Глава 20 · Земля
Мы вышли к машине. Фома сел за руль, и едва я занял место на пассажирском сиденье, живо уточнил:
— Куда едем, вашество? Домой?
Я покачал головой:
— Мне надо съездить за город к мастеру Корчагину. Знаешь такого?
— Мы на рынке покупали продукты с его огородов, — кивнул Питерский. — У него ферма в сторону Мурино располагается. А туда одна дорога ведет.
— Тогда в путь, — распорядился я. Питерский завел двигатель, и авто выехало на шоссе.
Некоторое время мы молчали, размышляя каждый о своем. Я о том, куда вывело дело мельника, а о чем думал Фома, было мне неведомо. Парень расслабленно вел машину, едва слышно насвистывая под нос незатейливую песенку. Мотив отчего-то казался мне знакомым.
— Такое ощущение, что надвигается буря, — пробормотал он, когда машина свернула с проспекта в сторону пригорода.
Я только кивнул. Небо над Петроградом сегодня и правда было серым. А ветер тащил со всех сторон к городу черные низкие тучи.
— И ветер усиливается, — добавил Фома. — Нехороший это знак, мастер.
Я взглянул на Питерского, и тот усмехнулся, словно пытаясь отогнать дурные мысли.
— Решил изменить стиль? — уточнил я, чтобы сменить тему разговора.
— Стиль? — не понял Фома.
— Ну, ты вроде стригся как-то по-другому, — пробормотал я. — Или еще чего.
— Приходится, — вздохнул Фома. — По уставу нужно стричься коротко, а по моей породе коротко нельзя. Вот, приходится сохранять золотую середину.
— Из-за ушей? — улыбнулся я.
— Иногда появляются, окаянные, — подтвердил Фома. — Я и кепку себе прикупил, чтобы не опрофаниться. А то вдруг, как выскочат при ком-то особенно чувствительном. И придется мне потом долго извиняться.
— Или наоборот. Кто-то решит, что ты слишком красивый.
— Это только Иришка считает мои уши красивыми, — смутился парень.
— И Яблокова, — добавил я. — Она всю твою кошачью форму считает замечательной.
— Скажете тоже «замечательной», — проворчал Питерский, но было заметно, что ему это слово понравилось. — Если бы каждого можно было бы впечатлить котом.
— Ты про Вальдорова? — спросил я.
Парень за рулем помрачнел.
— Про него даже вспоминать не хочется. Чего это вы про него заговорили?
Я рассказал про встречу Константина с Гришаней. А потом поведал и про собственную беседу с кустодием перед спектаклем.
— И чего ему неймется, законнику этому, — фыркнул парень.
— Разберемся, — ответил я уверенно. — Сдается мне, что придется повоевать, если он не перестанет. Но мне кажется, наш последний разговор слегка привел его в чувство.
— Зажать бы его в темном углу и набуцкать хорошенько, — пробормотал Фома и добавил, — но ведь потом придется на дуэль идти. И все станет серьезнее некуда.
— Александр Васильевич дал добро наказать Вальдорова, если он пересечет границу дозволенного, — добавил я.
Фома покачал головой:
— Зря вы так. Я про то, что мастеру Морозову пожаловались. Вдруг он решит, еще, что мы маленькие да неразумные и за нас пойдет заступаться. Потом в жизнь не отмоемся от такого позора.
— Не переживай, — улыбнулся я. — мы договорились, что он не станет вмешиваться.
Пейзаж за окнами менялся: брусчатка сменилась щебнем, потом асфальт остался позади, и машина закачалась на просёлке. На обочинах начинались зеленые поля, между которыми темнели деревья и кусты.
— Вы уверены, что нужно встретиться с этим Кочергиным лично? — спросил Фома, когда мы проезжали мимо выкрашенного в красный цвет амбара.
— Уверен, — ответил я. — Не люблю посредников. Если человек хочет, чтобы ему помогли — он должен сказать об этом сам.
— Справедливо, — кивнул парень и не стал больше ни о чем спрашивать.
Усадьба Кочергина стояла на возвышении — светлый дом с резными ставнями и покатой, вымытой дождем крышей. Возле крыльца были аккуратно сложенные поленницы. А за домом начинались широкие, до горизонта поля, на которых виднелись огромные теплицы. Воздух пах сырым деревом и травой.
— Красиво здесь, — вздохнул Фома.
Я только кивнул, рассматривая ряды молодых яблонь.
Машина подъехала к крыльцу дома, и Питерский заглушил двигатель. Я вышел из авто и направился к дверям.
