Дивные воды Юля Тихая · Глава 20. Чего ты хочешь

Глава 20. Чего ты хочешь

— Вот как так, Дима? Почему так? Я знаю людей, которые убили бы за такой дар! Это, конечно, противно Учению и несмываемый грех… но для многих людей была бы недостижимая мечта! Вот взять даже Веру Павловну. Думаешь, она отказалась бы от силы? А этой Соне — ничего не надо!..

— Ух-хумс, — неразборчиво выдохнул Дима мне в волосы.

Мы снова сидели на моей кухне, и кухонька была такая маленькая, что вдвоём мы плохо на ней помещались. Я предпочитала считать, что именно поэтому я сидела у мужчины на коленях, кипятясь в чай, а Дима вдумчиво целовал мою шею.

— Как можно отказаться от дара? Как? Бог не отмечает нас просто так, есть выбор — но есть и предназначение. Это святотатство — отказаться от столь явного знака… и зачем? Ну вот зачем? Что такого важного она собирается делать со своей жизнью?!

— Мх-хм…

— Её зовёт эфир, Дима. Понимаешь? И так отчётливо! Это такая редкость, это почти никогда не встречается. Бывают люди, что даже не умеют ничего толком, а что ни слово — то благословение! Чистые души, ясный взгляд. Эфир через них разговаривает. Она столько всего сможет, если посвятит этому себя. А она — не хочет!

— Хм-м-мх…

— Да ну тебя.

Я обиженно потянулась за печеньем и принялась им хрустеть.

— Эй, — Дима звонко чмокнул меня в щёку. — Я слушаю. Я просто, знаешь, фельдшер. Я не очень понимаю в ваших Орденских штучках.

— Да какие тут штучки…

— М-м-мх, — он снова зарылся носом мне в волосы. — На самом деле, я правда не понимаю. Ну, светится у неё там что-то… это такое уж чудо?

Я сползла по коленям пониже, чтобы вывернуть шею и заглянуть в его лицо. Он шутит сейчас, да? Или чего — действительно не понимает?

— Дим, — очень осторожно, как глубоко нездоровому человеку, сказала я. — Она просто рисовала картинку. Картинку, Дим. А она засветилась.

Он обхватил меня обеими руками и притянул к себе обратно. Я ткнулась носом в карман рубашки и с удивлением обнаружила в нём спички.

— Ты разве не смогла бы сделать, чтобы оно светилось?

— Смогла бы.

— Но ты говоришь, что ты сейчас не так уж и сильна. А она — сразу Божья избранница?

— М-м-м… Дим, это разные вещи. Видишь ли, сила… хм… вот с чего нужно начать: то, что мы можем и не можем сделать, не определяется одной только силой. Способность управлять силами есть в любом человеке, в ком-то больше, в ком-то меньше, но всегда есть. Но сама по себе это довольно мало значит. Ей нужно уметь пользоваться, её нужно превратить в инструмент. Это как с игрой на саксофоне. Технически кто угодно может выдохнуть в трубу, у кого-то в лёгких больше воздуха, у кого-то меньше, но какой-то звук выдует кто угодно. Но не любой может сделать из этого музыку. И не любую музыку. Понимаешь?

Конечно же, всё это Диме должны были рассказывать в школе — на тех самых уроках Тайного знания, которые теперь вела я. Но какой человек годами помнит абстракции, которые занудный ворчливый учитель вкладывал в пустую молодую голову? Меня же учили логарифмам, и что я о них теперь знаю?

На самом деле, это не совсем правильно — говорить о силе как таковой. Это атавизм, наследие, оставшееся нам от старой магики, когда самые умелые из служителей полагали себя могущественными. Теперь мы точно знаем, что мир устроен иначе — но слова упрямее знания.

Саксофонист делает музыку из воздуха. Но это не его воздух; человек не обладает им, воздух — не часть его тела. Саксофонист берёт воздух из мира, а потом своим умением, своим тонким пониманием себя и своих действий направляет его так, чтобы получить нужный звук. Так и мы, служители, изменяем эфир.

Если поставить в рядок начинающих музыкантов, впервые пришедших на урок, окажется, что кто-то из них от природы отмечен слухом, а кто-то умеет растянуть ровный выдох на полторы минуты. И редко, исчезающе редко, бывает так, что у человека легко получается музыка — будто бы сама, на чистом чувствовании.

У Сони получились не совсем те ноты, что были написаны, — едва ли она хотела сделать так, чтобы её пластинка светилась. И всё-таки это было явное, совершенно определённое благословляющее воздействие, получившееся у неё само собой.

