Глава 40
Зеркала врут. Бессовестно и беспощадно. В них нет ни сочувствия, на жалости, ни любви, ни превосходства. Замечали ли вы, насколько по-разному отражаетесь в зеркалах? Как стройнят они в примерочных дорогих магазинов, как до безобразия уродуют в дешевых парикмахерских, как преувеличивают каждое несовершенство в пудреницах, как равнодушно честны в родных ванных комнатах.
Зеркало, словно человек, может стать как другом, так и злейшим врагом. Добавить уверенности в себе или подсыпать соли на раны застарелых комплексов. Есть ли у вас такое зеркало, в которое вы никогда не смотритесь? Отражение в нем никогда вам не нравится. Оно чужое, гротескно-утрированное, словно советская антиалкогольная карикатура. И наоборот, есть родное зеркало. Домашнее. Оно, если и не скрывает следов усталости, то лояльно их смягчает, если и отражает несовершенства кожи, то лишь намеком, а не громким воплем, если и говорит о том, что ты — несовершенна, то жалеючи, как мама, а не бескомпромиссным плевком в душу.
Как понять, в каком из зеркал ты — настоящая?
И может ли на самом деле зеркало отразить всю действительность. И оно ли виновато в том, что отражение получается неожиданно разным. Или все дело в нас самих и в нашей способности в тот или иной момент воспринимать себя такими, какие есть?
Говорят, зеркала обладают памятью, и чтобы отражаться в них красивыми, нужно каждый день им улыбаться. Не знаю. По-моему, такой подход больше напоминает взятку. Самой мне ближе теория, что человек и его вместе с ним его отражение, становится красивее не тогда, когда изо дня в день скалится в зеркало, а когда ему самому улыбаются прохожие. Наверное, для этого стоит хотя бы иногда и самой им улыбаться, да вот только под грузом комплексов и страхом осуждения люди утратили эту способность.
Мы улыбаемся камерам своего телефона, выкладываем селфи на всеобщее обозрение и не обращаем никакого внимания ни на попутчика в маршрутке, ни на соседа, выгуливающего собаку, ни на случайных первых встречных.
Исключение составляют разве что маленькие дети, да и тем улыбаться стало страшно — матери нынче непредсказуемы в своем стремлении уберечь кровиночку от маньков.
Мне всегда хотелось увидеть себя со стороны. Своими собственными глазами. Подойти, рассмотреть, услышать… Оценить, так сказать, извне. И сейчас хочу. Пожалуй, даже больше чем когда-либо.
Потому что сейчас, вглядываясь в свое отражение в зеркале-друге, помнящем меня еще юной и беззаботной, я вижу лишь одни несовершенства.
Худое тело. Впалые щеки, синяки под большими глазами. Маленькая грудь с бледными растяжками. Продольный шрам от операции на сердце. Поперечный — от кесарева сечения. Большие розовые уши. Короткие тощие ноги.
Картинка смазывается соленой волной, и влага торопливыми ручейками скатывается к подбородку и капает ниже. Вот она — я. Битая жизнью. Украшенная шрамами. Без особых достижений. Со скучной, не особо-то и любимой работой, отнимающей непозволительно много времени и сил. Так много, что не остается больше ни на что.
С такими же, как и сто лет назад мечтами, хотя… не уверена, осталось ли от них хоть что-то? Что вообще во мне еще осталось? Не истончилось, не истерлось, не растворилось в несбыточности и ворохе бытовых проблем?
Вроде бы что за мысли, ведь только недавно тридцать стукнуло, но… Но, по правде говоря, в душе я чувствовала себя старухой. В груди болезненно трепыхалось сердце и скручивалось навязчивой болью. Легкие, сдавленные какими-то по-детски обидчиво-горестными всхлипами, судорожно сжимались, пытаясь отвоевать у окружающего пространства немного воздуха.
Натянув на себя махровую пижаму, падаю на неразобранный диван и накрываюсь с головой. Сейчас, укрытая от всего мира, упираясь лбом в мягкую бархатную спинку, даю себе волю и совсем уж отчаянно рыдаю.
