я, потому что ничего естественного в том, как это произошло, разумеется, не было.

Малькольм увлёк дядюшку к конюшням — посмотреть какую-то лошадь, которая, по его словам, была лучшей кобылой во всём графстве и заслуживала отдельной аудиенции; Маргарет и Кэролайн вдвоём как-то очень ловко, очень незаметно, на полушаге отстали и свернули к розарию, оставив меня и мистера Гранта наедине у яблоневой аллеи.

Мы пошли по аллее. Мистер Грант заговорил первым.

— У вас, — начал он и тут же запнулся; и я увидела, как он покраснел — от шеи вверх, ровно и неотвратимо, как поднимается вода в стакане, — и как его пальцы, висевшие вдоль тела, сжались в кулаки, а потом разжались, а потом снова сжались, как будто он репетировал рукопожатие с невидимым собеседником. — У вас очень… красивый сад.

— Это не мой сад, — мягко напомнила я.

— Да, — согласился он с таким облегчением, будто я только что спасла его от утопления. — Да, конечно, это сад Малькольма. Простите. Я хотел сказать… — Он замолчал, нахмурился, посмотрел на яблоню так, как будто ждал от неё подсказки, и яблоня, по всей видимости, ничем не помогла. — Я хотел сказать, что мне приятно… что мы…

Он не договорил. Вместо этого он остановился, повернулся ко мне, посмотрел мне прямо в глаза.

— Мне тоже приятно, — сказала я, и это была правда.

Он просветлел.

— Правда?

— Правда.

И тут, видимо ободрённый моим ответом и тем, что мир не рухнул после его запинки, мистер Грант вдруг заговорил — заговорил быстро, горячо, сбивчиво, перескакивая с темы на тему, как щенок, которого наконец выпустили из дома и который не может решить, куда бежать первым.

Он рассказал мне про своё поместье под Инвернессом — небольшое, но своё, с озером, с рощей, с коровником, который, по его словам, нуждался в ремонте. Рассказал про кошку Клементину, которая, оказывается, была не просто кошкой, а кошкой с характером: она спала только на его подушке, ела только из фарфоровой миски — «обычная глиняная её оскорбляет, вы понимаете?» — и однажды поймала мышь и принесла её ему прямо на письменный стол, положив аккуратно посередине раскрытой книги, как закладку. Рассказал про библиотеку — двести девяносто томов, которые он собирал с шестнадцати лет и которыми гордился, кажется, больше, чем всем остальным имуществом, вместе взятым.

Рассказал про линзу.

— Я заказал её в Эдинбурге, — говорил он, размахивая руками с такой энергией, что мне приходилось слегка отклоняться, чтобы не получить по носу, — специальную, шлифованную, для опытов с дифракцией; и она была совершенно прекрасна, понимаете, совершенно, — идеальная кривизна, идеальная прозрачность; я нёс её через двор, вот так, в обеих руках, очень осторожно; и в этот момент Клементина — она всегда путается под ногами, всегда, это у неё такая привычка — бросилась мне под ноги, и я…

— Уронили?

— В колодец, — подтвердил он с таким скорбным выражением, как будто рассказывал о гибели близкого друга. — Прямо в колодец. Она упала и — блюм. Знаете, такой звук — блюм.

Я рассмеялась — не из вежливости, а по-настоящему, потому что «блюм» было произнесено с такой звукоподражательной точностью, с таким неподдельным горем и с таким комическим достоинством, что не рассмеяться было невозможно.

— Мисс Макгрегор, — сказал он вдруг, и голос его стал тише и серьёзнее, — я хочу вам кое-что сказать. Наверное, это не совсем уместно, и, наверное, Кэролайн сказала бы, что я тороплюсь, но я…

Он остановился. Посмотрел на меня. Сглотнул.

— Я хочу сказать, — произнёс он, — что вы мне очень нравитесь. И что я… я очень рад, что вы приехали. И что если вы… если вам когда-нибудь захочется посмотреть на мой коровник, или на Клементину, или на библиотеку… двести девяносто томов… я буду…

Он не договорил, потому что в этот момент из-за поворота аллеи вышел лорд Уинтерботтом.

Он шёл один — без Малькольма, без дам, без всякой видимой причины находиться именно здесь и именно сейчас; шёл своей обычной ровной, неторопливой походкой, заложив руки за спину, с выражением на лице: «Я случайно проходил мимо и совершенно случайно оказался именно в том месте, где мне нужно было оказаться, и это, разумеется, чистое совпадение, не имеющее никакого отношения ни к чему».

Он увидел нас, остановился, окинул взглядом — сначала мистера Гранта, потом меня, потом снова мистера Гранта.

— Прошу прощения. Я не помешал?