Глава 36
Я как будто бы пропустила, что умерла.
Никакого театрального занавеса, никаких прощальных фанфар или последнего слова, что катится эхом по миру. Всё случилось молча.
Я просто… перестала… быть.
А затем очнулась в Пустоте.
Не той, что можно вообразить, — тёмной пещере или ночной бездне. Это была Пустота с большой буквы: бездонная, вязкая, абсолютно немая. В ней не существовало времени — только его отсутствие. В ней не было страха, потому что нечем было бояться. Но хуже всего то, что в ней не было и надежды на лучшее.
Только Тьма.
Родная, знакомая мне с детства Тьма. Она была самой тканью этой Пустоты, её сутью и основой. Она дышала во мне и вне меня, огромная и всепоглощающая, как утроба матери. Тьма прижимала меня к себе, обвивала кольцами, словно змея, и шептала на бессмертном языке нечто такое, от чего содрогались те части моей души, что уже должны были умереть.
Она спрятала меня, точно редкую игрушку, припрятанную от алчных рук. Укрыла от взгляда Матери, от глаз богини, от самого мира. Но вовсе не потому, что Тьма пожалела меня. Её жест был не милостью, а собственничеством: я стала принадлежать ей. Теперь — навсегда.
И причина тому крылась в её бесконечном одиночестве.
В этой выжженной до основания тишине даже Тьма страдала. Страдала от отсутствия, от невозможности быть отражённой, от вечного, всепоглощающего «ничто».
И она ликовала, что я осталась.
Пусть не вся. Пусть лишь пепел, слюна, клочок души — обугленный и никому не нужный. Но я была. Жалкое «была» в прошедшем времени. Её собеседник, зритель, участник бесконечной игры в безмолвие, где не звучали слова, но от этого тишина между нами кричала лишь громче.
А у меня… больше не было ни-че-го. Я проиграла в войне, о которой не хотела вспоминать, и тщетно пыталась растворить свою горечь во времени, как чернила в воде. Но даже вечности оказалось мало, чтобы вынести это. Оставалось только молча растворяться во Тьме, которая никак мне этого не позволяла.
Она злилась, рычала и играла с моей душой, точно пёс, которому неймётся. Потому её когти царапали во мне то, что было во мне еще живого.
Цель Тьмы была проста и жестока: заставить меня чувствовать хоть что-то. Злобу, отвращение, ядовитую ненависть — к ней, к самой себе, к миру, оставшемуся по ту сторону, — ей было неважно, что я страдала, лишь бы я не затихла навек.
— Этого… ты… хотела? — каждый раз спрашивала она с утробным, рычащим смехом.
Этот вопрос настигал меня, когда я сама погребала себя под лавиной тяжелых мыслей. Они падали на меня, точно комья сырой земли, гулко стучащие по крышке гроба, которого у меня даже не было.
Я ей не отвечала и даже не собиралась. Эти шрамы были лишь мои. И моё слабое, верное, человечье сердце — это то, ради чего стоило не быть пустой. Ведь каждый рубец, каждая трещина на той зыбкой структуре, что называлась моей душой, помогали мне остаться собой.
Но мысли — всё, чем я теперь являлась, — постепенно начали тускнеть. Пустое эхо воспоминаний и утрат становилось всё тише.
Ведь с каждым мигом, с каждой прожитой вечностью в этом безвременье, я чувствовала, как «ничто» прорастает сквозь меня. Оно запускало корни в самую мякоть моего остаточного «я». И вся моя душа медленно немела, подгнивая изнутри, потому что даже это хлипкое существование, почти-небытие — становилось невыносимо тяжёлым.
Тогда мне всерьёз захотелось больше не помнить ни нежности, ни дружбы, ни любви. И точно в ответ на безмолвные мольбы крапивой вокруг моей сути сжимался оттиск бездны, желающий украсть меня у самой Тьмы.
Я сдалась ей без боя. Ведь я была выжата. Я — лимон. Моя душа — растерзанное полотно, которое больше не спрашивало у судьбы: «Для чего я здесь?»
Но если я действительно хотела, чтобы Тьма отпустила меня, мне самой следовало бы отпустить её в ответ. Не цепляться за неё, как за последнюю надежду. Не уговаривать себя молча остаться, когда она сжимала меня в своих объятиях — сладких и удушающих.