И вроде понимаю, что причин-то и нет, но один черт, не могу остановиться. Вспоминаю, как много счастливых моментов случалось и в моей жизни, особенно с появлением в ней Степы. Сын сразу наполнил до краев ее и смыслом, и счастьем и целями. С того самого мига, как я услышала его воробьиное сердечко, все мои действия, поступки и стремления были направлены на благо него.
А теперь… Теперь получалось так, что пришло время, когда мне больше не нужно беспрестанно куда-то бежать, что-то успевать, зарабатывать, считать, экономить, повторять, повторять, повторять одно и то же, пока хоть что-то не отложится в головах, которые, хоть и умные, и молодые, а все же загружены собственными проблемами, которые наверняка уж как-то поважнее физики или той же геометрии…
Получалось так, что мне вроде как и не к чему больше стремиться. Финансовых проблем мы лишены. Даже предполагаемую спортивную карьеру сын всерьез вознамерился заменить на архитектуру. Степа… Как могла, я его воспитала. Возможно, надо было стараться лучше, не знаю, но что выросло, то выросло.
А Степа вырос, да. Как-то слишком быстро. Или это в суете забот я сама пропустила, как стремительно унеслись в прошлое годы. Еще вчера я укачивала крохотный комочек на руках, а сегодня ему не составит особого труда саму меня пронести парочку километров. Степа неминуемо повзрослел. И взгляд его уже становится совсем мужским. Еще чуть-чуть и совершенно другая женщина станет центром его вселенной, а я…
Я стану такой же злой и одинокой, как Катеря!
У-у-у-у-а-а-а!
Сквозь собственные рыдания слышу, как проворачивается в дверях замок. Мгновенно затыкаюсь, чувствуя, как судорожно сжимается желудок, провоцируя икоту. Задерживаю дыхания и стараюсь не сотрясаться всем телом в конвульсиях затянувшейся истерики.
Степа не включает лампу, ему достаточно тусклого света из не зашторенных окон. Тихо вешает в шкаф куртку, убирает обувь. Звуки настолько знакомые, что вовсе не обязательно смотреть, чтобы знать, что именно сейчас происходит.
Сейчас он зайдет в ванную, дважды вымоет руки — наш семейный бзик. Подойдет, проверит, сплю ли я. Потом бесшумно отправится в свою комнату, где переоденется в домашнее и зависнет в телефоне, но вскоре уснет, потому как многолетний режим сложно нарушать, даже если хочется.
Только бы не заскулить.
И не начать громко икать.
Только бы выдержать.
И вроде бы все по плану, вот только вместо того, чтобы уединиться в комнате, Степа совсем неожиданно опускается на пол рядом с диваном. Лопатками ощущаю, как он пытается разглядеть меня сквозь толстое одеяло, и из последних сил сдерживаюсь, чтобы не выдать себя.
Мышцы затвердели, нервы натянулись до предела, удерживая тело в обездвиженном положении. Хорошо хоть лицом к стене лежу. Притворяться спящей в сто раз труднее, когда кто-то смотрит в твое лицо. В такие моменты глаза обязательно начинают дергаться, а нос предательски чесаться, словно у завравшегося Пиноккио. Сейчас же моя распухшая рожа и вовсе далека от умиротворения. Проклятые слезы градом катятся из глаз и носа, под левым виском подушка, наверное, промокла насквозь. Во рту напротив сухо, как в песках пустыни, ибо только им я и могу дышать, словно выброшенный на берег карасик.
— Мам… — тихо зовет Степа и кладет на одеяло руку, попадая как раз на голову. — Мам, я же вижу, что ты не спишь.
На самом деле не видит, просто проверяет. Продержаться бы еще минутку, но так сложно…
— Мам, ты… я так виноват перед тобой… прости меня… пожалуйста, прости!
Если до этого момента и существовала хоть какая-то вероятность не разрыдаться в голос при сыне, то после его слов последние крупицы самообладания разлетелись на мелкие осколки, впиваясь острыми краями в кожу, вспарывая вены, выпуская наружу беснующихся во мраке души демонов.
Некрасиво хлюпая и икая, навзрыд, я заголосила бешеной гиеной, пугая сына и пугаясь сама. Его сильные руки мгновенно сбросили одеяло, открывая взору нелицеприятную картину уродливой и унизительной женской слабости.
