Глава 4
На улице меня сразу обдало пылью. В закрытую карету она проникала постепенно, находила щели и оседала на одежде с терпением хорошего чиновника. На дрожках посредников не осталось. Пыль поднялась из-под встречной телеги, попала в глаза и заставила меня отвернуться. Извозчик прикрыл рот рукавом, не замедляя движения. Он явно относился к происходящему как к обычному свойству дороги, приблизительно так же, как современный водитель относился к пробке: неприятно, но отменять поездку никто не станет.
— Далеко до Фёдора Ивановича? — спросил я, когда снова смог смотреть вперёд.
— Через середину города, барин.
Ответ предполагал, что середина города мне известна. Требовалось применить одно из приготовленных объяснений.
— Пять лет меня не было в России. Здешние улицы я плохо помню.
Извозчик слегка повернул голову.
— После Америки-то?
Значит, Лапшин сообщил ему не только имя.
— После Америки.
— Фёдор Иванович говорил, что вы из дальних мест едете.
Америка начинала работать ещё до того, как я успел ею воспользоваться. Она заранее объяснила отсутствие, долгую дорогу и, возможно, любые будущие странности. Главное было не злоупотреблять готовым преимуществом. Хорошее объяснение теряло цену, когда его предъявляли по каждому поводу.
— Он давно знает о моём приезде? — спросил я.
— Письмо получил. Срока точного не знали. Я третий день встречаю.
Извозчик сказал это без жалобы, однако три дня ожидания явно составляли важную часть его отношения ко мне. За океаном прожил пять лет, ехал через половину мира, вернулся после долгого отсутствия — всё это было слишком велико и далеко. А вот то, что я три дня заставлял человека приезжать к почтовому двору — это уже можно было понять и запомнить.
— Мне жаль, что вам пришлось ждать.
Он обернулся сильнее, чем прежде. Извинение пассажира, вероятно, не входило в привычный порядок поездки.
— Ничего, барин. Фёдор Иванович платит исправно.
Мир снова приобрёл понятное устройство. Терпение извозчика оплачивалось по дням и не зависело от его отношения к Америке. Я кивнул, хотя он уже смотрел на дорогу.
Лапшин получил письмо с приблизительным сроком приезда. Значит, Алексей успел предупредить его ещё в пути или перед отъездом. Возможно, в письме говорилось больше, чем в записке Михаила. Встречавший знал об Америке, а Лапшин — наверняка и о цели путешествия. Первый человек в городе, к которому меня везли, располагал сведениями, которых не было у меня. Это обнадёживало и тревожило в равной степени.
— Фёдор Иванович давно ведёт дела Михаила Андреевича? — спросил я.
Извозчик пошевелил вожжами.
— Давно, должно быть.
— Вы сами Михаила Андреевича знаете?
— Видал.
— Недавно?
Он помолчал.
— Мне велено вас к Фёдору Ивановичу доставить, Алексей Николаевич.
Круг замкнулся. Я оставил Михаила в покое. Извозчик не хотел либо не имел права говорить. В обоих случаях дальнейшие вопросы приносили больше сведений обо мне, чем о дяде. А я уже успел показать, что не знаю улиц, интересуюсь сроками чужого поручения и спрашиваю о человеке, ради встречи с которым приехал из Америки. Пока этого хватало.
Мы ехали мимо деревянных домов, поставленных фасадами к улице. Одни стояли за заборами, другие выходили крыльцом почти к дороге. Над лавками висели доски с нарисованными сапогами, кренделями и связками товаров. Названия встречались реже изображений. Грамотность клиента здесь не считалась обязательным условием покупки: хороший сапог на вывеске сообщал о торговле быстрее любого текста.
Возле открытого окна женщина вытряхивала половик. Увидев дрожки, она остановилась и проводила нас взглядом. Двое мальчишек пропустили лошадь, потом побежали следом, пока извозчик не пригрозил им концом кнута. Один отстал сразу, другой продержался до перекрёстка и лишь там признал преимущество лошади.
