Глава 51

Глава 51

Каз наливает воду, подает мне, следит, чтоб я нормально взяла бокал, потому что руки до сих пор подрагивают.

Хорошо, что слез нет, все остались там, на стылом кладбище. И это правильно: нельзя плакать по этой твари.

Хотя, я же не по нему.

Я по себе больше.

По той беспечной Марусе, доверчивой, легкой, не ждущей от судьбы ударов. Та Маруся верила людям, летала, а не ходила. Писала чистые, мягкие акварели без единой мрачной тени, залитые солнечным светом пейзажи маслом, дымные нежные пастели… И переживала свою первую красивую, искреннюю влюбленность.

А еще она не строила планов, жила одним днем, умела находить вечное в сиюминутном. Именно ее мне чертовски жаль.

И неожиданно думается, что, если б Каз встретил меня тогда, вот такую, летящую, нежную и искрящуюся, то у нас все могло бы сложиться иначе… И, возможно, мой малыш был бы жив. И ему сейчас уже было бы полгодика…

Несложившееся колет сердце, и пустота глиняной формы окончательно заполняется. Металл твердеет.

Я чувствую себя живой.

Наконец-то.

Пью воду, ощущая, как режет горло. Так бывает, даже когда кричишь внутри.

Каз в самом деле не слышал моих слов, ни одного.

Именно потому мое сидение у могилы Алекса, мои однозначные ответы на его вопросы, так больно ударили. И, наверно, кто угодно на его месте этим удовлетворился бы, ушел. Потому что сколько можно бегать за сумасшедшей? Сколько можно терпеть ее поведение?

Если бы он развернулся и оставил меня там, на кладбище, умирать, я бы его поняла. И приняла.

Но он не умеет сдаваться. Он совершенно сумасшедший. Как и я. Мы нашли друг друга.

Отыскали в этом огромном мире, притянулись все-таки…

Он увидел похожую на меня девушку-художницу… Я — вздрогнула от его такого знакомого лица… Это невероятно, но так бывает. Еще и не такое бывает…

И вот сейчас мы сидим в номере гостиницы, который он снял на сутки, и разговариваем.

Неожиданно вспоминаю глаза девушки-администратора, когда Каз занес меня на руках в фойе гостиницы и отрывисто приказал найти номер.

Я в этот момент не могла адекватно реагировать на ситуацию, цеплялась за крепкую шею, словно за спасательный круг, прятала лицо на его груди, упиваясь терпким запахом, успокаиваясь, ощущая себя так правильно, так естественно.

Я не запомнила, как мы ехали сюда, в центр города, все словно в тумане пронеслось: дорога, машина, Каз пристегивает, мимолетно касается губами виска, меня бьет сладким током от этого, затем мелькающие за окном здания пригорода, остовы мертвых кораблей на отмели ушедшего моря, центр, остановка, опять его объятия, шепот: “Иди сюда”. И ощущение тепла и безопасности…

В номере он сажает меня на кровать.

Накидывает плед на плечи.

Не спрашивает ничего. Вообще.

Я сама говорю.

Медленно, не выбирая слов, именно так, как у меня в голове формируются предложения. Просто и естественно.

Я никогда не думала, что смогу хоть кому-то рассказать про… Это. И уж тем более мужчине. И уж тем более, мужчине, от тепла которого завишу.

Но, наверно, я и в самом деле перестала быть заготовкой, обретя металлическую стойкость. Или все дело в том, что прежняя Маруся так и осталась там, на кладбище.

Лежит сейчас у могилы этого подонка, пустая и хрупкая. Легко наступить подошвой, растереть, с грязью смешать.

Меня и мешали.

И я сама — мешала. Не сопротивлялась этому. Но теперь все по-другому. Где-то в глубине сердца есть понимание, что Каз после всего услышанного вряд ли будет относиться ко мне, как раньше. Все же, его нежная романтичная художница все меньше и меньше теперь становится похожей на меня, реальную.

Но больше я не буду ничего замалчивать.

Про насилие Каз слушает, склонив голову, избегая встречаться со мной взглядом. Только скулы каменеют, да щетина на них синевой отливает.

Когда говорю про выкидыш, случившийся после очередного насилия и избиения, Каз вскидывает на меня воспаленный взгляд, кривит губы и что-то тихо шепчет. Я бы хотела разобрать, что он говорит, но не думаю, что стоит это делать… Не для меня эти слова.

Про смерть Алекса слушает с легкой усмешкой, особенно, когда говорю про передоз и то, что нашли его на свалке городской. Голым.

— Собаке — собачье, — бормочет он, а затем подсаживается ко мне на кровать, натягивает повыше плед, упавший с плеч… Да так и оставляет ладонь рядом с шеей. Горячую такую, огненную. Правильно огненную. И я таю. Металл тоже умеет плавиться. Каз не стыдится ко мне прикасаться после всего этого…

— Надо было раньше сказать… — шепчет он, и я вскидываюсь, пытаясь объяснить, что не могла. Никому не могла!

— И мама не знала? — спрашивает Каз, поглаживая по плечу, притягивая еще ближе к себе. И металлическое тело послушно гнется ему навстречу, подстраивается под его огонь.

— Нет… — спокойно говорю я, — мне было стыдно. Она знала, что я с ним встречаюсь. И все. Отпускала к нему с ночевками.

