ГЛАВА 4
Номер гостиницы тонул в полумраке. За окном шумел вечерний Бельтайн — где-то вдалеке лаяли собаки, хлопали ставни, кричали птицы в саду.
Джейкоб стоял у окна, сжимая в руке лист плотной бумаги.
— Что это? — спросила Алисия.
— Письмо, — ответил он. — Принесли сегодня, пока тебя не было.
— От кого?
Джейкоб помолчал. Пальцы его, сжимавшие край листа, побелели.
— От одного священника, — сказал он наконец. — Его зовут отец Бенедетто. Он пишет, что меня разыскивает... мой отец.
Алисия медленно повернулась.
— Твой отец? — переспросила она. — Ты же говорил, он бросил тебя. Что не захотел признавать незаконнорожденного сына.
— Я так думал, — Джейкоб поднял на нее глаза. В свете масляной лампы его лицо казалось высеченным из камня. — Оказывается, он искал меня…
Он протянул ей письмо.
Алисия взяла лист, пробежала глазами строки, написанные изящным, чуть дрожащим почерком:
«Милостивый государь!
Сыновий долг призывает Вас в Селецию. Отец Ваш, граф Лоренцо д’Орсоли, разыскивающий Вас все эти годы, тяжко болен и страстно желает видеть Вас. Я пробуду в Бельтайне до середины июня сего года, в ксенодохии собора Святой Анны.
С молитвою о Вашем здравии, отец Бенедетто».
— Ты знал, что он граф? — тихо спросила Алисия.
— Знал. — Джейкоб встал, подошел к окну, встал рядом с ней. — Мама рассказывала. Но я никогда не верил, что он вспомнит обо мне. Он был знатным, богатым, у него была законная семья, дочь... Зачем ему незаконнорожденный ублюдок?
— Не называй себя так.
— Почему? — он усмехнулся, но усмешка была горькой. — Так меня называли всю жизнь. Настоятель приюта Благой Вести говорил, что я — шлюхино отродье. Что розги очищают душу.
Алисия мягко коснулась его руки, ее пальцы сжали его холодную ладонь.
— Расскажи мне, — прошептала она, заглядывая ему в глаза. — Расскажи все. Как ты очутился в приюте?
Джейкоб застыл. Минуты тянулись бесконечно, проваливаясь в тяжелое, вязкое молчание.
Но вдруг его плечи дрогнули. Он заговорил, выталкивая из себя слова с глухой яростью, словно освобождаясь от яда, который долгие годы выжигал его изнутри.
— Мою мать звали Катарина Сфорца. Она была известной оперной певицей. Звездой. Ей аплодировали короли, к ее ногам летели цветы и бриллианты. А потом она встретила моего отца и влюбилась… А через год родился я…
Он замолчал, собираясь с силами.
— Я родился за морем, в красивом палаццо, в Селеции — городе дожей, купцов и нищих. Помню, ребенком я вместе с матерью кормил голубей на площади Святого Антуана… Когда мне было пять, отец графа — мой дед — узнал о нашем существовании. Он пришел в ярость и пригрозил лишить сына наследства. После этого все переменилось. Мы уехали из дворца с резными башенками... Отец еще раз приезжал, оставил на столе увесистый мешочек золота и надолго исчез из нашей жизни…
Мы много разъезжали по городам. Мама выступала на лучших сценах Лора и Селеции.
Джейкоб провел рукой по лицу.
— А через несколько лет она увидела моего отца в ресторане, где поклонники дивы Катарины закатили пир в ее честь. — с женой. У нее помутился рассудок. В припадке ревности она напала на графиню с ножом.
— Всеблагие Заступники, — прошептала Алисия.
— Ее отправили в тюрьму, а меня — в приют Благой Вести.
Он замолчал. Воспоминания нахлынули внезапно, как шторм в открытом море — без предупреждения, без жалости, сбивая дыхание и переворачивая все внутри.
Приют Благой Вести, Торрен, шестнадцать лет назад
Каждое утро начиналось со звона колокола.
Джейкоб ненавидел этот звук.
Монах в грязной сутане входил после звона и начинал будить детей грубым окриком. Тех, кто не вставал сразу, поднимали пинками.
В капелле падре Фабрицио — настоятель приюта, сухой, костлявый старик с жесткими глазами — бросал неодобрительный взгляд на нескладных, худых воспитанников.
Грязная сутана была Джейкобу коротка, едва доходя до колен. Несмотря на свои тринадцать лет, он был выше и сильнее более взрослых воспитанников, но выглядел самым бледным и истощенным.
— Джейкоб! — голос падре резал тишину капеллы. — Дитя, ты опять отвлекаешься от молитвы! Тебе следует благодарить Всеблагих за свое спасение и молиться о ниспослании мира грешной душе твоей матери!