Город постепенно узнавал о моём приезде. На почтовом дворе меня видели ямщик, служители, путешественники и человек, три дня ожидавший карету. Теперь к ним прибавились торговцы, женщины у окон и мальчишки. К вечеру молодой Ветров, вернувшийся из Америки, мог стать местной новостью, не произнеся ни одного публичного слова. Скорость распространения сведений оказалась вполне современной. Изменилась только инфраструктура. Вместо социальных сетей имелись окна, лавки и люди, с которыми сегодня не случилось ничего интереснее проехавших дрожек.
За рядом деревянных домов показались каменные. Улица стала шире, колёса застучали по мостовой. Дрожки трясло иначе, чем на сухой дороге: там толчки приходили редко и с размахом, здесь мелкая дрожь шла непрерывно от каждого камня. Я попытался запоминать повороты. Сначала всё выглядело просто: прямо, затем направо возле каменного дома, потом через широкую улицу. Через несколько минут широких улиц оказалось две, каменных домов — больше, чем требовалось для ориентира, а повороты начали повторяться. В прежней жизни маршрут сохранялся в телефоне независимо от моих способностей. Здесь местность ожидала личного участия.
Можно было спросить название улицы. Но тогда извозчик узнал бы, что после пяти лет отсутствия Алексей не помнит даже основы города. Америка могла объяснить и это, однако тратить её на каждый перекрёсток не стоило. Я выбрал другие ориентиры: церковь с зелёной кровлей, длинный забор, дом с высоким крыльцом, лавку с крупным сапогом на вывеске. Через два поворота обнаружилась вторая церковь, ещё один длинный забор и другой сапог, нарисованный значительно увереннее первого. Город защищался от запоминания однообразием.
— Это торговая часть? — спросил я, когда вдоль улицы стало больше лавок.
— Здесь торговая, — ответил извозчик.
Фраза была устроена разумно: торговая часть находилась там, где торговали. Названия мест он не считал необходимыми, пока предмет стоял перед глазами.
— А дом Фёдора Ивановича далеко от неё?
— Уже недалеко.
Постепенно я понял правила разговора. На вопрос о расстоянии извозчик отвечал оценкой. На вопрос о времени — обстоятельством. На вопрос о Михаиле — поручением. Он не уклонялся намеренно. Просто выдавал ровно тот объём сведений, который считал полезным для доставки пассажира. В прежней жизни такого сотрудника ценили бы за соблюдение должностных границ и ненавидели все соседние отделы.
День оставался тёплым, но в тени между домами чувствовалась прохлада. После душной кареты воздух был приятен, пока очередная телега не поднимала новую пыль. Она оседала на сюртуке, сумке и волосах. К моменту встречи с Лапшиным дорожный вид не требовал изображения. Я привозил ему усталость в подлинной упаковке.
Я снова подумал о Михаиле. Извозчик не сказал ничего дурного. Он лишь отказался отвечать. Возможно, Фёдор Иванович распоряжался встречей потому, что больной человек не мог приехать на почтовый двор. Возможно, Михаил находился у него или дома, ожидая племянника. Возможно, Лапшин сначала хотел поговорить о делах, которые нельзя было доверить письму. Каждая версия сохраняла надежду на встречу. Однако извозчик три дня ожидал меня по поручению Лапшина, а не Михаила. В письме дядя просил приехать без промедления. Человек был тяжело болен уже тогда, когда отправлял письмо через океан.
Я не стал продолжать расчёт. Для него не хватало главного числа: времени, прошедшего с отправки письма до моего приезда. Воображение охотно заполняло пробелы и выбирало худший исход просто потому, что тот выглядел драматичнее. Я всю жизнь убеждал людей не принимать тревогу за достоверный прогноз. Теперь совет требовалось применить к себе без видеоурока и рабочей тетради.
Дрожки свернули на улицу, где было тише. Дома здесь стояли свободнее, лавок почти не встречалось. Прохожие шли реже, зато смотрели внимательнее. Один пожилой господин остановился у ворот и проводил меня взглядом. Возможно, он знал Алексея. Возможно, просто рассматривал дорожный багаж. За пять лет лицо могло измениться, но не настолько, чтобы город полностью отказался от попыток узнать вернувшегося дворянина.