— Мам! Мам, не плачь, пожалуйста! — испуганно бормотал Степа, стискивая меня своими сильными и нервно-неуклюжими руками, пытаясь развернуть лицом к себе, но наталкиваясь лишь на неумолимое упрямство.
Не хочу, чтобы видел весь этот сопливый ужас на моем лице.
— Мамочка… мам… Это из-за него, да? Из-за Стефана и этой… его… Мам, мамочка… Ты все еще любишь его, да? Ты поэтому плачешь?
Сквозь судорожные рыдания не могло прорваться ни единого внятного слова. И хотела бы утешить сына, но для этого надо хотя бы немного самой успокоиться.
— Это я во всем виноват! Я просто вынудил тебя бросить его… Поступил как… как… пятилетний капризный ребенок, испугавшийся, что у него отберут маму… Какой же я… ты же не так меня воспитывала. Ты же всегда все для меня… А я… Я не хотел делить тебя. Эгоистично не хотел, чтобы ты любила еще кого-то кроме меня. Не хотел, чтобы в нашей жизни появился кто-то чужой и разрушил бы ее… Мне так нравилась наша жизнь, мам… Ты всегда была такой любящей и понимающей, не похожих на других. Готовой поддержать во всем, даже в том, что тебе не нравится. Я же знаю, как ты ненавидишь бокс… А я… В самый нужный момент я просто подвел тебя. Я те три дня прожил в спортзале, уже тогда Михалыч выдал мне ключ от задней двери. Спал в кладовке на матах. Я просто хотел тебя напугать. Хотел заставить выбирать. Я хотел, чтобы ты выбрала меня. И ты выбрала. Прости меня. Прости за это. И за прошлое и за настоящее…
Пока Степа тихо бормочет в мой затылок свою исповедь, перед глазами проплывают картинки прошлого. Наполненные огнем и страстью встречи со Стефаном. Познание себя, как женщины, познание порочного и ослепляюще-острого удовольствия.
Я забылась в водовороте свиданий, романтических посланий и горячих бессонных ночей. Забылась настолько, что пропустила возвращение собственного сына домой и встретила его, сопя на груди у мужчины.
Такого не было никогда и, естественно, Степу поверг шок. А следом и меня, и Стефана. Я совершенно не ожидала от сына столь отвратительного поведения. Казалось бы, взрослый уже, что-то должен понимать… Но со Степой случился настоящий припадок. Какой-то психический приступ. Он буквально вытолкал Стефана за двери, едва тот натянул штаны. Степа напоминал скорее ревнивого мужа, что, как в плохом анекдоте, вернулся из командировки, а в супружеской постели застал жену с любовником. На моего ласкового воспитанного сына он не походил вовсе.
Добил его и тот факт, что я, одевшись, вышла вслед за Стефаном, бросив напоследок, что мне еще никогда не было так стыдно.
— Зоя, ты же педагог! Ты что же, не читала Макаренко? — запальчиво размахивал руками Стефан, ходя взад-перед у своего автомобиля. — Ты же знаешь, какого мнения он был на этот счет?! Если родители жертвуют всем на благо ребенка, в том числе и собственным счастьем, то это самый ужасный подарок, который они только могут сделать. Никаких жертв! Никогда и ни за что! Ребенок должен уступать родителям. Степа должен уступить!
— Просто такого никогда не было, — мямлила я, пытаясь оправдать дикость и нелепость сложившейся ситуации, — Степа растерялся… испугался… наверное…
— Я позвоню тебе вечером.
— Хорошо.
Дома воцарился бойкот. Степа если и пытался продолжить скандал, то раз за разом натыкался на безмолвную стену.
Стефан, как и обещал, позвонил вечером. Еще днем ранее мы с Ашкетовым планировали отправиться на каток, и я была не намерена отказываться от очередного приятного вечера. Тогда во мне еще жила надежда, что все как-то само собой образуется, разгладится, стерпится-слюбится.
Но я ошибалась.
Вернувшись ближе к полуночи, обнаружила, что Степа ушел из дома. Его не было двое суток, и я уже практически убедила нашего вредного участкового, живущего в соседнем подъезде, принять заявление о пропаже.