На крыльцо вышел высокий, седой, плотный мужчина, в простой рубахе, подпоясанном старым ремнём. Руки были натруженными, с грубой потрескавшейся кожей. И поначалу я принял его за слугу, который заметил гостей и вышел, чтобы их встретить. Но едва он взглянул на нас, я понял, что ошибся. Это был взгляд человека, несклонного к компромиссам. Жесткого и прямолинейного. Мужчину, который своим примером показывает работникам, что значит тяжелый, но честный труд.
— Мастер Кочергин? — на всякий случай уточнил я, поднимаясь по ступенькам.
— Он самый. Павел Филиппович, верно?
— Все так. А это мой приятель, начальник специального отдела жандармерии — Фома Ведович Питерский.
— Признаться, мы с вами едва не разминулись, — усмехнулся мужчина и почесал затылок. — Потому что я как раз собирался ехать к вам в офис.
— Неподалеку были дела, и я решил заглянуть к вам, — усмехнулся я. — Простите, что без звонка.
— Ничего, — просто ответил хозяин усадьбы. — Давайте в горницу войдем. Ветер нынче колючий.
Он развернулся и вошел в дом. Мы переглянулись, и Фома едва заметно кивнул. И мы последовали за ним.
Усадьба была теплой, с высокими потолками и большими окнами. От внушительной беленой печи тянуло жаром и сушёными травами. Скрипели дощатые половицы, где-то шуршал самовар. Мы прошли через прихожую, миновали комнату с образами святых над темным дубовым шкафом. Затем вышли на светлую просторную кухню. На подоконнике стояли горшки с луком и зелень. В центре комнаты расположился большой стол. На нем — большая миска с медом и глиняное блюдо с круглыми булочками.
— Прошу, садитесь, — предложил Кочергин, указывая на свободные места. — Не деликатесы, но всё своё. Домашнее.
Мы разместились в удобных деревянных креслах. Фома снял пиджак и аккуратно повесил его на спинку. А через мгновение в комнате появился мужчина с подносом, на котором стоял чайник. Слуга разлил отвар в тяжёлые глиняные кружки и молча удалился.
— Спасибо, — произнес я и сделал глоток. Отвар был с липой, донником и чем-то теплым, напоминающим мне вечера в деревне в августе. Кочергин положил себе в напиток кусок желтоватого сахара, а потом заговорил:
— Не стану вас уговаривать. И жаловаться тоже. Просто побеседуем как есть.
Я молчал.
— Моя история началась не с бумаг. А с этого места. Когда-то она была никому не нужна. Здесь был заросший травой пустырь. Я позаботился о земле. Потому что сам я природник. Большая часть моей жизни влиты в почву под деревьями. Я никогда не жаловался, не просил у Империи помощи. Лишь однажды оформил земли в бессрочную аренду.
— Не выкупили? — уточнил я.
— Именно, — вздохнул мужчина. — Наследственных прав на эту землю никто не имел. Она была бесхозной и признана непригодной для земледелия. А теперь все поменялось. Земля стала плодородной. И приглянулась тем, кто в нее и капли сил не вложил. Мы обустроили здесь фермы, сад, выпасы для скота. Разводим коров да лошадей.
— Что случилось?
Он сделал глоток чая, медленно, как подбирая слова.
— С прошлого года стали проходить внезапные проверки. Один за другим прилетают штрафы за вывоз мусора, загрязнение воды, за плесень на яблоках. Только вот, мастер адвокат, какая оказия: мусор у нас органический, загрязнять воду нечем, плесени отродясь не было, вы же понимаете. А бумаги с нарушениями есть. Прошлогодний урожай пришлось сдать за копейки перекупщикам. В этом году вырастить удалось много, а вот продать не дают. Мне жалование работникам платить нечем. Они за еду работают. Сами овощи в город, сбывать возят с лотка. Тем и живут. И меня на плаву держат.
Я кивнул.
— А на днях ко мне пришёл человек. С документами. От крупной агропромышленной компании. И предложил: подпиши договор. И не будет тебе больше проблем.
Он криво усмехнулся.
— Меня, по его словам, сделают управляющим. Земля в аренде и никто ее не отнимет, но сам я тут буду только на лавке сидеть и глазами хлопать. Мол, все технологические, — он запнулся на этом слове, словно оно было для него чужим, — процессы уже давно отлажены. Работников моих, правда, уволить придется. Всех. А ведь они со мной много лет. Семьями работают. Дома построили. Там, у реки.