Я немного повернулся, будто разглядывал противоположную сторону улицы. Нельзя было прятать лицо. Это привлекло бы больше внимания. Нельзя и приветствовать каждого встречного: рано или поздно я поклонился бы человеку, с которым Алексей находился в ссоре, либо не поклонился тому, кто считал себя другом семьи. Лучшим поведением оставалась усталость. Усталый путешественник смотрит вперёд, отвечает на явное приветствие и не обязан узнавать всех у ворот. Долгая дорога снова работала на меня, ничего не требуя взамен, кроме больной спины и пыли во рту.
Извозчик придержал лошадь.
— Здесь, Алексей Николаевич.
Дом Лапшина не выделялся так, чтобы я запомнил его с первого взгляда. Это показалось соответствующим владельцу имени, которое пока существовало для меня только в чужих поручениях. У дома имелось крыльцо, закрытые ворота и несколько окон. За одним белела занавеска, в другом отражалось позднее солнце. Ни одного лица не появилось.
Извозчик дождался полной остановки и спрыгнул на землю.
— Приехали.
Я выбрался из дрожек. Ноги после новой поездки чувствовали себя ненамного лучше, чем на почтовом дворе. Извозчик придержал багаж и крикнул в сторону ворот. Через минуту вышел служитель в тёмном сюртуке. Он посмотрел на меня внимательно, словно ему заранее сообщили возраст и приметы прибывающего.
— Алексей Николаевич?
За последние полчаса имя проверяли уже в третий раз. Каждый новый человек принимал положительный ответ без сомнений, и отступать становилось всё труднее.
— Да. Фёдор Иванович дома?
— Дома-с. Ожидают.
Служитель распахнул дверь и отступил. Извозчик с его помощью занялся багажом. Я поднялся на крыльцо. Подошвы оставили на досках светлые следы; пыль набилась в швы сапог и осыпалась при каждом шаге. Перед дверью я машинально поправил шейный платок, провёл ладонью по волосам и сразу понял, что без зеркала лишь перенёс беспорядок с одного места на другое.
Служитель вернулся за моей дорожной сумкой.
— Это я возьму сам, — сказал я.
Он на мгновение задержал взгляд на моей руке, но спорить не стал. Возможно, Алексей тоже носил личные бумаги самостоятельно. Возможно, Америка уже начала объяснять и эту странность.
— Михаил Андреевич здесь? — спросил я.
Служитель опустил глаза к багажу.
— Фёдор Иванович всё вам скажет.
Третьего уклончивого ответа оказалось достаточно, чтобы тревога перестала быть случайностью. Люди не сообщали мне о Михаиле, хотя именно ради него я приехал. Каждый направлял к Лапшину, как к единственному месту, где разрешено произнести всю фразу. Я не стал спрашивать снова.
Внутри было прохладнее. Передняя оказалась небольшой, с тёмным полом, вешалкой у стены и узкой скамьёй. Пахло воском, бумагой и одеждой, недавно принесённой с улицы. На вешалке уже висел чужой сюртук, рядом стояла трость. Значит, у Лапшина находился посетитель.
Из-за закрытой двери доносились два мужских голоса. Слов разобрать было нельзя. Один говорил спокойно, другой отвечал короткими фразами.
Служитель принял мои перчатки и указал на скамью.
— Фёдор Иванович просит обождать. Они заняты, но ненадолго.
Я сел, положив дорожную сумку рядом. Первая комната, где меня могли действительно знать, оказалась комнатой ожидания. За дверью снова заговорили. Слов я не разбирал и вскоре перестал пытаться. Подслушивание требовало хотя бы полезного результата, а мне доставались только интонации и растущая уверенность, что люди за дверью знают о происходящем больше человека, приехавшего из Америки.
Приходилось сидеть прямо. Узкая скамья не позволяла откинуться, а спина после дороги протестовала против любого положения с одинаковой настойчивостью. Я попробовал поставить дорожную сумку между ног, потом рядом, потом на колени. В каждом случае она либо мешала, либо выглядела так, будто я собирался бежать вместе с документами при первом неудобном вопросе. В конце концов я оставил её возле сапога и положил ладонь на ремень. Так поступок можно было принять за заботу о вещах, а не за готовность к отступлению.
Служитель вернулся из соседней комнаты, плотно прикрыл дверь и посмотрел на меня. Взгляд его остановился возле моей шеи.
— Шейный платок у вас сбился, Алексей Николаевич.