— Я считалась одарённой, — негромко сказала я, расслабляясь в мужских руках и позволяя им разгуливать по рубашке. — В пятнадцать я благословляла пряники, сто тридцать штук, и все они вышли одинаково отмеченными силой. Это требует большого контроля, это сложно. Сонина сила другая, более дикая, и девочка пока совершенно ей не владеет. Вряд ли сможет натворить плохого, но… как можно совсем от этого отказаться? Как?

— Может, она этого не хочет?

— Не хочет?! Слышать эфир — не хочет? Менять через него реальность — не хочет? А хочет — угробить свой дар и остаться обычным человеком? Так?!

— Люди хотят разных вещей, — дипломатично сказал Дима.

И я опомнилась.

Люди хотят разных вещей. Да. Для этого нам дан выбор и чувствование: чтобы стремиться к исполнению Плана из собственной свободы, но не из обязательства, потому что нет чистоты в безразличном следовании Порядку, если смысл его и его суть не освоены душой.

Мне следует уделить больше внимания собственным занятиям, прежде чем нести людям то, что я поспешила назвать светом.

Дима тем временем добрался до чувствительного участка между лопатками, прикосновения к которому даже через рубашку снижали мои духовные порывы. А потом он и вовсе мурлыкнул мне в ухо:

— Какие у тебя планы на праздники?

Я пожала плечами, успокаиваясь.

— Пряников испеку, наверное.

— У меня мама коврижку медовую обещает, а я баранины у фермера купил. Филе корейки.

— О, — рассеянно протянула я. — Баранина… здорово.

— Пойдёшь со мной?

Я моргнула. Домашний праздник — семейное дело, для очень близкого круга. На такие вещи соседское гостеприимство уж точно не должно распространяться; любой приличный человек должен отказаться. Странно, что он вообще стал спрашивать.

— Нет-нет. Спасибо. Не стоит.

* * *

Канун Дня Слышащих я впервые отмечала в одиночестве.

Прошлась веником по печке, смахнула пыль со штор, почистила половик снегом, намыла полы. Разогрела воск. Есть много разных свечей, и все они равно угодны Богу; в церквях предпочитали формованные, в моде нынче были наливные, но я делала по-старому, так, как меня когда-то научила бабушка: наливала воск тонким слоем на лист пергаментной бумаги и клала на краешек фитиль. Воск застывал, становился белее и твёрже. Тогда — но до того, как он застынет совсем и станет хрустким, — его нужно свернуть рулоном вокруг фитиля.

Если свернуть достаточно туго, выйдет почти обыкновенная свеча. Я любила делать посвободнее, воздушнее. Тогда сверху свеча была похожа на цветок.

Воск можно присыпать лепестками или семенами, блёстками или листовым золотом. Я вкладывала хвоинки по одной, собирая бессмысленный нежный узор. Воск забирал в себя тепло моих рук, воск запоминал следы моих пальцев, а я сворачивала его снова и снова, собирая в толстую чуть кривую свечу.

Украшений у меня не было, обрядной треноги — тоже. Я использовала самый обычный табурет, которым обычно подпирала дверь в душ.

Выбрала самый большой из противней, поставила в центре свечу, закрепила рядом вертушку. Горячий воздух вращал лопасти, тени танцевали на потолке. Всё, из чего создан осязаемый мир, отражается в тонких слоях… всё, что написано в Плане, воплощено осколками бытия…

Назавтра будет большая служба, и на ней станут петь и говорить о стремлении к Порядку, а на белой пустой стене развернутся сцены из Уроков, собранные из шарнирных фигурок. Я была на многих таких церемониях и знала все положенные песни, я провела немало часов, оттачивая своё умение управляться с фонарями.

А сегодня был другой праздник, домашний, личный. Сегодня были пряники, мясо в маринаде и тени на потолке. У соседей — я видела светлые пятна в эфире, — собралась вся родня, к Зое Игнатьевне дочь привезла внуков, а вот дом Димы опустел.

В нашем семейном ресторанчике зимние праздники всегда были жаркой порой. Тяжёлой, но и весёлой, яркой. Кто-то из гостей из года в год возвращался за бабушкиной рулькой в ягодах; кто-то за месяц записывался в очередь на кексы, хрустящие сверху и жидкие внутри. Несколько дней кухня пыхтела до глубокой ночи, а мы все носились хороводом между высокими штабелями коробок и наматывали километры по кварталу; лет в тринадцать я собрала все свои трамвайные билетики за день, и их оказалось сорок четыре штуки — вот сколько хозяек доверили нам свой праздничный стол. Годом позже мне повезло потянуть ногу и сидеть на выдаче, сверяя заказы с длинным списком в маминой тетради и то и дело уточняя на кухне, можем ли мы отдать ещё и печатный пирог со сливочным кремом и почти всегда предлагая вместо него свёрток с безе, угрожающие запасы которого не помещались в отведённый им шкаф. А ещё через год я уже была в учении, помогала на службе и чувствовала себя самой счастливой девочкой на земле.