«Побегает и вернется» — сухо стоял на своем наш орган правопорядка, в то время как у меня кровью обливались все внутренности. И самое страшное — Стефан, кажется, был с ним солидарен. Нет, он был рядом, помогал и все такое, но в то же время как будто осуждал, намекая на мягкотелость и безволие.
В ответ на замечания Ашкетова я брякнула, что начну прислушиваться к его советам по воспитанию, когда тот обзаведется собственными детьми. Это стало первым звоночком к разрыву отношений. Вторым и окончательным стал звонок сына. Вернее его ответ на мой звонок в череде непрекращающихся попыток связаться со Степой. Счастливое число тысяча.
Степа требовал, чтобы цитата: «этот хренов мажор проваливал из нашей жизни». Грозился не возвращаться вовсе, пока Стефан отсвечивает на горизонте. Намеревался уйти из школы и поступить в физкультурный техникум в соседнем городе.
Естественно, ничего из этого я не могла допустить, а потому пообещала, что Ашкетова в нашей жизни больше не будет. Никого не будет. Все, что угодно, лишь бы Степа вернулся домой.
Так уж вышло, что Стефан стал свидетелем данного разговора и все прекрасно слышал. Мне даже не пришлось ему что-то объяснять. Лишь попросить прощения и пожелать счастья.
Так и закончился наш недолгий роман.
А еще через день Степа вернулся домой и вел себя так, будто ничего и не было. Другого я и не желала. Просто испытала нечто вроде катарсиса, когда стиснула его жесткое, жилистое, по-мальчишечьи не очень пропорциональное тело. А потом, когда варила ненавистную гречку. А потом, когда слушала, как сын дышит во сне.
И вот теперь, когда потухли угли сожженных мостов, а ветер развеял пепел на сотни километров, Степа решил вернуться к тем страшным событиям, вскрывая зарубцевавшиеся раны, о которых я и не вспоминала до сегодняшнего дня.
— Я весь вечер думал о том, что вместо Моники за тем столом могла быть ты. Прикинь, если бы, спустя столько лет, именно так мы и встретились с Матвеем.
Соленое цунами стихает (сколько уж можно, право слово), и я вполне уже могу разобрать Степины слова и даже понять их смысл.
Представленная картина кажется мне забавной. Да, пожалуй, таким образом встретиться с Соколовским было бы лучше. По крайней мере, не выглядела бы в его глазах такой жалкой неудачницей.
— Мам, хочешь, я поговорю со Стефаном? Ну, если ты его еще любишь… Я мог бы… мог бы извиниться и перед ним… Сказать, что я очень сожалею и, что я не против… вас…
Еще чего не хватало!
Принимаю сидячее положение, в сотый раз вытираю лицо краешком одеяла, чувствую, что мокрый хлопок до раздражения растер кожу, делаю глубокий вдох и начинаю каркать.
— Никого я не люблю. Только тебя.
— Мам…
— И никто мне не нужен. Все у меня прекрасно.
— Почему тогда ты плачешь?
— Потому что некрасивая.
— Чего?
— Я некрасивая, Степ. Не роковая. Не создана для сумасшедшей любви, понимаешь. Ради таких, как я не сворачивают горы, не развязывают войны, не бросают невест у алтаря, не переступают через собственную гордость. Это как бы немножко обидно. Особенно, если выпить. Я просто позавидовала Монике. Ее молодости, ее красоте, ее способности затмить всех вокруг. Это удел всех дурнушек — сравнивать и понимать, что не дотягиваешь. И смиряться с действительностью.
— Это неправда! Ты у меня очень красивая! Самая красивая на свете.
— Это потому что я твоя мама, и ты видишь меня через призму сыновьей безусловной любви.
— Мам!
— Не обращай внимания, родной. Водка — зло! Слушай, что мама говорит, и не повторяй моих ошибок. А я уже и не плачу вовсе. Пойду, умоюсь.
Я решительно поднимаюсь с дивана, но внезапная боль за грудной клеткой вынуждает пошатнуться. Успеваю сделать несколько шагов, прежде чем ноги невыносимо слабеют, а в глазах наступает полная темнота.
«Хорошо, что Матвей и его семья приняли Степу, теперь и умереть не страшно» — успеваю подумать я, прежде чем окончательно отключиться.