Перед крыльцом я уже поправлял его и добился только того, что узел переместился из одного неправильного положения в другое. Теперь ткань собралась под подбородком плотной складкой, а один конец стал заметно длиннее второго. Я поднял руку и передвинул узел.
— Так лучше?
Служитель приблизился на шаг, осмотрел результат и едва заметно качнул головой.
— Немного левее.
Я переместил узел левее.
— Теперь?
Он помолчал.
— Чуть назад.
Шейный платок оказался первым местным учреждением, в котором направление зависело от точки зрения служащего. Я повернул узел обратно и постарался не затянуть его сильнее. После кареты, пыли и смерти в другом столетии быть задушенным собственным костюмом представлялось финалом излишне бытовым.
Служитель посмотрел ещё раз.
— Теперь хорошо.
— Благодарю.
Он отступил к стене. Я провёл пальцами по ткани, проверяя, насколько слово «хорошо» совместимо с дыханием. Воздух проходил. Прекрасно. Первое впечатление от возвращённого американца могло быть неоднозначным, но не должно было включать посиневшее лицо.
Снаружи по улице проехала телега. Колёса загремели по камням, затем звук стал тише. Где-то неподалёку торговец протянул несколько слов, которые повторял, вероятно, весь день и потому уже не считал нужным произносить разборчиво. Дом Лапшина был отделён от города стенами, дверями и служителем, однако полной тишины здесь не существовало. Каждый уличный звук напоминал, что снаружи находились люди, знавшие правила этого дня. Я знал дату, своё новое имя и три объяснения своего странного поведения. Для первого визита набор выглядел скромно, но всё же был лучше, чем час назад.
Я посмотрел на закрытую дверь. За ней находился Фёдор Иванович Лапшин, который распорядился встретить меня на почтовом дворе, знал Михаила и, по всей вероятности, понимал, почему мне не отвечали на прямой вопрос о дяде. Он мог оказаться первым настоящим источником сведений. Но сначала ему требовалось закончить разговор с другим посетителем.
На вешалке висел добротный сюртук. Трость возле стены имела гладкую рукоять без заметных повреждений. Перчатки лежали на полке аккуратной парой. Владелец этих вещей приехал не с дороги и не собирался объяснять свой вид Америкой. Он был подготовлен к местному обществу лучше меня по всем доступным показателям, включая положение шейного платка. Я машинально коснулся узла ещё раз. Служитель заметил движение.
— Не сбился, — сказал он.
— Я уже не поправляю. Проверяю достигнутое.
Он ничего не ответил. В этом доме к странным формулировкам относились с полезной сдержанностью.
Ждать оказалось труднее, чем ехать. В карете имелись бумаги, вещи и необходимость удерживаться на сиденье. Здесь физическая задача исчезла. Оставалось сидеть, не знать и представлять человека за дверью, способного одной фразой разрушить подготовленную легенду. Если Лапшин давно знал Алексея, он заметит перемену голоса, жестов и манеры смотреть. Если видел редко, опасность уменьшалась. Выяснить это заранее было невозможно. Спросить служителя: «Часто ли ваш хозяин встречал меня прежде?» — означало сразу перейти к той части беседы, ради которой обычно приглашали врача.
Америка позволяла измениться. Пять лет — тоже. Молодой человек мог уехать одним и вернуться другим. Люди охотно верили в перемены, если между двумя версиями человека находились океан и достаточный срок. В прежней жизни я продавал ту же возможность без океана и за двадцать один день. Здесь продукт выглядел убедительнее. Главное было не стремиться доказать собственное изменение слишком активно.
Я убрал руку с ремня сумки и положил ладони на колени. Из-за двери донеслась более длинная фраза. Второй голос ответил несколькими словами. Потом наступила тишина. Служитель выпрямился. Я тоже, хотя скамья и без того удерживала меня почти строевым способом. Ручка повернулась.
Первым вышел мужчина, которому можно было дать около сорока лет. Он остановился на пороге, увидев меня там, где прежде находился только служитель. Лицо его почти не изменилось, но взгляд сразу прошёл по дорожной сумке, сюртуку и сапогам, с которых осыпалась последняя пыль.
Осматривал он не бесцеремонно. Напротив, делал это с такой точностью, что каждый отдельный взгляд можно было принять за случайный. Только случайностей оказалось слишком много, и все они относились ко мне. Мужчина был одет без показной нарядности, но каждая часть его костюма находилась на своём месте. Держался он прямо, не спешил и не обнаруживал желания первым начинать разговор.