Я была связана с ней больше, чем с самой собой прошлой. И всё же… если я хотела быть свободной, мне нужно было первой разжать пальцы. Но я почему-то не могла…
Разрываемая двумя древними силами — безмолвной Пустотой и ненасытной Тьмой, — я была не более чем песчинкой, застрявшей в глотке вечности. Ни бог, ни зверь, ни человек — просто крохотный остаток чьей-то боли. И бороться за него я не видела смысла…
До того самого мгновения, пока в игру не вступил третий игрок.
И я не видела его: не было у меня больше глаз. Только пустые провалы, наполненные слепым пеплом. Но я чувствовала его приближение сквозь ярость ревущей Тьмы, сквозь её крики и злость.
Он не звал меня. Не кричал моё имя, не вытягивал меня из небытия. Он просто был. И этого оказалось достаточно.
Сердце, которое давно не принадлежало мне, сделало единственный удар ради того, кто помнил меня даже тогда, когда я сама себя забыла. Один-единственный удар, но он был подобен взрыву сверхновой. Его хватило, чтобы вырвать меня из летаргии Тьмы.
Я очнулась резко, как от жгучей пощечины. И в этой выжженной до праха Пустоте, где не было ничего, кроме эха моих провалов, вдруг начали расти города.
Человек человеку — протянутая рука.
И я вцепилась в эту руку призрачными пальцами, зубами, всем своим израненным естеством, сама не понимая, что делала. Потому что ради него я всё ещё готова была терпеть боль. Ради него хотела бороться.
Хотела снова быть.
Потому я так отчаянно хваталась за этот последний шанс, тянулась к нему изо всех сил, лишь бы дать ему понять: меня ещё можно было спасти. Мне удалось дотянуться до этой хрупкой, тонкой нити только кончиками моих эфемерных пальцев, лишь эхом той, кем я была когда-то прежде.
И тогда ослепляющая вспышка надежды во Тьме, как раскалённый клинок, вонзилась в плоть моего забвения и разорвала его безжалостно на части.
Это было подобно удару в грудную клетку, разрывающему многовековую тишину, как хриплый вдох после столетий под водой. Это не чудо — это сбой. Точно луч света в мёртвых глазах: невозможно, но всё же это происходило.
И Тьма всё чувствовала.
Она взвыла — страшно, утробно, сотрясая основы Пустоты. Разрасталась, как опухоль, бесилась и множилась, испуганным зверем вползая в каждую трещину моей изломанной души. В её вопле смешались ярость, страх и предчувствия конца. И в то же время в нём была безумная любовь: голодная, тоскливая, уродливая. Любовь-паразит, от которой не спасали ни молитвы, ни крики, ни сама смерть.
Я обернулась в последний раз, чувствуя, как Тьма вцепилась в меня когтями, не желая отпускать до последнего.
И мой взгляд впился прямо в бестелесное лицо жалкого монстра, лишённого формы, но пугающего в своей всесильной мощи. Оно щерилось, рычало, билось в агонии и влюблённости, дрожало от ненависти и отчаяния. Оно было как ребёнок, у которого отбирали последнюю игрушку:
— Не отпустим! Не от-пус-тим! Не!..
Тьма. Та, что пела мне страшные колыбельные. Та, что лизала раны, как зверь, ломала чужие кости по первому моему слову — легко, как сухие ветви, — и после шептала проклятия моими губами, точно молитвы, вывернутые наизнанку.
Она умерла бы здесь. Без меня.
Потому что без меня в ней не было ничего: ни воли, ни пульса, ни даже крошки смысла. Только Пустота — безликая, глухая, вечная. И даже Тьма, если оставить её в этой Пустоте надолго, в конце концов начала бы исчезать.
Я была её единственным якорем. Голосом. Мыслью. Последним отражением, за которое она могла уцепиться. Только я.
Ведь даже Тьме было до смерти страшно умирать в одиночестве.
И тогда я, замерев на самом краю вечности, решила, что смогу вынести и эту ношу. Я приму это проклятие, эту силу, эту древнюю любовь, которая всегда граничила с пыткой. Я стану её домом.
Лишь бы суметь вернуться к нему.