Все последующие зимние праздники я провела в Ордене. Были большие собрания в ложе, были приватные кабинеты, а года три назад Костя организовал для нас двоих ужин на верхушке южной башни — тогда я решила, дурочка, что он сделает мне предложение и испортила себе ожиданием весь вечер. В прошлом году я была приглашена во внутренний круг и делила знакомую рульку в ягодах, заказанную из семейного ресторана, с нашим магистром и посвящёнными старших ступеней…

Это был аванс, конечно. На меня многие возлагали надежды. Никто не ждал, что я перегорю в своей тёмной комнате; казалось совершенно ясным, что этой зимой я буду с полным правом носить усыпанный серебром белый плащ.

И вот — год прошёл. Зима наступила. И белый плащ не сбылся, даже если казался заранее написанным в Плане. Не случилась и наша с Костей семья; не вышло из меня и мастерицы над складскими запасами на смену маме. Много чего задуманного не произошло. А были — Дивноводное, пляска теней на потолке и тишина.

Пряники зато удались.

Потом я нарезала алюминиевую ленту на полоски и заполняла их узорами и знаками. Порезала палец, долго сидела, посасывая ранку; собрала кровь ваткой. Пригладила края фигурки, выдавливала в металле одну черту за другой. Тонкие линии, ясные символы. Потяжелевшая вертушка над свечой кружилась всё медленнее, тени скользили по стенам. Одна отражала в эфир желание ясности, другая — тягу к теплу, и свет заглядывал в пробитые шилом точки.

Можно многого ждать от своей жизни и о многом мечтать. Один лишь Бог знает, что из этого сбудется. Некоторые старания бесполезны, некоторые усилия тщетны, и План иногда отводит тебе совсем не тот смысл, который ты для себя видел. И тогда всё, что мы можем, — это привести свою душу в согласие с Порядком и стремиться каждым своим действием воплощать в реальность Божественный Замысел.

Мой путь привёл меня сюда, в Дивноводное. Может быть, я нужна для того, чтобы понять, что рычит в здешнем лесу. Может быть, я приведу в Орден новую служительницу, которая сделает что-то великое. А может быть, дело вовсе не в Дивноводном; учебный год закончится; я получу новое назначение, и будет другой посёлок, другая школа, другие дети, множество душ, которым может быть важно увидеть мой свет.

Все эти судьбы равно важны, не так ли? В этом ведь тоже есть смысл?

Я совру, если скажу, что не сделала подвески с пожеланием силы. Но в тот день моей твёрдости хватило на то, чтобы не повесить её на свечу.

* * *

С тенями Вера Павловна управлялась не слишком хорошо, так что на службе мне пришлось попрыгать со стареньким набором шарнирных фигурок; надо сказать, что в двадцать лет это давалось мне проще, а теперь ползание за ширмой по холоду неприятно отдавалось в коленях. Это чего — старость уже, или здесь действительно безобразно неровные доски?

Дима пришёл на службу с матерью. Я видела её раньше: вполне бодрая, сильно хромающая женщина, красящая волосы хной. Их родство больше всего было заметно по свитерам крупной домашней вязки.

Я неловко махнула ему рукой из-за ширмы, но Дима, видимо, не заметил.

И вечером он ко мне не зашёл, хотя был дома, я чувствовала его в эфире. Жаль; пряники не очень хранятся…

Мне зачем-то хотелось угостить его пряниками.

Следующим утром я проснулась от странного ощущения беспокойства. Долго лежала в полумраке, вслушиваясь в себя и эфир и пытаясь найти ему причину. Моё сознание тянулось к древним кедрам и бойким ключам Дивноводного; я касалась вниманием то искры скачущей белки, то завихрения, которым было поваленное метелью дерево.

Небо было чисто. Все звери были всего лишь зверьми; по веткам скакала белка, в глубине заметённого снегом выворотня дремала лиса. Я с сожалением отметила, что лиса немолода и нездорова. Вернее всего, это была её последняя зима — и скоро лиса растворится в сиянии и станет частью неслышимых теней, как однажды случится с каждым из нас.

Моего умения всё ещё было достаточно для того, чтобы обнять своей силой кладбище и убедиться, что мёртвые спят, и неучтённый Рябов — если он здесь действительно был, — спит вместе с ними. И во всём посёлке я не ощущала гостей и не видела следов одержимости. Тихое, благостное Дивноводное.

