Глава 17
Рената
Я стою у широкого окна в половину стены и смотрю на кроху. Меня поддерживает Митяй, не давая сползти на пол. Тянет в животе и ноет в груди, но я цепляюсь за жалкие остатки сил, лишь бы увидеть моего малыша. Трикотажная шапочка голубого цвета сползла на глазки и из-под неё торчит носик-кнопка, яркие розовые губки мило чмокают, а ручки дёргаются в хаотичном ритме. Памперс кажется кукольным, но и такой размер свободно болтается на худеньком тельце.
По моим щекам текут горячие слёзы, а внутренности выворачивает от страха. На таком сроке и с таким весом у малыша не так много шансов на выживание, и он в любое время может перестать дышать от остановки сердечка.
— Блошь, ну чего ты сопли жуёшь, — неловко прижимает к себе Митяй, непривыкший успокаивать плачущих женщин. Канарейка вообще не знает, как вести себя со слабым полом. Всё его общение проявляется в съёме и заканчивается после быстрого секса. — Смотри, какой он боевой. Сжал кулачки и машет ими, будто угрожает всему миру. Будущий боксёр.
Глупый. Он не знает, что так проявляется гипертонус, а не борьба за жизнь. После ухода полковника и до возвращения Канарейки я успела прочесть много статей о глубоко недоношенных детях. Угрозы Тополева резко ушли на самый задний план, стоило осознать всю патовую ситуацию. Что мне до его оскорблений, если мой малыш может перестать существовать в каждую следующую минуту.
— Я от счастья, — вру Митяю, стирая тыльной стороной ладони солёную сырость. Это счастье больше похоже на горе, наполняющее кровь кислотой. — Он такой хорошенький. Правда?
— Самый классный парень, — соглашается со мной Канарейка и прижимает к себе в порыве чувств ещё сильнее. — Вот увидишь, девчонки будут вешаться на него гроздьями. Я ещё повожу его по клубам и преподам уроки пикапа.
Его слова придают мне уверенность и укрепляют веру. Митяй с такой твёрдостью говорит о его будущем, что любое противоречие вызывает отторжение. Я хочу верить, что скоро возьму сына на руки и зароюсь носом в сладкую макушку, пахнущую детством.
— Ничего, — улыбаюсь, шмыгая носом. — Главное, чтобы вешались не мальчишки.
Мы ещё немного стои́м приклеенные к стеклу, и я делаю то, о чём боялась даже подумать. Окликаю медсестру, следящую за инкубаторами, и прошу её вписать в табличку имя малыша. Андрей, как папа, который прессовался в сложных условиях, но смог вырасти настоящим мужчиной.
— Полностью поддерживаю. У парня должно быть имя, — задерживает дыхание Митяй и лезет пальцем в глаз. Он делает вид, что словил им пыль или крошку, а на самом деле давит на слёзный канал, пытаясь закупорить выход эмоций.
Это то, чего мы разучились делать в казённых стенах. Открытое проявление чувств и боязнь проявить свою слабость. Маленькие зверята, выросшие укутанными в броню зверьми.
Делаю вид, что не вижу его раскисшего состояния, продолжая улыбаться на каллиграфическую надпись: «Андрей». Тоска по Дрону накрывает с новой силой, и растягивать губы становится всё сложнее. Мы так много говорили о детях, мечтали гулять с ними по берегу моря, а вышло, как вышло. Мой мужчина на небесах ловит рыбу, а я молюсь, чтобы наш единственный сын выжил и не присоединился к нему с удочкой.
— Давай прыгай в кресло, и я отвезу тебя в кроватку, — щиплет за плечо Митяй, кивая в сторону инвалидки.
— Я хочу ещё Давида повидать, — отстраняюсь от него и хватаюсь за стену, борясь с головокружением. Надо бы поесть, а то от голода протяну ноги.
— В этом нет смысла, Ренат. Он не приходил в сознание и к нему никого не пускают, — сопротивляется Митяй, подхватывает меня на руки и сажает в тканевое гнездо кресла.
— Я только посмотрю. Вдруг Дав почувствует нас и проснётся, — настаиваю на своём, морщась от чрезмерной заботы. Напрягает, что Канарейка возится со мной как с ребёнком, как будто перехватил эстафету у Анжиева. — К тому же, мне осточертело лежать и пялиться в потолок.
— Как скажешь, — сдаётся Митяй и везёт меня к лифту.
Мы поднимаемся на восьмой этаж и продвигаемся по длинному, коридору. В отличие от отделения хирургии, где мне выделили палату, здесь правят мёртвая тишина и гнетущий полумрак. Из боксов, тянущихся по левую сторону стены и похожих на аквариумы, приглушённо доносится звук работающих аппаратов, поддерживающих жизненные функции пациентов.
— Смотри, — останавливаемся у ячейки под номером семь. — Не самое приятное и обнадёживающее зрелище.
Давид всегда был фундаментальным. Широкий, мощный, сильный, как снаружи, так и внутри. Человек, на которого каждый мог положиться. Мужчина, который крепкой стеной стоял за своих.
Сейчас, лёжа на боку, с трубкой, торчащей изо рта, с проводами, ползущими по перебинтованному телу, он как будто усох, уменьшился, стал хрупок и слаб. Словно из него выкачали воздух, воду и жизнь, оставив неподвижную оболочку.
Думаю, даже хорошо, что парней заперли в изоляторе, и они не видят командира таким. Давиду досталось с избытком той жалости, что исходит от меня и Митяя.
— Сколько пуль из него вытащили? — спрашиваю, лишь бы сдержать новую волну сырости, подпирающую глотку и стремящуюся вверх.
— Девять, — небрежно, как о количестве леденцов в вазе, говорит Митяй, потирая пальцем переносицу. — И две из тебя. Стрелок явно не сдерживал неприязнь к вам. Могло быть и больше, но мимо как раз проезжала машина с полицейскими и спугнула нападающих.
— В общей сложности одиннадцать. По-моему, и так слишком, — я окидываю отчаянным взглядом Давида, находящегося в плену комы, и часто-часто моргаю, чтобы избавиться от нестерпимого жжения в глазах и отчаяния в груди. — Отвези меня в палату. Хочу побыть одна.