И потому я смотрела в самую гущу бесконечной Тьмы и дрожащим, тихим, почти рассыпавшимся в ничто шёпотом произнесла — не приказ, а приглашение:
— Ты можешь пойти со мной…
Слова упали в Пустоту, как монеты в бездонный колодец. И Тьма в ответ замолкала.
Эта тишина была оглушительной, как взрыв, наполненный осколками вакуума и кровоточащим эхом. В ней прозвучал её первый хриплый вдох. Дрожащий, неверящий, свистящий выдох. И… согласие. Быть всегда со мной.
И в тот же миг пространство вокруг нас смялось, словно сгоревший театральный занавес. В этой зыбкой тишине мы приняли одно простое, но невозможное решение.
Написать новый конец. Вместе.
И тогда я в самом деле открыла глаза — не в Пустоте, не во Тьме, а здесь, в настоящем мире, — и поняла: я получила то, о чём не смела даже просить.
Я была в объятиях того, кого любила. И кто любил меня в ответ, ведь к себе он прижимал моё почти мёртвое тело с такой яростью, с такой обречённой верой, словно и со смертью готов был воевать за меня до последнего.
И, чёрт побери… он выиграл ведь.
Только в эту секунду всё пережитое мной обрело смысл. Пусть я и считала, что это всё было лишь моим личным сном, который, как я думала, заслужила.
— Данте… — только и шепнула я хрипло. Звук вышел рваным, сквозь стиснутые зубы, которые будто свело от страха, что всё исчезнет, стоит только выдохнуть погромче.
Собственное тело подчинялось мне неохотно; оно казалось тяжёлым, налитым свинцом. Окружающим же — тем, кто видел мой конец, — осознание случившегося давалось ещё тяжелее.
Данте и вовсе вздрогнул всем телом, будто его настигло землетрясение. Его руки в болезненном спазме сжали меня крепче, словно боялись, что я исчезну в следующий миг. Поэтому он не отпустил меня, а лишь отстранил на расстояние взгляда, чтобы лично убедиться: ему не послышалось.
И тогда я увидела, как по его щекам тянулись солёные дорожки, пересекавшие острые скулы, впитывавшиеся в кожу, как воспоминания, которые не стереть.
Его губы дрожали. Бездна глаз наполнилась до краёв страхом, надеждой и облегчением, бесстыдно обнажёнными передо мной. Не было больше притворства. Не было больше слов. Лишь тишина и взгляд, в котором горела истина: он верил, что это не было сном.
Вокруг нас было несколько незнакомых лиц, но среди них я легко нашла друзей. Лиам — рыжий, растрёпанный — сидел будто вкопанный посреди свечей, обеими руками прикрывая рот, словно боялся выдать хоть звук. Такой же молчаливый Томас бледным призраком стоял поодаль. А Марк был единственным, кто криво улыбнулся мне по привычке, но, отворачиваясь, глядел исключительно в потолок.
Только по-настоящему меня пробрал холодок, когда я встретила взгляд Кайла. Он стоял в тени. И арбалет в его руке лежал так, как никогда прежде до моего прощального подарка. Его лицо выбелило страхом, но его зелёные глаза… они всё ещё были теми самыми — тёплыми, лучистыми, как молодая трава по весне.
Я поморщилась, пытаясь пошевелиться, но тут же зашипела от боли.
— Это ты мне… стрелу всадил? — спросила я почти с обидой.
Попытка приподняться хотя бы на дюйм провалилась — мышцы превратились в бесполезную вату и отказывались служить. Кайл же смотрел на меня, часто моргая, словно проверял, не растает ли видение.
— Прости. Твои перчатки просто не позволили мне промахнуться, — ответил он беззлобно, но его голос надломился, хотя на губах всё равно появилась та самая кривая, почти мальчишеская улыбка, за которую я когда-то его полюбила как друга.
И мой смех — хрупкий, дребезжащий, но живой настоящий — заполнил зал. Он коснулся холодных камней и каменных сводов, разгоняя остатки могильной тишины. Но люди вокруг меня всё равно казались тенями, второстепенными фигурами на фоне.
Данте. Только он имел значение.
Только он один был настоящей причиной, сдержавшей меня от распада. Его сердце билось в груди болезненно быстро, и каждый удар отзывался эхом в моих рёбрах. Данте уткнулся подбородком в мой затылок, и я чувствовала его дыхание — тяжелое, обжигающее, прерывистое. Только в это мгновение я впервые ощутила себя по-настоящему живой.
