Глава 25

Глава 25

При дневном свете цифры, которые ночью расползались перед глазами пьяными тараканами, выстроились в ровные, понятные столбцы. Очень любезно с их стороны, жаль только, что от понятности цифры редко становятся приятнее.

Андрей прислал мне подробную, до копейки, выписку по содержанию приюта за прошлый год: сметные назначения Приказа общественного призрения, штатные выдачи, фактические расходы, остатки, недоимки и прочие радости канцелярской мысли. Все то, что в приличном обществе, вероятно, полагалось называть управлением, а у меня становилось поводом для мигрени. Однако сама напросилась, значит, придется разбираться.

И чем дальше я читала, тем больше хмурилась.

Мелкое воровство здесь, несомненно, присутствовало, как плесень в сыром углу: отмывай, не отмывай, все равно вылезет, но пока не очень заметна, можно не думать, что она там есть. Чуть завышенная цена у поставщика, чуть более скромное качество полотна, чем значилось в бумагах, прочие усушки-утруски. Разумеется, в отчетах этого быть не могло. В отчетах вообще редко водится жизнь — она пачкает поля и мешает красивой строке сходиться с итогом.

Можно было заподозрить и воровство крупное. Гладкие бумаги тем и удобны, что за ровной строкой прячется что угодно, и поди докажи обратное. Я и искала — мифических дров, муки по цене осетрины, поставщика, который всем приходится троюродным братом.

А потом перестала. Потому что искать вора тут было бессмысленно: даже если бы не крал вообще никто, беду это не отменило бы.

И мелкое воровство, и крупное, которого я не нашла, были дополнением, а не причиной катастрофы.

Я смотрела на графу «положено по штату» и чувствовала, как меня медленно, но верно накрывает приступом бессильного бешенства.

Главной бедой были не воры, а смета.

Кто-то — в далеком петербургском ведомстве или в здешнем Приказе лет десять назад — сел, обмакнул перо в чернильницу и высчитал, сколько мыла, воды, дров, муки, холста и свечей полагается одному сироте в месяц. Причем высчитал, очевидно, исходя из того, что сирота — это казенная единица, а не живой ребенок.

Казенная единица не растет. Не потеет. Не пачкает простыни. Не рвет рубахи локтями и коленками. Не мерзнет ночью, не боится темноты, не кашляет, не тошнится, не поносит, не просит пить и вообще ведет себя с похвальной бухгалтерской умеренностью.

Живые дети, к сожалению, устроены неудобнее. Положенная выдача воды была рассчитана так, словно дети только пьют, но никогда не моются, а горшки, полы и белье существуют в каком-то ином, не требующем мытья и стирки измерении. Дрова отпускались так, будто печь в спальне достаточно протопить один раз в сутки: воздух, конечно, станет спертым, но зато тепло, если верить составителю сметы, обязано будет сохраняться из уважения к казенной экономии. Холст на рубахи выделялся так, будто дети носят ткань с аккуратностью музейных экспонатов и никогда не растут.

Даже для здоровых детей в спокойное время это «штатное содержание» нужно было умножать минимум на полтора — просто чтобы обеспечить не приличие, нет, о приличии речи не шло, а обычное выживание без ежедневного подвига со стороны смотрительницы.

А сейчас, во время кишечной инфекции, когда воду надо кипятить котлами без остановки, белье — вываривать в щелоке, тюфяки — менять, горшки — мыть, а слабым детям требуется питье не по смете, а по состоянию слизистых и количеству мочи, эти нормы не покрывали и трети реальной потребности.

Анфиса Петровна не воровала. Во всяком случае не так, чтобы именно это объясняло беду.

Она просто пыталась натянуть казенный тришкин кафтан на живых, болеющих детей. А когда тот трещал по швам, штопала его пожертвованиями сердобольных дам, случайными подаяниями, собственными нервами и тем самым женским умением «как-нибудь справиться», на котором, кажется, держалась половина империи.

Я откинулась на спинку кресла и бросила карандаш на стол.

Вот что было хуже всего: в бумагах почти все выглядело прилично. Это не означало «по-человечески» — но прилично.

Суммы отпущены, статьи соблюдены, расходы внесены, подписи стоят. Если смотреть из кабинета, дети накормлены, обогреты, обмыты и одеты ровно настолько, насколько требовала бумага.

А если смотреть из приютской спальни, бумагу хотелось смять и потеребить, чтобы стала мягче, после чего использовать по единственному назначению, для которого она годилась.

Все это окончательно утвердило меня в мысли действовать параллельно Приказу, но не вместо него. Вчера дамы ездили и собирали дрова. Но завтра может понадобиться печник, потом запас белья, потом ремонт крыши и прочие вещи, которые никак нельзя закрыть регулярными поездками по купцам.

