Глава 1

Глава 1

Леха

Не помню, сколько бухла я в себя залил за последние сутки, может двое, может неделя прошла — все как в тумане, сером, мерзком, липком, как пленка на мертвецком глазу. Память выжигает одну только секунду — как на экране камеры, пыльном, со сбоями, будто сама жизнь зависла и выдала баг — появляется тело. Лежит. Саша. Наш Шурка. Только он и не он. Потому что верить в это нельзя. Потому что такого быть не может. Потому что я бы ни за что, слышишь, ни за что, не поверил, пока сам не увижу. Не в глаза, а в мертвое лицо. Я не идиот, понимаю, что хирург мог подставить кого-то, похожего — чтоб выморозить нас, чтобы дать нам понять, чтоб предупредить или сыграть в свою чертову игру, мы ж ему мешали. Но все равно — нет, не верили. Пока не поехали в тот самый морг, проклятое место, где все пахнет хлоркой, холодом и чужой смертью. Мы ввалились туда, как буря, Серый, Костя и я — злые, измученные, трезвые настолько, что глаза резало, и страх на морде у каждого, хоть плюй. Я орал, что покажите тело, может, и угрожал, может, и толкнул кого-то — я не помню. Просто сердце било в грудь, как барабан. Те, в белом, пытались стоять на своем — нельзя, мол, посторонним, бюрократия, бумажки, да пошли вы нахрен со своими бумажками. Я что, не брат ему? Не ближе семьи? Где вы были, когда он кровь на асфальте за нас лил? А? Где вы, гниды, были, когда мы по подвалам с ним ползали, а не в белых халатиках по коридорам шаркали?

Мы стояли у этих сраных дверей, как перед входом в ад. Минуты были как вечность, я клялся внутри себя, что это ошибка, совпадение, что вот сейчас покажут — и нет, не он. Что просто похож, но не Шурка. Не наш. Он же выживал всегда, он же сильный, он же, мать его, бессмертный.

Но когда убрали с лица этот кусок тряпки, стерильный и белый, как ирония, я понял — все. Это конец. Он. Шурка. Мертвый. Без движенья. Без искры. Без надежды. И мне не нужно было объяснений, я просто замер, а внутри все оборвалось. Не то чтоб сердце остановилось — оно сжалось в точку, а потом раскрылось, как взрыв, и я будто вывалился из реальности. Костя заорал — тонко, как животное. Серый отступил назад, как будто ему в грудь нож вогнали. А я стоял. Только стоял. И не дышал. И не жил. Панической атаки у меня раньше не было, но если то — не она, то что тогда? Легкие как чужие, все крутится, будто вода в ушах, шум, гул, стены давят, я не мог больше находиться там. В этом склепе. В этой морозилке для надежд. Я выскочил в коридор, уперся руками в стену, ледяную, как жизнь, и пытался втянуть хоть немного воздуха. Гудело. Пульс бился в висках, как отбойный молоток. Кто-то подошел. Тень. Рука на плече. Белый халат, боковым зрением вижу. Работяга, не врач. Простой.

— Причина... — хриплю, не оборачиваясь. — Причина смерти?

— Остановка сердца, — говорит спокойно, как будто только что объявил о погоде.

Я сжал кулаки, больно, ногти в ладони, хочется выть, но рот сухой. Слова идут сквозь песок.

— Заключение где?

— Мы не имеем права выдавать заключение посторонним.

Вот тут меня порвало. Я разворачиваюсь, впечатываю его в стену, так что халат хрустнул, глаза у него, как у рыбы на льду, и я, не дыша почти, рычу:

— Какие, нахрен, посторонние?! Мы ему семья! Единственная, сука, семья! — снова и снова толкаю, не могу остановиться, хочу, чтоб он понял, чтоб кто-то, хоть кто-то, понял, что нас отрезали, как руку, живую, пульсирующую.

— Мне жаль, — отвечает он все тем же голосом, ровным, будто заучено, — но мы не имеем права, это не обсуждается. Хотите, вызывайте милицию.