— У нас получилось, Эдель… — прошептал он, почти не веря в свои слова. И прижал меня к себе ещё ближе — так бережно и крепко, что я, ни капли не имея сил и желания сопротивляться, лишь обняла его осторожно в ответ и призрачно улыбнулась.
Жажда его тепла была сильнее любого страха. Сильнее Тьмы. Даже сильнее смерти. Но, несмотря на всё это, только ему я хотела сказать то, что в самом деле имело значение:
— Прости, — выдохнула я едва слышно. — Прости за всё. За уход. За слабость. За жертву. За боль.
Данте едва заметно качнул головой, глубоко вздохнул и спрятал лицо в ворохе моих волос, глухо прошептав лишь для меня:
— Просто больше не уходи. Никогда.
И я знала: я не уйду. Я останусь с ним, несмотря ни на что. Теперь — навсегда.
Потому что тем, кто способен по-настоящему любить, не страшно ни жить, ни умирать. Мне же вовсе больше нечего было бояться. Теперь другим следовало бояться меня.
Ведь финал чужой страшной легенды стал началом моей собственной истории. Я унаследовала все силы Матери. Теперь я сама стала Тьмой. Я — из своих же ночных кошмаров монстр, который всё это время пытался меня защитить.
Мне была дарована сила, а дарёному коню, как говорится, в зубы не смотрят. Особенно если они у него с острыми, как бритва, клыками.
Так что всё, что мне оставалось, — это пытаться приручить своего внутреннего монстра. Контролировать каждый его шаг и даже ночью держать на цепи.
И то, как смотрел на меня тот, кого я любила, и тот, кто любил меня в ответ, вселяло странную, крепнувшую с каждым днём веру. Веру в то, что я действительно смогу приручить Тьму и просто жить дальше.
Потому что теперь у меня было ради чего бороться — за это банальное счастье, которое я осознанно выбирала вместо страданий в одиночестве. И отнюдь не могу сказать, что это было легко. Ибо за счастье, как и за несчастье, нужно бороться. Чаще всего — с самим собой.
Так я, сцепив зубы, даже умудрилась досрочно завершить обучение в Академии. Ректор поверил моему обещанию: никакой власти, никаких интриг — только скромная лавка на окраине и мой долгожданный покой. Я хотела лечить тех, кто потерян и изранен, предлагая им те лекарства, в которых когда-то нуждалась сама. Ведь кто поймет чужую боль лучше того, кто в ней когда-то сгорал заживо?
Алистер хмыкал, кивал, но до последнего сомневался в том, что я смогу. Что правда сумею держать себя в узде, не сорвусь и не позволю своей Тьме взять надо мной верх. Он не верил даже тогда, когда подписывал бумаги и лично вручал мне разрешение на практику в черте города.
А вот Данте всегда верил в меня больше, чем я сама. И гордился мною бесконечно, когда я исполнила свою маленькую мечту. Ева же в своём кафетерии закатила для меня настоящую пирушку — с самодельными гирляндами, пирогом в три этажа и друзьями, собранными вместе под одной крышей.
И всё было хорошо. Действительно хорошо. И сколько бы ни сбывалось ночных кошмаров, сколько бы шрамов ни щемило под кожей в дождливую погоду, я знала: теперь никто больше не посмеет тронуть меня.
Я была в этом уверена из-за одного случая.
В свой первый день работы в моей лавке — где всё пахло лавандой, сушёными апельсинами и чем-то пряным, горьковатым — я крутилась между полок с зельями, укутавшись в тёплый свитер.
Осенний холод в столицу пришёл неожиданно рано, и ветер, как незваный гость, часто сердито стучал в мои окна. Но я наконец-то была дома — в своём маленьком мире, где каждая склянка была расставлена мной лично, а каждая этикетка подписана рукой дрожащей, но живой.
И когда над дверью звякнули маленькие колокольчики — те самые, что Данте повесил для меня лично, — я обернулась почти машинально, с уже готовой улыбкой на губах:
— Добро пожаловать в «Котёл с Тьмой»!
И только после того, как я взглянула на посетителя, я подавилась собственным дружелюбием.
Потому что передо мной стояла Канна, завернутая в меховой плащ. Брюнетка неловко переминалась с ноги на ногу пару мгновений, а после вдруг упала на колени, низко склоняя передо мной голову.
