Глава 19
— Прошу прощения. Я не помешал?
— Нисколько, дядя, — сказала я спокойно. — Мы с мистером Грантом обсуждали линзы.
Мистер Грант торопливо, рьяно и с явным облегчением закивал.
— Линзы! — подтвердил он с энтузиазмом человека, которому только что бросили спасательный круг. — Да, именно, дифракционные линзы, знаете, для опытов; я рассказывал мисс Макгрегор о том случае с колодцем… очень досадная история, собственно…
Лорд Уинтерботтом выслушал это с вежливым, абсолютно непроницаемым терпением.
— Как жаль, — произнёс он, когда мистер Грант наконец умолк. — Линза, несомненно, была ценная.
— Очень! — воскликнул мистер Грант.
— Элизабет, нам необходимо уехать. Немедленно.
Я моргнула.
— Уехать? Сейчас?
— Сейчас.
— Но в чём срочность, дядя?
Он посмотрел на меня тем самым взглядом, который означал: «Я мог бы ответить, но не буду, потому что мне не нравится сам факт вопроса».
— Дела, — сказал он. — Неотлагательные.
Что это были за дела, почему они вдруг возникли посреди визита, длившегося меньше двух суток, и неужели эти дела не могли потерпеть ещё хотя бы час, пока я дослушаю историю про кошку Клементину, — всё это осталось за пределами объяснений. И судя по выражению его лица, за пределами объяснений и останется.
Я хотела спорить. Честное слово, хотела. Но в этот момент вдруг ясно поняла, что спорить не стану — не потому, что он прав, а потому, что он уже всё решил и смысла в споре не было.
— Хорошо, — сказала я, потому что ничего умнее всё равно не придумала.
Я повернулась к Эндрю.
— Было очень приятно, мистер Грант, — сказала я и слегка присела, как полагалось.
— Мне тоже, — выдавил он. — Очень. Мисс Макгрегор. Очень-очень.
Лорд Уинтерботтом, стоявший в трёх шагах от нас и наблюдавший эту сцену словно случайно оказался свидетелем чего-то глубоко частного и глубоко ему неинтересного, чуть отвернул голову.
Я кивнула мистеру Гранту, развернулась и пошла к дому.
Дядюшка пошёл рядом. Молча. Руки за спиной. Подбородок чуть приподнят. Взгляд прямо перед собой. Идеальная осанка, идеальная выдержка, идеальное, безупречное, абсолютно невыносимое молчание.
Прощание с хозяевами заняло ровно столько, сколько требовали приличия, — ни минутой больше. Маргарет обняла меня, Кэролайн пожала мне руку и шепнула на ухо: «Напишите, дорогая, непременно напишите, я буду ждать»; кузина кивнула мне сквозь дрёму; Малькольм пожал руку лорду Уинтерботтому и сказал что-то про лошадей; мистер Грант стоял чуть поодаль, у крыльца, и смотрел на меня так, как смотрят люди на поезд, в который не успели сесть, — с тоской, с недоумением и с тем упрямым, иррациональным чувством, что, может быть, поезд ещё остановится.
Поезд не остановился.
Мы наконец сели в карету, дверца за нами захлопнулась, и Кэмпбелл-хаус с его псами, яблонями, румяным мистером Грантом и сладкоречивыми дамами начал плавно отъезжать назад.
Дядюшка молчал.
Я тоже молчала. Сначала из принципа — пусть, думаю, помучается, раз вытащил меня из-под яблонь без объяснения причин. Потом из любопытства — интересно, кто же из нас сдастся первым.
Минут через двадцать он всё-таки заговорил.
— Как вам мистер Грант? — спросил он, и спросил так ровно, так нейтрально, с такой подчёркнуто светской небрежностью, как будто интересовался у меня погодой за окном или, в крайнем случае, тем, не дует ли мне из щели, которая, кстати, действительно дула.
Я не сразу ответила. Я подумала. Я честно попыталась сформулировать своё впечатление от мистера Гранта так, чтобы оно одновременно было и правдивым, и приличным, и не слишком откровенным.
— Я не успела толком понять, — сказала я наконец.
— Но что-то же вы поняли.
Я повернулась к окну, потом к нему, потом снова к окну, потому что смотреть на лорда Уинтерботтома, когда он задавал прямые вопросы, было выше моих сил — у него в такие минуты делалось особое лицо, очень спокойное и очень внимательное, и под этим лицом отчего-то ужасно хотелось ёрзать на сиденье, как школьница, забывшая выучить географию.
— Он молод, — сказала я.
— Именно, — произнёс лорд Уинтерботтом, и в голосе у него мелькнуло что-то вроде удовлетворения — не громкого, не явного, а такого тихого внутреннего «ага», которое люди произносят, когда собеседник сам, по доброй воле, говорит ровно то, что они и хотели от него услышать. — Именно об этом я и хотел с вами поговорить, Элизабет, и именно по этой причине, не скрою, я несколько… поторопил наш отъезд.