— И не видела, что ты… В синяках?

— Нет… — я пытаюсь объяснить то, что, наверно, со стороны вообще кажется диким, неправильным, — понимаешь, я всегда была такой… Отстраненной. И молчаливой. А мама… Она много работала, пропадала с утра до ночи. Я никак не могла ей сказать… Потому что Алекс сказал, что… Что если скажу кому-то, он ее убьет. И я ему верила, знаешь… А насчет синяков… Он не бил по лицу. По крайней мере, не так, чтоб было видно. Пару раз я улетала так, что потом дышать больно было очень долго. Но постепенно проходило…

Каз скрипит зубами, сжимает меня все сильнее, поворачивается, утыкается губами мне в шею, дышит прерывисто, словно пытается справиться с собой, обрести спокойствие.

— Представляешь, — делюсь я с ним самым сокровенным, тем, что никому больше никогда не скажу, — я ведь хотела выкопать его, так ненавидела. Хотела посмотреть на него… И, наконец, осознать, что он сдох. Это неправильно же. Это же ужасно…

— Это нормально, Марусь. Если хочешь, выкопаем, не проблема, — хрипит мне в шею Каз, и от его хрипа мурашки по коже. И от его слов — тоже. Потому что он меня понимает. И поддерживает. Мое сумасшествие поддерживает. — Но, по правде говоря, ты его уже выкопала, Марусь, — продолжает Каз, а у меня волосы шевелятся на голове. От смысла, от тональности, такой правильной сейчас. — Ты его выкопала. Давай его обратно закопаем. Навсегда теперь.

Я поворачиваюсь на этот звук, на это хрип, сейчас такой сладкий для меня, такой нужный.

— Давай, — шепчу я прямо в пышущие жаром губы, — давай… Пусть он уже не возвращается.

— Я не позволю ему вернуться… — так же тихо, едва слышно, отвечает мне Каз, — я его не пущу больше к тебе… Я же говорил, что ты — моя? Хочешь быть моей, Марусь?

— Хочу… — я говорю чистую правду сейчас. Потому что мое новое, отлитое из молодого металла тело так правильно плавится от его огня, что сама мысль опять остаться в одиночестве в этом большом мире кажется кощунственной.

Я могу быть одна, да.

Я теперь все могу.

Вот только металл оживает, когда рядом огонь нужной температуры. А в любом другом случае, превращается в монолитную структуру и способен лишь замерзнуть при низких температурах. Или даже расколоться, если они будут слишком низкие…

Каз проводит обеими горяченными ладонями по моему лицу, смотрит в глаза, темно, так темно… Я плавлюсь в этой темноте. Огненной.

— Маруся… — словно в забытьи, шепчет Каз, — моя Маруся… Моя, моя, моя…

На каждое “моя” он прикасается обжигающими губами к коже, словно клеймя меня, спускается вниз, по шее, к груди, распахивает мамину кофту… И я покорна его огню, плавлюсь, подчиняюсь.

Это радостное подчинение, оно так необходимо мне сейчас.

Я хочу опять обрести цельность, поменять обманчивую идеальную хрупкость глиняной заготовки на несовершенную мягкость металла в плавильной печи.

Сейчас из меня выковывается что-то принципиально новое.

Я не знаю, что это будет, но уверена, что оно станет живым и открытым миру.

Той мягкой и легкой Маруси уже не вернуть. Но из личинки сначала рождается гусеница, а уже затем — бабочка.

Бабочки живут недолго. Но разве это важно? Главное, что они живут…

Кожа Каза горячая, как и его губы, а руки — опытные и сильные. Он так легко раздевает меня, я даже не замечаю, когда именно это происходит.

И жар его обнаженного тела оглушает.

И шепот, горячечный, хриплый, завораживает. Живой огонь движений, живой ритм, сильный и мощный.

Я лечу навстречу огню, я умираю от боли и счастья. В глазах — только ночь, только вспышки пламени, только он… Только он…

Он меня выматывает, мучает, терзает. И это правильно. Молот тоже причиняет боль металлической заготовке. Но из этой боли рождается жизнь.

Я хочу, чтоб родилась жизнь.

Так хочу!

— Я так хочу… — шепчу ему в мокрый от напряжения висок, сладко кусаю в жилистую шею, радуясь хриплому вздоху, тихому возбужденному рычанию, — хочу, хочу…

Я не говорю, чего именно я хочу, нет таких слов, чтоб правильно это сказать, но мне кажется, что Каз все понимает.

Потому что останавливается, смотрит на меня и тихо отвечает:

— Я тоже хочу, Марусь. Я очень хочу.

И именно его шепот, искренний сейчас до боли, его взгляд, обжигающе прямой, его запах, которым я пропитана насквозь, навсегда, выносит за пределы реальности.

Туда, где простор, солнце, ветер.

Наверно, именно так воспринимает мир едва вылупившаяся из кокона бабочка…

***

Блики пламени в твоих глазах
Завораживают мерным танцем
Я тянусь, я так хочу остаться
Навсегда остаться в небесах
Я хочу забыть про все сейчас
Только ты, и только твои руки
Никакой печали и разлуки
Лишь огонь, горящий ради нас
Этот ритм и эта пряность кожи
Это небо только для двоих
И пожар, пожар в глазах твоих
Только это помнить и возможно…
М. Зайцева 27.12.2023