Значит, мне нужно думать, как выстроить систему в обход казны, не превращая при этом в хаотичный сбор милостыни. Тринадцатый том мне в помощь.

Я взглянула на часы. Самое время отправляться к отцу Павлу.

Можно было бы, в самом деле, пройти пешком, но потом я собиралась в приют, так что пришлось ехать.

У водоразбора на Соборной площади змеилась очередь. Люди ворчали. Еще бы им не ворчать. Раньше — подходи и черпай своим ведром. Сегодня — очередь к ведру казенному, на землю его не ставь, бочки мой.

Классическое «хотели как лучше» здесь проявлялось во всей красе, только без продолжения про «как всегда» — пока, по крайней мере. Порядок с водой действительно был нужен. Следить, откуда водовоз берет воду, было нужно. Мыть бочки было нужно. Не давать людям пить из чего попало — тем более. Но стоило придать хаосу хоть какие-то правила, как эти правила немедленно обернулись очередью, ростом цены и совершенно объяснимым народным раздражением.

Хотелось бы думать, что люди привыкнут, как в нашем мире привыкли к досмотру в аэропортах — ворча, снимая ремни и проклиная всех причастных, но все-таки проходя через рамку. Только в аэропорту хотя бы понятно, почему тебя мучают. А здесь попробуй объясни человеку, что он должен платить дороже не потому, что баре совсем обнаглели, а потому, что его поросшая разнообразной флорой и фауной бочка могла отправить половину двора на кладбище.

Но лучше бы, конечно, добавить городу водоразборных чаш. Водовозов. Нормальный надзор. И еще пару сотен лет санитарной мысли сверху. Непонятно только, на какие шиши.

…Евдокия Степановна чаю обрадовалась, как и сахару.

— Отец Павел велел проводить вас в его кабинет, — сказала она, поблагодарив. — Не буду вам мешать.

Отец Павел поднялся из-за массивного стола, благословив меня, указал мне на кресло, сам сел в другое, стоявшее не напротив, а как бы углом. Как в кабинете психолога. Только вряд и у психолога пахнет ладаном и восковыми свечами.

— Рад видеть вас, Анна Викторовна.

— И я вас, отче.

Я села, аккуратно устроив на коленях руки: они часто выдают хозяйку куда быстрее, чем лицо. Особенно если хозяйка не до конца понимает, зачем пришла: за советом, за разрешением жить, за справкой о собственной человеческой природе или просто к человеку, который уже позволил подойти близко к неприличной правде, и не побежал за осиновым колом.

Отец Павел внимательно посмотрел на меня.

— Вы ко мне побеседовать о приюте, Анна Викторовна? — спросил он. — Или о воде?

— Почему о воде? — моргнула я.

— Потому что о воде сегодня на паперти после службы говорили больше, чем о Страшном суде.

Я вздохнула.

— Кажется, этого следовало ожидать. Не поделитесь ли, что именно говорили — если это, конечно, не нарушает тайну исповеди.

Он прищурился.

— Не нарушает. Говорят, власти чего-то недоброе удумали. Ковши казенные на цепях повесили, ведра на землю ставить не велят. Водовозы ворчат: крышки им к завтрашнему дню подавай. Один старик уверял меня, что прежде вода была общая, а нынче ее, по распоряжению начальства, сделали барской.

Я невольно фыркнула.

— Барской?

— Именно. Видимо, барская вода отличается тем, что за нее дерут лишнюю копейку и велят еще бочку мыть. Народная мысль вообще богата на открытия, особенно когда кошелек легчает.

— Повод мы дали, — признала я. — Но и дальше позволять черпать воду ведром, которое стояло на земле, и лить в бочку, из которой вот-вот вылезет…

Я осеклась. Шутка про тиктаалик светлоярского извода была бы явно лишней.

— … что-нибудь живое и склизкое.

Отец Павел кивнул.

— Я не говорю, что народ взбаламутили зря. Однако взбаламутили.

Вот за это я и любила людей, которые не начинали утешать с порога. Утешение, конечно, вещь приятная, но иногда куда полезнее, когда тебе вежливо сообщают: да, у вас получилось не только обезопасить людей, но и устроить маленькую социальную мину. И все же, непонятно зачем, я стала оправдываться.

— Выбор был между взбаламутить и получить по всему городу то же поветрие, что и в приюте. Достаточно кому-то ополоснуть в чаше водоразбора руку, которой, простите, вытирали задницу, и…

Отец Павел жестом остановил меня.

— Вот это я бы не говорил.

— Прошу прощения, — сухо сказала я.