Я приподняла бровь — так, чтобы он заметил, но не настолько, чтобы это выглядело дерзостью; в этом веке всё было в дозировках, всё в полутонах, и даже бровь нужно было поднимать ровно на ту высоту, какую допускали приличия.
— Мистер Грант, — продолжил он, не глядя на меня, а глядя куда-то поверх моего плеча, на ту самую щель в карете, которая дула, — очень молод. Это, разумеется, не порок; молодость, как известно, проходит, и обычно проходит быстрее, чем мы успеваем ею воспользоваться. Но, помимо молодости, мистер Грант, к сожалению или к счастью — это уж как посмотреть, — отличается ещё и редкой, почти первозданной наивностью, какую сегодня нечасто встретишь в людях его возраста и сословия, и которая в обычной жизни производит впечатление обаятельное, а в браке — губительное.
Я слушала молча, потому что, во-первых, перебивать дядюшку в таких монологах было себе дороже, а во-вторых, мне самой было любопытно, к чему он клонит и насколько далеко позволит себе зайти.
— Эндрю — мальчик. Добрый, неглупый, не лишённый способностей, но мальчик; и он останется мальчиком ещё лет десять, а к тому времени, когда из него получится мужчина, его жена, кем бы она ни оказалась, уже смертельно от этого устанет. Я не берусь принимать решение за вас, Элизабет, — это не моё дело, и я хорошо понимаю границы своих полномочий, — но если вы спрашиваете моего мнения, а вы, насколько я понимаю, его всё-таки спрашиваете, хотя бы молча, то я считаю своим долгом сказать прямо: мистер Грант — не та партия, которой вам стоило бы желать.
Он наконец перевёл взгляд на меня.Я помолчала, обдумывая ответ.
С одной стороны, мне очень хотелось возразить — просто из принципа. С другой стороны, я понимала что он, скорее всего, прав; что мистер Грант действительно мальчик; и что мальчик этот, при всём его обаянии, при всех его кошках и мышах, и уроненных в колодец линзах, не выдержит ни одного серьёзного семейного шторма.
— Пожалуй, — сказала я уклончиво и осторожно, как ходят по тонкому льду, — пожалуй, вы правы, дядя. Он действительно… молод.
Лорд Уинтерботтом чуть опустил подбородок — это движение у него заменяло одобрительный кивок и означало, в зависимости от ситуации, всё на свете, от «спасибо» до «я знал, что вы согласитесь».
— Рад, — сказал он, — что мы сошлись во мнениях.
И вот тут, ровно в этот момент, в эту секунду, когда мы с ним так трогательно и взросло сошлись во мнениях, у меня в голове щёлкнуло что-то небольшое, но очень характерное; и я подумала: «А может, и подходит».
Потому что женщины, как ни крути, как их ни воспитывай и в какой век их ни помещай, устроены, в сущности, как кошки: если дверь закрыта, нам совершенно необходимо в неё пройти, а если открыта — мы сядем рядом, посмотрим на неё с подозрением и решим, что туда не пойдём ни за что.
Только что — буквально пять минут назад — я готова была согласиться с дядюшкой, что мистер Грант мне не подходит; но стоило ему самому, своими руками, любезно прикрыть передо мной эту дверь и аккуратно повернуть в замке ключ, как мне немедленно, страстно и до колик захотелось выяснить, что же там, за дверью, такого ужасного, и почему мне, собственно, нельзя.
Что, если он не «просто мальчик», а просто хороший человек, которого мне предлагают, а я нос воротчу?
И что, если Эдвин…
Я не успела додумать. Не успела даже толком сформулировать про себя, что именно «если Эдвин», потому что Эдвин в этот самый момент заговорил снова.
— Элизабет, — сказал он.
Я повернулась к нему.
Он смотрел не на меня. Лицо у него было странное.
— Я хотел принести вам извинения, — произнёс он, всё ещё глядя в окно. — За слова, сказанные тогда, в кабинете. Вы помните, о чём я.
Я помнила настолько отчётливо, что мне даже не пришлось напрягаться; эти слова — «вы совершенно не привлекаете меня как женщина»
— Это было недостойно, — продолжил он, по-прежнему не оборачиваясь, — и, что хуже того, некрасиво, а некрасивость, в моём представлении, есть худшее из обвинений, которое мужчина может предъявить себе сам. Я прошу у вас прощения; и поверьте, прошу его не из формальной учтивости, а потому, что мне действительно неловко уже не первую неделю.