Что же меня разбудило?

Время было уже бессонное, и я села, сунула ноги в тапки. По новообретённой привычке первым делом спустилась в погреб — и с некоторым разочарованием поняла, что сегодня волшебная рыба снова не пожелала меня посетить.

Конечно, когда я говорю о разочаровании, я движима исключительно исследовательским интересом.

Я опустилась ниже, в те слои, где реальность была похожа на себя больше, чем на пятна света, чистые абстракции и бесплотные идеи, — и полюбовалась тем, как на улице Солёной просыпается жизнь.

Вода у моих ног не плескалась.

В доме тоже было тихо, только чуть слышно свистело в кухонном окне — на днях я облазила его всё, но так и не нашла щель. Я сделала пару привычных упражнений, поднялась обратно в комнату — и почувствовала, как Дима принялся чистить снег в своём дворе.

Влезла в штаны, накинула платок и пальто, опёрлась на забор между участками.

— Доброе утро, — я помахала ему рукой.

— Доброе.

— Как твои праздники?

— Хорошо. Твои?

— Неплохо.

Он так и махал лопатой. Взмах — бросок — взмах — бросок. Мерные движения рук.

Я помялась. Поправила косу.

— Ты не заходил вчера, — сказала я наконец.

Дима вздохнул и всё-таки остановился, установил лопату вертикально, сложил ладони на черенке, вздохнул.

— Наташ. А надо?

Я смотрела на него из-под бровей. Без привычных лучистых морщинок у глаз Дима сразу казался старше, а ещё — совершенно чужим. Как будто это был другой, посторонний Дима, не тот, с которым я была знакома.

— Не надо, — согласилась я. — Здесь нет никаких… долженствований.

Он закатил глаза и почесал в затылке.

— Наташ, я тебя не понимаю. Мы договорились вроде, что я за тобой ухаживаю, было такое? Но праздники… тьфу. Тебе что, дрова колоть некому?

Мне действительно некому было колоть дрова, но я предполагала, что как-нибудь с этим справлюсь.

— Ты обиделся, что я праздники с тобой не отмечала?..

Он огляделся и всё-так подошёл ближе к забору. И правда: нехорошо как-то в полный голос о таком разговаривать, даром что подслушивать могли разве что белки.

Дима протянул руку и заправил косу мне под платок.

— Думал с мамой тебя познакомить, — чуть смущённо сказал он.

— Зачем?

— Вот об этом я и говорю.

Какое-то время я смотрела на него молча.

Должно быть, я могла показаться кому-то странной. Я служительница высоких ступеней; как всякий человек, посвятивший себя Учению, я многое знаю о душевных движениях и терзаниях, о человеческих чувствах и надеждах, о силе страстей и истоках греха. Вместе с тем — я избрала стезю очищения почти десять лет назад, и, как инквизитор, не работала с прихожанами. У меня не было привычки рассуждать о простых чувствах.

— Дим… я ведь инквизитор.

— Я знаю. И что?

— Понимаешь, это… не человеческая работа. Она накладывает отпечаток. Мы можем приятно общаться, но вряд ли твоя мама… словом, это излишне.

— Она расстроилась.

— Разве?

— Представь себе.

«Ему всего-то… сколько? Двадцать шесть? — с жалостью подумала я. — Мальчишеский максимализм!»

— Я не имела в виду принести ей расстройство.

Дима снова закатил глаза. Черенок лопаты стукнулся о забор, и на долгое мгновение мне показалось, что он сейчас просто развернётся — и уйдёт прочь от холодной слишком взрослой дуры, которая понимает, что всё это совершенно никуда не ведёт.

Было бы хорошо, если бы он так и поступил.

Вместо этого Дима взял меня руками за плечи и с силой притянул к себе так, что мы столкнулись губами прямо над забором. И целовал он меня так, как не целуют мальчишки: глубоко, уверенно, до мягких коленей и головокружения, и руки сползли на талию и сжали как-то особенно хорошо. Поцелуй стал мягче, я открыла глаза и с трудом сфокусировала взгляд на его лице.

Тёплый взгляд. Знакомая усмешка в бороду…

Сердце громыхало в ушах. Тело плыло. В голове кипел туман.

— Зайду к тебе?

— Погоди… погоди…

— Наташ…

Воздух с трудом пропихивался в лёгкие.

— Наташа, ты…

— Подожди! Ты слышишь?

— Слышу? Что?

Я оборвала его жестом. Гул в ушах усиливался; двор плыл перед глазами, сердце колотилось, как бешеное.

Я выглянула в эфир — и оглохла от рёва.