— Я имел в виду: не говорил бы, что вода опасна. С моей точки зрения, вы правы — и вы могли убедиться, что это не просто слова, еще вчера. Но если я скажу прихожанам: «Вода опасна», они услышат не то, что вы хотите. Одни решат, что всякая вода стала проклятой. Другие — что начальство нарочно напугало народ, чтобы брать дороже. Третьи начнут искать, кто именно воду испортил. Евреи, немцы, колдуны, водовозы, губернатор — нужное подставить по вкусу.

По спине пробежал холодок. Холерные бунты под лозунгом «врачи испортили воду» были по местным меркам не так уж давно.

— Замечательно, — пробормотала я. — Для полного счастья мне не хватало только спровоцировать погром санитарным просвещением.

Он улыбнулся в бороду.

— Поэтому говорить надо иначе. Не вода опасна. Нечистое обращение с водой делает ее опасной.

Я помолчала. Формулировка была настолько простой, что даже обидно. И настолько правильной, что спорить с ней было решительно не о чем.

— То есть не «бойтесь воды», а «не ленитесь мыть бочку». Не «губернатор велел набирать ее только казенным ковшом», а «грязь, которую вы приносите в колодец на ведре, может перейти к вам, а не только к соседу», — уточнила я.

— Именно.

Отец Павел откинулся на спинку кресла.

— Власть велит быстро, — сказал он. — Народ понимает медленно. Между этими двумя скоростями обычно и рождаются бунты, Анна Викторовна.

— Вы думаете, до бунта дойдет?

— Пока люди только ворчат. Это еще не беда, беда начнется, если им покажется, что чистота — барская прихоть, а не общее дело.

— И что вы предлагаете?

— Не я предлагаю. Вы затеяли. Вам и продолжать.

— Прекрасно, — сказала я. — Я всего-то хотела, чтобы люди не пили дрянь из грязных бочек. Теперь, оказывается, нужно еще не оскорбить городскую душу чистой водой.

— Душу вообще легко оскорбить, когда заставляешь ее трудиться.

— А бочку мыть ей совсем обидно.

— Особенно.

Мы помолчали.

— Я не стану с амвона хвалить распоряжения Андрея Кирилловича, — сказал наконец отец Павел. — Это было бы не мое дело и только повредило бы. Люди сразу услышат не о чистоте, а о начальстве.

— И решат, что церковь помогает задирать цену на воду.

— Разумеется. Народ вовсе не так прост, как о нем любят думать. Он часто ошибается в причинах, но очень быстро чувствует, где его хотят надурить.

— Тогда что?

— Скажу о чистоте как о труде любви. О том, что грязь, принесенная в дом соседа, тоже грех. Что не всякая лень выглядит как лежание на печи: иногда лень — это не вымытая вовремя бочка, не прикрытое ведро, не вынесенная прочь грязь. Скажу, что ближнего можно погубить не только злым словом, но и небрежностью.

— Это поможет?

— Не всем. И не сразу.

— Утешительно, — вздохнула я.

— Правда редко бывает утешительной. Зато иногда бывает полезной.

Ну вот. Кажется, я пришла по адресу.

Я смотрела на отца Павла и понимала: он делает именно то, чего мне отчаянно не хватало: переводит правильную мысль на язык, который не взрывает окружающую реальность и не заставляет людей чувствовать, будто их обозвали грязными идиотами.

Андрей вчера говорил о том, как важен точный порядок действий. Сегодня отец Павел — о том, как важен точный порядок слов. И, как ни противно было это признавать, оба были правы.

— Если позволите дать совет, Анна Викторовна, поговорите с дамами. Слухи ходят не через начальственные распоряжения и церковные двери. Куда чаще — через кухни, прачечные, лавки и девок, посланных за крупой. И если кто-то из дам захочет за чаем побеседовать о смысле новых распоряжений, лучше заранее предложить верные слова. Иначе половина города оскорбится, а вторая решит, что бочки надо не мыть, а окуривать ладаном.

— Ладаном, боюсь, зараза не берется.

Отец Павел невозмутимо развел руками.

— Зато, если окуривать с достаточным усердием, зараза хотя бы будет пребывать в благочестивой обстановке.

Я не удержалась и рассмеялась.

Отец Павел подождал, пока я успокоюсь. Потом его лицо стало серьезнее.

— Теперь, Анна Викторовна, скажите мне, что вы собирались говорить не о воде.

Я опустила глаза на свои руки. На палец с маленькой темной точкой.

Конечно, он понимал. Батюшки, как и хорошие горничные, понимали слишком много. Только, в отличие от горничных, чаще делали вид, что заметили ровно столько, сколько человек сам готов показать.

— О муже, — сказала я.

Отец Павел не удивился. Это было, пожалуй, самым неприятным.

— И о себе, — добавила я. — Но начать, наверное, легче с мужа.

— Обычно так и бывает, — сказал он.