Он замолчал. Фома сжал чашку в руках. Я видел, как в его пальцах заиграли сухожилия, а костяшки побелели.
— Я не герой, — сказал Кочергин. — Просто люблю землю, а она меня терпит и кормит. Я здесь не потому, что выгодно. Потому что иначе не умею. Ничего не умею, кроме как вливать в эту землю силу.
Мужчина как-то ссутулился и сразу показался старше своих лет. Опустил глаза и тяжело задышал. А потом продолжил:
— Если я подпишу — я не смогу смотреть на себя в зеркало. А не подпишу — потеряю все на штрафах и запретах. И дом заберут и землю, на которой я стою тоже.
Он поставил чашку на стол и посмотрел на меня. В его взгляде была только горечь.
— Не нужны мне большие деньги. Я не хочу войны, но я не подпишу.
И он добавил, тише:
— Просто помогите мне остаться человеком. Про вас говорят, что вы можете, мастер Чехов.
Я долго смотрел ему в лицо. В эти руки, потрескавшиеся от земли, в чай, оставшийся в чашке. А затем ответил:
— Я возьмусь. Но предупреждаю: просто не будет.
Мужчина кивнул. Но больше ничего не сказал.
Мы выпили чай молча. А перед уходом хозяин усадьбы протянул Фоме небольшой полотняный мешочек.
— Для вас, мастер. Это мята. Ее моя супружница растит у ручья. Думаю, вам понравится пить ее с чаем.
Питерский покосился на меня, а потом — на Кочергина, и вдруг тихо произнес:
— Спасибо, что вы есть, мастер. Пока такие вот люди еще живут, Империя будет стоять.
Кочергин ничего не ответил, только устало улыбнулся.
Мы вышли из дома, спустились с крыльца и сели в машину. Питерский молча завел двигатель, развернул авто и поехал прочь. А когда я обернулся, Кочергин всё ещё стоял на крыльце, провожая нас взглядом. Прямо, спокойно, как человек, которому ничего больше не надо доказывать.
Мы выехали на шоссе, и Фома едва слышно произнес:
— Вы ведь сдюжите, вашество? Возьметесь за дело?
— Да, — уверенно произнес я.
Питерский ничего не ответил. Только едва слышно выдохнул и уставился на дорогу. А я отвернулся к окну, где мелькали пахнущие дождём деревья. И думал о том, что остаться человеком — это самый трудный выбор. Самый трудный, но самый правильный.
* * *
Мы приехали домой уже ближе к вечеру. Я вошел в приемную и сразу же уловил едва заметный аромат лесных трав. Улыбнулся и поднялся на второй этаж, где за столом меня встретили Арина Родионовна и Яблокова. А на столе уже стоял заварник и тарелочка с печеньем.
— Вы опять весь день у плиты провели? — уточнил я, проходя в комнату и усаживаясь в свободное кресло.
— В почтовый ящик кинули записку, — пояснила женщина. — Те мальчишки из приюта обещались прийти к вечеру.
Она взглянула на висевшие на стене часы, словно намекая: гости вот-вот прибудут.
— Понятно, — вздохнул я. — Значит, мне предстоит тяжелый разговор.
— Мишку все-таки убили? — ахнула Нечаева, прижимая ладони к лицу.
— Хуже, его приняли в семью. Под новыми документами. И мальчишкам придется с этим смириться.
— Почему? — не поняла Нечаева.
— Потому что парню придется начать новую жизнь, — хмуро ответила Яблокова.- И оборвать все старые контакты.
Из моего кабинета донеслось бормотание Бориса Николаевича, проверяющего шкафы с книгами.
— У нас гости, — тихо сказала Арина Родионовна, выглянув в окно и тихо улыбнувшись.
— Что ж, — попросил я, разливая по чашкам чай. — Пускай заходят.
Арина Родионовна и Яблокова вышли на кухню, оставив меня одного для серьезного разговора. А через несколько мгновений в гостиную молча вошли Ленька и Ванька. Без обычного топота, без храброго притворства. Обувь была аккуратно вычищена, а целые приютские курточки образцово застегнуты на все пуговицы.
— Добрый день, мастер Чехов, — хором поздоровались они.
— Добрый, — ответил я и указал на свободные кресла. — Присаживайтесь. Что-то случилось?
— Мы были на мельнице, — нахмурившись, начал Ленька. — Нам никто не открыл. Мы постояли немного, подождали. А потом дядька, который в лавке торгует, сказал, что Мишка теперь стал другим. Что у него новая фамилия и будто бы и не сирота он вовсе.