Сверстники бросали на него косые взгляды. Они знали, что мать Джейкоба — дурная женщина. Она сидела в тюрьме за убийство. Никто не заступится за него. Взрослые его не любили, дети боялись. Падре Фабрицио не упускал случая, чтобы наказать и уколоть волчонка — розги свистели над его спиной с жестокой регулярностью,
— Дурная трава! — приговаривал настоятель, замахиваясь плетью. — Шлюхино отродье…
Однажды в воскресенье падре отправил Джейкоба на кухню чистить рыбу, которую мальчик ненавидел.
Джейкоб сидел на табурете, запустив руки в ледяную воду. На кухне царила суета. Настоятель принимал важных гостей. В печи шипел, покрываясь румяной корочкой, жирный каплун, вымоченный в белом вине. На столе возвышалась молодая индейка, нашпигованная трюфелями и чесноком.
Аромат был такой, что у Джейкоба свело желудок. Он знал: это для падре Фабрицио. Сейчас прислужник унесет индейку в его покои, и священник будет наслаждаться ее вкусом, пока голодные дети глотают слюни.
Злоба поднялась в душе Джейкоба темной, горячей волной.
Повар, вынув индейку из печи, ушел в кладовую.
Мальчик бросился к столу, вынул из горячей индейки печеные яблоки, и сунул себе в рот. Жирный сок обжег губы, небо, горло — но это было так вкусно, что он не мог остановиться. А потом дрожащими руками начал набивать пустое нутро индейки чешуей и рыбьими потрохами.
Он красиво уложил индейку обратно, и вернувшийся повар ничего не заметил. Прислужник падре с торжественным видом поднял блюдо и унес на второй этаж.
Джейкоб смотрел ему вслед. В груди билась странная, злая, ликующая дрожь.
Через несколько минут падре ворвался в кухню, в руке его была кожаная плеть.
— Ну что, звереныш, — прошипел он, — доигрался?
Он не заметил, что мальчишка до сих пор сжимал в руке нож, которым потрошил рыбу. Визг, разорвавший тишину вечера, был нечеловеческим.
Падре упал на пол, прижимая к плечу окровавленные пальцы. А по двору мчался Джейкоб с кухонным ножом в руке.
В ту ночь тринадцатилетний мальчик исчез. Падре Фабрицио, получивший небольшую царапину, поднял на ноги всю городскую стражу, но беглеца не удалось разыскать.
— До Порто-Соло я добрался через месяц, питаясь подаяниями, — продолжил Джейкоб, возвращаясь в настоящее. — На берегу залива я свалился замертво, обессилев от лишений и голода.
Очнулся в баркасе старого контрабандиста Пьетро. Он взял меня к себе, выходил, научил вязать узлы и ходить под парусом.
Джейкоб горько усмехнулся.
— Через десять лет Пьетро, который к тому времени заменил отца, погиб у меня на руках от картечи королевских таможенников. С тех пор я понял: рассчитывать можно только на себя.
... Спустя довольно короткое время от побережья до гор разнеслись слухи о шайке неуловимых и беспощадных бандитов, которые внезапно появлялись среди белого дня в самых неожиданных местах и исчезали бесследно. Более пяти лет наша шайка, состоявшая всего из трех бывших моряков, безнаказанно бесчинствовала, но наконец рота королевских егерей прижала нас к берегу в одном из заливов. Приятели мои были убиты, а сам я, раненный, был отправлен на невольничьей рынок, где хотели продать на галеры.
Он замолчал. Взял письмо со стола, посмотрел на него.
— А потом — ты. — Он поднял глаза на Алисию. — Купила меня за семьдесят золотых и дала свободу на следующее же утро.
Алисия молчала. В комнате висела тишина — теплая, полная невысказанных слов.
— Так что, — Джейкоб кивнул на письмо, — когда какой-то священник пишет, что мой отец — тот самый, который не захотел меня знать, — вдруг решил меня найти, я не знаю, что думать.
— А что, если это правда? — тихо спросила Алисия.
— Тогда он опоздал примерно лет на двадцать.
Он хотел отвернуться, но Алисия взяла его лицо в ладони, не дала отвести взгляд.
— Ты самый храбрый человек, которого я когда-либо знала, — сказала она. — Мужчина, который прыгнул за мной за борт под пули. Так почему же сейчас ты боишься поверить, что нужен кому-то.
— Я не боюсь, — возразил он, но голос его дрогнул.
Алисия поцеловала его — медленно, нежно, будто вкладывая в этот поцелуй все, что не могла сказать словами.
Джейкоб ответил. Его руки обвили ее талию, прижали к себе. Поцелуй стал глубже, отчаяннее — как у людей, которые не знают, что будет завтра, знают только то, что есть сейчас.
Свечи догорали.
За окном шумел ночной Бельтайн.
Но сейчас им не было до этого дела.