В свой первый день работы в моей лавке — где всё пахло лавандой, сушёными апельсинами и чем-то пряным, горьковатым — я крутилась между полок с зельями, укутавшись в тёплый свитер.
Осенний холод в столицу пришёл неожиданно рано, и ветер, как незваный гость, часто сердито стучал в мои окна. Но я наконец-то была дома — в своём маленьком мире, где каждая склянка была расставлена мной лично, а каждая этикетка подписана рукой — дрожащей, но живой.
И когда над дверью звякнули маленькие колокольчики — те самые, что Данте повесил для меня лично, — я обернулась почти машинально, с уже готовой улыбкой на губах:
— Добро пожаловать в «Котёл с Тьмой»!
И только после того, как я взглянула на посетителя, я подавилась собственным дружелюбием.
Потому что передо мной стояла Канна, завёрнутая в меховой плащ. Брюнетка неловко переминалась с ноги на ногу пару мгновений, а после вдруг… упала на колени, низко склоняя передо мной голову.
— Я пришла поклониться своей новой госпоже, — произнесла она так звонко, будто бы читала уже заученные наизусть слова. — И хочу первой выразить своё почтение и готовность служить. Прошу, Хозяйка, прими мою силу, и мою душу в качестве извинения.
Я же стояла, словно меня огрели по голове пестиком от ступки, и могла только изумлённо хлопать глазами. Пришлось срочно приходить в себя и выпроваживать девушку, которая упорно не желала уходить, умоляя принять её ко мне на службу.
Убедить её в том, что мне не нужны рабы, было сложно. Ещё сложнее было понять её следующие слова:
— Я знаю, что ты не Она. Однако это не умаляет того факта, что ты теперь сама Тьма. И в твоих руках сила, которая способна убить всех нас по щелчку пальцев, если вдруг решишь отомстить за свои старые обиды.
Слова эти не были обвинением, лишь констатацией факта, произнесённой со странным благоговением. Я смотрела на неё долго, молча, давая времени растечься между нами, как капле зелья в кипящей воде.
Однако мстить я почему-то не собиралась. Мне вообще опостылела вся эта беготня и мрак. Оттого, взвешивая Пустоту с Тишиной на моих весах за прилавком, я лишь качала головой и спокойно поправляла белый фартук на груди:
— Хочешь мне служить?.. Замечательно. Вот мой приказ: уходи отсюда и не возвращайся. Я просто хочу жить. Всегда хотела. И теперь и тебе дарю эту прекрасную возможность. Пользуйся.
И я вынудила её уйти, но это не значило, что после неё не было других. Они медленно, но верно терроризировали меня на протяжении всего времени.
Кто-то молча оставлял дары от «анонимных доброжелателей», кто-то лично клялся в верности. Ну а кто-то предпочитал смотреть из тени и служить без каких бы то ни было громких слов. Пожалуй, только последних я на самом деле могла терпеть.
Ну их всех — пусть они шепчутся обо мне сколько угодно, как ветер, что в спину бьёт. Мне было всё равно, пока он закутывал меня в свои объятия на осеннем ветру, точно в тёплый шарф, и, вытирая с носа шоколадное мороженое, говорил, что я похожа на белку-летягу в своём безразмерном пальто.
С Данте было просто невозможно прикидываться бессердечной. В его присутствии я не могла врать даже самой себе, ведь рядом с ним всегда было слишком много чувств. Он стал проводить со мной куда больше времени, чем раньше: ни с того ни с сего задерживался в лавке под предлогом помощи, крутился с ведром и тряпкой, подрезал сухие травы и наводил порядок на полках. А вечерами уводил на «сто и одно» свидание, каждое из которых, как он утверждал, должно было окончательно убедить меня, что счастье возможно.
В последний раз мы устроили пикник на той самой городской стене — там, где когда-то разделяли только тревогу и слова, на которые не хватало смелости. Теперь же — пирожные, чай и осенний лес, разлившийся внизу золотым ковром, таким ярким, что глаза щурились от этой невозможной красоты.
Лес тоже, казалось, выдохнул. Гонка, в которой не было победителей, наконец завершилась. Я благоразумно распустила всю нежить — почти с материнским вздохом. И точно знала, что половина из них и так умерла бы к зиме от голода, а другая растаяла в тенях или нашла бы своё место за горой Эндерхана.