Ванька молчал, глядя в пол.
— Вы знали? — резко спросил Ленька. — Вы знали, а нам не сказали?
Я помедлил. Затем кивнул.
— Да. Знал. И если вы мне позволите — я вам расскажу всё. Но сперва…
Я встал, обошёл стол, опустился перед ними на пятки. Мой голос был мягким, но твёрдым:
— Сначала — вы должны поклясться. По-настоящему. Что ни слова не скажете другим. Ни в приюте, ни на улице, ни за пирожками, ни среди друзей. Это Мишкина жизнь. Его выбор. И он вам доверяет. Договорились?
— Клянусь, — прошептал Ванька сразу.
Ленька замешкался. А потом — всё-таки кивнул. И пробурчал:
— Клянусь.
И я начал рассказывать. Просто и без лишних вычурных слов. Говорил о Мишке, как о человеке, который долго искал, где ему стать собой. О том, что мельник не просто дал ему крышу, но увидел в нём семью. Что дочка мельника полюбила Мишу, а тот — её. И что они решили остаться вместе. Начать новую жизнь.
— Его не похитили, — спокойно завершил я. — Не подкупили. Он не сбежал. А выбрал это добровольно. Так, как велело ему сердце.
— Без нас, — бросил Ленька и тут же прикусил язык.
— Ты злишься? — уточнил я.
— А как же? — выпалил мальчишка, вскакивая со стула. — Мы же с малолетства вместе. Мы же договорились! А он — вон! Его теперь и не сыщешь. И всё у него есть. А у нас? Опять обратно в приют?
Голос предательски дрогнул. И в его глазах я заметил вовсе не гнев, а детский, хрупкий страх быть лишним.
— Замолчи, Лёнь, — вдруг твёрдо сказал Ванька. Голос был не громкий, но уверенный, что Ленька сел обратно, как по команде.
— Завидовать чужому счастью — грех, — продолжил мальчишка. — Мишка нас не бросил. Он просто нашёл то, что нам пока не встретилось. Вот и всё. А ты думаешь, если бы он остался с нами, то был бы счастлив? Он что, игрушка? Весь век по дворам шастать и ждать, пока мы подрастем?
— Но он же… наш, — прошептал Ленька и сжал кулаки. — И всегда был с нами.
— Был, — спокойно подтвердил товарищ. — И останется. Только теперь по-другому. Он жив. У него есть дом. И он достоин этого, понял? Мишка это заслужил.
Тон Ваньки был взрослым. Не строгим, просто усталым. И в нём было столько тяжести, что я вдруг очень чётко почувствовал: этот мальчик повидал многое. И многое вынес. И в груди у меня что-то сжалось.
— Ванька… — тихо сказал я.
— Всё нормально, мастер. Я просто понял, что быть взрослым — это не когда тебе штаны по размеру дают. А когда ты умеешь отпускать.
Он опустил взгляд. И аккуратно переложил с колена на стол свою шапку — мятую, но выстиранную.
— Мы будем ждать. Не того, что нас спасёт. А того, кто скажет: «Вот ты и дома. Оставайся». Как Мишке.
— Я помогу вам, — пообещал я и сам понял, что слово сдержу. — Всем, чем могу.
— Не надо, мастер-некромант. Мы сами справимся, — отмахнулся Леонид.
— Дают — бери, а бьют — беги, — перебил его младший товарищ и прямо взглянул на меня, — Ежели и впрямь поможете, то век вас не забудем. А если нет, то обид держать не станем. Мы все понимаем и ничего от посторонних не ждем.
Я поднялся на ноги, тяжело выдохнув. Как будто не с мальчишками говорил, а с людьми, прожившими целую жизнь.
— Печенья хотите?
— Конечно, — Ленька всхлипнул, но кивнул. — Но только с орехами. Без изюма.
— У нас без изюма нет, — хмыкнул я. — Так что…
— Как и в жизни, — тихо вставил Ванька. — Бери с тем, что дали. Или иди с пустыми карманами.
Они просидели в гостиной еще какое-то время. А когда дети ушли с бумажным пакетом в кармане и медом на губах. Я долго стоял у окна и смотрел, как они удаляются, скрываясь в арке двора. Два силуэта под фонарём, один живой, суетливый, другой — странно спокойный, будто не мальчишка, а старый боец, неведомо как попавший в тело ребёнка.
И что-то в этом спокойствии заставляло меня едва слышно пробормотать:
— Пусть все сбудется. И у тебя однажды обязательно тоже случится «останься».