Он не боится. Просто смотрит. Не человек — механизм. И тогда я отпускаю, резко, с отвращением, отшатываюсь, спиной в стену, стиснув зубы, будто если отпустить — рванет крик. Но не рванет. Все. Тишина. Пусто.

— Почему остановилось сердце? — тяжело дыша, спрашиваю я, сквозь зубы, глядя на него так, как будто в моих глазах уже заранее пули. Должен же быть, блядь, смысл, причина, хоть что-то, за что можно зацепиться, чтобы не свихнуться, чтобы не уйти по наклонной и не разнести весь этот ебучий город в пыль.

Он смотрит в ответ, вымотанный, блеклый, как старая занавеска в этом морге, и будто даже сочувствует, но не по-настоящему, а так — дежурно, как будто сочувствие у них там выдают вместе с халатом и резиновыми перчатками.

— Я хотел бы помочь тебе, парень, — говорит он, чуть кивая, — но все, что я могу сказать — скорее всего, это несчастный случай... такое случается... сердце может не выдержать. Вот просто взять и остановиться. — Голос у него ровный, будто плеер заело на одной фразе, а мне в голову этот бред не лезет, не вмещается в череп, я будто пихаю в себя чужую правду, а она не идет — отторжение. Я медленно закрываю глаза, пытаюсь дышать ровно, сосчитать до десяти, как учат в каких-то убогих книжках по управлению гневом, только вот цифры путаются, дыхание сбивается, и ничего у меня, блядь, не получается — потому что нет внутри покоя, нет никакого "принять", "отпустить", "отгоревать", потому что я не психотерапевт, я — брат, а у брата сейчас умер брат, и мне плевать на все правила, мне надо знать. Я распахиваю глаза резко, будто мне под веки вбили гвозди, смотрю в его морду с такой злостью, что сам себя пугаю.

— Кто его привез? Кто нашел? Где он лежал, как, когда, кто видел его первым? — спрашиваю, и в голосе нет ни просьбы, ни надежды — одна ярость, рвущаяся наружу, как кипящее железо из трещины в трубах. Он делает шаг назад, но все еще держит лицо, это я уважаю, даже несмотря на то, что сейчас я его размолю в кашу.

— Повторюсь, — говорит он сухо, — все, что я мог сказать, я уже сказал. И даже показал.

Вот тут и все. Щелкнуло. Как нож перерезал внутри что-то, лопнула тонкая жила, держащая меня от края. Я не почувствовал, как нога сама шагнула вперед, как кулак взлетел вверх и врезался в его скулу с хрустом, будто я бил не человека, а старую гипсовую маску. Он не успел закрыться, я пошел вторым, третьим, в живот, в грудь, в лицо, пока кровь не хлынула у него из носа, пока зубы не закачались, пока он не застонал, как порванная собака, но я не остановился, я орал, бил, кричал, потому что иначе я бы умер — прямо там, рядом с Шуркой, рядом с той морозильной камерой, где все уже закончилось.

— ПОЧЕМУ ОН?! — кричу в упор, не слыша себя, — ПОЧЕМУ, БЛЯДЬ, ОН, А НЕ Я?! — кулаки дрожат, плечи ходят, лицо горит от злости, а по щекам — сука — текут слезы, настоящие, тяжелые, будто с кусками души, и я понимаю, что все, поздно, остановить уже не получится, и может это хорошо. Меня оттаскивают — руки, какие-то руки, за плечи, за спину, оттягивают, как бешеную собаку от мяса, и я не сразу понимаю, кто это, пока не слышу голос — глухой, безжизненный, как после войны.

— Надо ехать. — Костя. Хватает меня, тянет, увозит, как раненого, хотя я, может, и сам бы его сейчас приложил — плевать уже, на всех плевать, — только руки ватные, и сил нет даже плюнуть. И я иду. Ноги сами. Мозг где-то далеко. Только сердце как мотор — бьется, бьется, как будто если остановится, нас с Шуркой не останется совсем.