О тёмных ведьмах я и вовсе не беспокоилась. Большинство сестёр предпочитали держаться от меня подальше. А другие выражали мне своё уважение молчаливыми кивками на рыночной площади, когда я искала свежую рыбу для ужина, на который пригласила Еву с Марком.
Они начали встречаться почти сразу после моего «воскрешения». И хотя Марк поначалу краснел при каждом взгляде в мою сторону, теперь он открыто держал Еву за руку и улыбался, как всегда, ярче солнца.
И мне казалось, что я была до неприличия счастлива. Как минимум так было днём.
Только вот ночью Тьма скреблась во мне, выла и просилась наружу. Мои кошмары исчезли, потому что они жили уже не во снах, а в отражениях. Каждое утро, когда я смотрела в зеркало, я видела не морщины, а блики чудовища, прячущегося в голубизне глаз.
Иногда я ловила себя на странной мысли: «Может быть, моё безразличие к этому — это не холод, а сталь? Может, я не остыла в итоге, а просто закалилась?» Я ведь действительно выжила в той игре, что называли «жизнью», и теперь позволяла себе собирать с неё сливки, пусть иногда они и оставляли кислый привкус на языке.
К зиме я уже почти освоила это тонкое искусство — контролировать собственное безумие. Я приручила его не словом, а привычкой. Обрела порог, допустимую грань сумасшествия, которую в насмешку назвала «бесплатной помощью государству».
На деле это значило, что мы с Данте, плечом к плечу, ездили по стране и уничтожали самые далекие, спрятанные алтари моей Матери один за другим. Каждый разрушенный алтарь отзывался в груди глухим эхом, словно я разрушала в себе нечто давно сгнившее, но всё ещё упорно цепляющееся за жизнь.
Ни к чему нам были и фанатичные последователи моей Матери — те, кто цеплялся за догмы и за старую боль как за привычку. Они не желали мириться с такой пацифисткой, как я. С Тьмой, что вдруг решила не жечь, а создавать.
Но я не винила их. Люди редко умели отпускать былое, особенно когда оно питало их пусть и придуманным, но смыслом.
Из-за них, впрочем, в сёлах и маленьких городках всё ещё долго не выветривались закоренелые устои: магия — зло. Ведьмы — проклятие. Тьма — конец.
Это был вирус страха, въевшийся в кровь поколений. Однако на деле всё было не так. Даже свою Тьму я не считала до конца злом, скорее неотъемлемой частью мира. Просто одной из сил — вечной, живой, переменчивой, как сама природа.
Так и жизнь ведь не бывает одноцветной. Жизнь — это чёрное на белом и белое на чёрном. Игра света и теней, полосы, пятна, проблески и затмения. Сложность — в этом её суть и красота.
И мы пытались донести это до людей — не через лозунги, не через силу, а через простую, человеческую помощь. Выходило у нас со скрипом, но всё же что-то сдвигалось с мертвой точки.
К тому моменту, как начал таять первый снег, на общем фоне стали заметны перемены. Тень страха уже не так сильно цеплялась за глаза прохожих, встречаемых у нас на пути.
Путешествуя вдвоём, мы не могли не заехать и в ту самую деревню у подножия знакомых мне гор, где всё когда-то началось. И там, где в прошлом нас изгнали, теперь встречали без опаски.
Хьюго — с той самой теплотой, что могла быть лишь у человека, прожившего много бед, но всё равно не ожесточившегося, — обнял нас с Данте при встрече так крепко, как сына с дочерью, которых у него не было.
А староста деревни, сгорбившийся и словно постаревший на десяток лет, не поднимал глаз от земли, когда просил у меня прощения за тот вечер, когда выставил нас вон на ночь глядя. Я простила его легко, без тени обиды. На прощание я передала ему гостинец и короткое письмо от Кайла — тот остался в столице, приняв должность нового стража порядка.
А после, среди родных теней нашей поляны, под тихий шелест ветвей древней ивы, мы с Данте наконец обручились. Это был старинный обряд в самом сердце леса — там, где когда-то произошло моё становление. Мы скрепили союз простыми кольцами, сплетенными венками и долгим поцелуем. И всё во мне кричало, что так и должно быть. Именно так: просто, честно, без громких клятв, но навсегда.