Первое, что мне захотелось сделать, — это ответить ему его же словами; теми самыми, которые он бросил мне тогда за столом, когда я попыталась извиниться: «Вы сказали ровно то, что думали, и ровно то, что хотели сказать».
Это было бы остроумно, это было бы по-современному, это было бы, чёрт возьми, эффектно — и я почти, почти открыла рот, чтобы это произнести.
Но я уже кое-чему научилась в этом веке.
Я научилась тому, что воспитанный, спокойный, ледяной ответ всегда — всегда, без исключений — повышает женщину в глазах общества сильнее, чем самая блестящая шпилька; что остроумие здесь ценят, но уважают сдержанность; и что женщина, которая в ответ на искреннее извинение не мстит, не язвит и не припоминает, а принимает его просто и с достоинством, — такая женщина становится в глазах того, кто извиняется, выше его самого, даже если он этого ещё не понял.
И поэтому я выпрямилась — ровно настолько, насколько позволял корсет, — и ответила тихо, но отчётливо:
— Я принимаю ваши извинения, дядя. И, если уж на то пошло, я их понимаю — потому что, в конце концов, насильно мил не будешь, и осуждать человека за его вкусы есть, на мой взгляд, дело самое последнее, какое может позволить себе воспитанная женщина.
Я сказала это и осталась смотреть прямо перед собой, как и положено даме, принявшей извинения с достоинством; но краем глаза, я отчётливо уловила, как он медленно повернул голову и посмотрел на меня — и в этом взгляде, на его обычно непроницаемом, обычно безупречно собранном лице, мелькнуло то, чего я никогда там прежде не видела, — настоящая, неподдельная, нескрываемая растерянность.
«Да, — подумала я с тихим, почти неприличным для леди удовлетворением, продолжая смотреть прямо перед собой, — да, дядюшка, это был прекрасный ответ, и поверьте, я сама не до конца понимаю, как у меня вышло его произнести, но раз уж вышло — наслаждайтесь».
Он молчал ещё несколько секунд — собирая, видимо, рассыпанные мысли, — а потом откашлялся.
— К тому же, — произнёс он, — я должен добавить…
И замолчал.
— Я думаю, — выдавил он наконец, и голос у него был при этом такой, какой бывает у мужчин, признающихся в чём-то крайне неудобном для собственного достоинства, — что у вас прекрасного цвета глаза.
Я медленно повернулась к нему. Он сидел очень прямо, смотрел очень прямо, и на его скулах — я готова была поклясться на любой шотландской библии — проступал едва заметный, но вполне различимый румянец.
Я посмотрела на него с тем самым выражением, с каким взрослая женщина смотрит на мужчину, который пытается её утешить после неудачного комплимента, ранее им же и нанесённого; с выражением, которое говорило, надеюсь, достаточно ясно: «Дядюшка. Не надо. Не утешайте. Мне и без вашего великодушия есть чем заняться».
Он, видимо, прочёл это выражение, но вместо того, чтобы остановиться, как сделал бы всякий разумный мужчина, поняв, что женщина не нуждается в продолжении, он, наоборот, поджал губы с упрямством человека, решившего во что бы то ни стало довести начатое до конца, и продолжил.
— И ещё, — сказал он, и в голосе у него теперь явственно слышалось не светское усилие, а уже что-то близкое к мужскому отчаянию, — у вас… красивые веснушки.
Я молча посмотрела на него с тем единственным взглядом, каким воспитанная дама может в подобной ситуации намекнуть собеседнику, что дальнейших комплиментов ей, пожалуй, уже достаточно, спасибо, не стоит, прошу вас, остановитесь, ради всего святого, остановитесь.
Он выдержал мой взгляд.
И — да помогут нам всем шотландские святые, если у Шотландии вообще есть какие-нибудь святые, — продолжил.
— И вообще, Элизабет, — сказал он, и голос его на этот раз стал совсем тихим, почти глухим, как будто слова приходилось протаскивать сквозь три слоя сукна, два слоя гордости и один очень толстый слой абсолютного нежелания их произносить, — вы мне симпатичны. Как женщина.
В эту самую секунду карета остановилась. Нет, мы не застряли в грязи; и колесо не отвалилось; и из ближайшего вереска не выскочили разбойники с криком «кошелёк или жизнь, миледи»; ничего настолько милосердного судьба нам с дядюшкой в этот момент не послала. Карета остановилась по причине гораздо более прозаической и гораздо более характерной для Шотландии: через дорогу шли коровы.
И вот мы сидели в этой остановившейся карете друг напротив друга, и я только что услышала от своего дядюшки слова, которых, по моим самым смелым прогнозам, не должна была услышать от него никогда в жизни.
Это было неловко.
Это было хуже, чем тогда, в кабинете, когда он сказал мне, что я не привлекаю его как женщина.
Что, скажите мне, говорят в таких случаях?
Что?