После этого мы поехали к Косте, молча, как три тени в одной машине, и я даже не помню, как добрались, не помню дороги, кто за рулем, как я вошел в его квартиру — может сам, а может меня кто-то затащил, просто помню — было тихо, и пахло пылью, сыростью, и чем-то старым, как будто сама смерть здесь уже разлеглась на диване, закинула ноги на стол и ждала, когда мы ей нальем. Мы и налили. Пили, не говоря ни слова, как пьют не чтобы напиться, а чтобы затопить в себе крик, боль, шевеление мыслей, которые скребутся внутри, как крысы в мешке. Глоток за глотком, в глаза друг другу не смотрели, просто лили в себя яд, думая, что он вытравит из нас пустоту. Не вытравил. Ничего не изменилось. Так прошло два дня, как в параллельной реальности, как в черно-белом фильме, где ты не герой, а просто мебель. Похороны — будто кто-то нажал плей, и вот ты снова на ногах, на кладбище, посреди суетящихся тел, гудящих голосов, чужих лиц, фальшивых соболезнований. Придурки в погонах, его бывшие коллеги, как мухи на говне, все жужжат, играют скорбь, но я-то знаю, суки, где вы были, когда его хоронили по-настоящему — медленно, изнутри, руками того самого хирурга.

И она там была, Алина. Если я правильно помню, его девушка. Худая, как щепка, в черном платке, по щекам — слезы, нос красный, глаза опухшие, губы дрожат, как у ребенка, и видно, что ей херово, по-настоящему. У нее на лице было то же, что и у нас внутри — пусто, будто душу выдрали. Мы стояли в стороне, в нас уже плескался алкоголь, как снотворное, чтоб выстоять этот день, чтоб не сорваться, не разнести к чертям этот сраный участок земли, где сейчас закопают Шурку.

Когда гроб стали опускать в яму, она рухнула на колени, будто ноги у нее отрубило, кто-то кинулся, поднял, увел, а я остался стоять и смотреть, как его опускают в землю, как крышка гроба исчезает в яме, как будто не человека, а воспоминания хоронят. Я не мог дышать. Физически. Просто не шло. Как будто воздух стал бетоном.

Мы так и не поговорили. Так и не пожали друг другу руки, не хлопнули по плечу, не пошли бухать по-братски. Мы срались, как два идиота, и каждый знал, что другому до смерти не все равно, но гордость, обида, херня какая-то — все мешало. Мы тянули с этим "поговорить", как дураки тянут с визитом к врачу, а потом бах — и поздно, метастазы, похороны, холодная земля. За это время мы могли бы напиться, могли бы вспомнить детство, могли бы просто быть рядом. А теперь — нихуя. Пустота. Потому что сердце у него не само остановилось. Не верю я. Никогда не поверю. Потому что если б все было чисто, заключение мне отдали бы. А раз не дали — значит, прикрывают. Значит, след есть. Значит, не остановка это, а убийство. Спланированное. Хирург. Урод. Скотина. Его работа. И если это так — я вырежу всех. Каждого. Кто знал. Кто помог. Кто смотрел и молчал. Вырежу, как свиней. Без пощады. Без лишних разговоров.

Я стоял у ямы, сжал кулаки так, что ногти впились в кожу, и знал: месть будет. Кровь будет. Потому что не может не быть.

— Я не могу... не могу поверить в это, — глухо выдохнул Костя, глядя в яму, будто туда сейчас сам шагнет.

— Не остановка сердца это, — добавил Серый, смотря мимо, в никуда, — никто бы не стал оставлять кассету... и так убирать квартиру. Это не похоже на случайность. Я слышал их, но не хотел слышать. Не хотел думать. Все внутри меня сжималось, горело, грызло. Я сам себя жрал. Потому что виноват. Потому что если бы я не устроил ту разборку с Геной... Если бы не начал всю эту цепочку, может, Шурка был бы жив. Но я убил Гену. Потому что тот хотел прикончить Катю. Я выбрал. Между ней и ним. Выбрал. И выбрал бы снова. Только вот сейчас бы, если б мог, я бы сделал по-другому. Спас бы их обоих. Хоть ценой своей жизни. Хоть в обмен на душу. Хоть пошел бы сам в землю — если б он остался.