Вот только штиль в море никогда не длится вечность.
Сразу после церемонии нас настигли вести: старый король скончался. И всё вокруг изменилось в один миг. Мы вынуждены были срочно вернуться в столицу телепортом, в самую гущу тревоги, спешки и неотложных решений, ведь пустующий трон требовал нового хозяина.
На похоронах было зябко. Холодно не от ветра, а от осознания, что ещё одна эпоха закончилась. И тогда, перед всем двором, в молчании и благоговении, Томас — бледный, но собранный — встал перед троном. А Данте, ни капли не дрогнув, подошёл к нему и сам возложил на его голову корону. А после спокойно отошёл ко мне в тень, при этом ничуть не завидуя брату.
— Ночью предлагаю сбежать и искупаться в море, — шепнул он мне на ухо с той самой заговорщицкой интонацией, которая каждый раз заставляла меня забыть, где мы и кто мы.
Его руки мягко охватили мою талию, губы ловко цепляли тяжёлую рубиновую серёжку, и этот небрежный жест каким-то чудом казался куда более интимным, чем любой поцелуй. Я же, сдержанно фыркнув, как лиса, которой наступили на хвост, поправила слишком пышное платье — чёрное, как и положено ведьме с моим прошлым.
— Ну холодно же ещё. Заболеем оба и всю неделю проваляемся в кровати, — надувшись, прошептала я в ответ.
Я старательно делала вид, что слушаю очередного советника, который с напыщенной торжественностью вещал нечто «крайне важное» на весь зал. Но я не слышала ни слова, пока Данте, зарываясь носом в мои волосы, заплетал в них свой горячий шепот:
— Именно этого я и добиваюсь. Как нам еще законно скрыться от всех этих безумных приемов в честь нового короля?
Мы даже не пытались скрывать свою скуку. А вот новый король, восседавший на троне с видом сурового и мудрого правителя, даже не утруждал себя тем, чтобы скрыть тот факт, что он нагло подслушивал нас.
— Я с вами, — вдруг глухо бросил Томас, не двигая губами, почти не шевелясь, ведь на него смотрело куда больше глаз, чем на нас. Его голос уже был бесконечно уставшим, как если бы он уже провёл в этом зале тысячу лет. — Надоело торчать в замке.
Мне было его почти жаль. Пусть заклятия чувств моей Матери развеялись в Томасе вместе с её смертью, но всё же участь его была куда менее завидной, чем наша. Его платой за эту свободу стала корона, обременяющая куда сильнее любого проклятия.
Данте понимал это не хуже меня. Потому он никогда не отказывал брату в помощи, стараясь хотя бы изредка вырывать его из железных оков короны, чтобы дать глоток той жизни, что была у нас в «старые добрые времена».
И мы учились существовать в этой новой реальности, которую строили сами, как умели. В ней спустя первый год у нас с Данте родился сын, что унаследовал мой цвет волос и дурной нрав. Спустя ещё два — дочь, которая была копией своего отца. Спустя десять лет мы были всё те же, но уже другие.
И если бы кто-то спросил меня о «великом смысле жизни», я бы не стала отвечать. А, возможно, просто молча врезала бы любопытствующему в нос, даже не меняясь в лице.
Потому что смысла не было — и не должно было быть. Вся жизнь — это лишь бесконечная круговерть без начала и конца. В ней не было правильных путей. Были лишь те, что мы выбираем.
И вновь стоя босиком на краю того самого фонтана посреди залитой солнцем площади Города Грёз, я, как и прежде, крепко зажмуривала глаза, понимая одно: Тьма внутри меня больше не была чудовищем, рвущим душу на части. Теперь она стала кошкой, ластившейся к рукам — мурчащей, спокойной и верной.
Она молча наблюдала за тем, как золотая монетка быстро вертелась между моими пальцами, ярко искрилась в свете, но никак не хотела падать в воду.
И это было правильно.
Потому что мне больше было нечего загадывать. Всё, что я когда-то просила, теперь стало моим. И я берегла это счастье, точно зная цену, которую пришлось за него отдать.
И тогда там, под этим безбрежно голубым небом, я наконец выдохнула спокойно. И позволила себе просто быть.
Я больше не бежала от Тьмы. Я шла с ней рядом, как с равной — до самого конца. И он, вопреки всему, был счастливым.