За ним появился Фёдор Иванович. Я узнал хозяина не по памяти, которой у меня не было, а по тому, что посетитель освободил ему дорогу и служитель повернулся именно к нему. Лапшин оказался мужчиной лет пятидесяти с небольшим, невысоким и прямым. Он задержался возле двери. Несколько секунд мы рассматривали друг друга. Он увидел Алексея Ветрова. Я увидел того, кто способен первым сообщить мне, насколько убедительно я исполняю роль этого человека.
— Алексей Николаевич, — сказал Лапшин.
Сомнения в голосе не прозвучало. Первую проверку внешность прошла. Я поднялся со скамьи.
— Фёдор Иванович.
Обращение получилось уверенным, хотя имя принадлежало мне меньше четверти часа. В прежней жизни я много раз выходил к аудитории с текстом, полученным перед самым выступлением. Разница заключалась в том, что тогда суфлёр хотя бы не требовал изображать родственные чувства.
Лапшин перевёл взгляд на посетителя.
— Князь Сергей Петрович Неретинский. Алексей Николаевич Ветров.
Я поклонился. Сергей Петрович ответил с точностью, не позволявшей определить, рад он знакомству или только признаёт его состоявшимся. Поклон не был холодным, тёплым, поспешным или пренебрежительным. Он представлял собой правильно исполненный поклон и не предлагал дополнительных сведений. Титул князя объяснил трость, перчатки и то, что служитель не пояснял ему, куда передвинуть шейный платок.
Служитель снял с полки перчатки, подал их посетителю и произнёс:
— Ваше сиятельство.
Сергей Петрович надел перчатки. Разгладил их кожу на своих пальцах, взял трость и повернулся к выходу. Все его действия сообщали, что визит окончен, и новый человек в передней не представляет причины задерживаться. Однако князь не ушёл.
Пауза длилась всего несколько секунд. Служитель уже открыл входную дверь. С улицы вошёл тёплый воздух, пахнувший пылью и лошадьми. За порогом прошёл человек, чей шаг на мгновение стал громким, затем снова удалился.
Сергей Петрович стоял возле двери и смотрел не на Лапшина — на меня. Для обычной любезности у него наверняка имелись готовые темы: здоровье, перемена климата, состояние русских дорог. Последнее можно было обсуждать долго и с полным согласием сторон.
Князь не спросил ни о чём из этого. Он сделал шаг к порогу, затем повернул голову.
— Вы надолго приехали?
Вопрос прозвучал спокойно.
Я ожидал вопросов от Лапшина и готовился говорить о Михаиле. Князь спросил о сроке моего присутствия, словно всё остальное либо уже знал, либо не считал важным.
Отвечать следовало сразу. Долгая пауза превратила бы простой вопрос в признание того, что я выбираю безопасную версию.
— Пока и сам ещё не знаю.
Это была правда. За последние часы она стала моей самой надёжной частью. Я действительно не знал, надолго ли приехал, куда собирался после разговора и существовало ли место, в котором мне позволят остаться до утра.
Сергей Петрович посмотрел мне в лицо. Взгляд не стал грубее или доброжелательнее. Он лишь задержался дольше, чем требовалось для обычного прощания. Князь словно проверял не сам ответ, а то, насколько легко я его произнёс.
Я выдержал взгляд и не стал добавлять объяснений. Можно было сказать о болезни Михаила, о делах, о долгом отсутствии или о намерении сперва осмотреться. Каждая новая фраза сообщила бы князю больше, чем он попросил. Человек, задавший вопрос у открытой двери, вероятно, умел получать лишнее именно таким способом. В прежней жизни этим приёмом пользовался я сам.
Сергей Петрович слегка наклонил голову.
— Понимаю.
По его лицу определить степень понимания не удалось. Возможно, фраза означала, что ответ принят. Возможно — что разговор ещё не закончен, только продолжать его сейчас не станут. Он поклонился Лапшину, обозначил поклоном прощание со мной и вышел. Служитель последовал за ним на крыльцо. Послышался стук трости о доски, затем звякнула подножка экипажа. Через несколько мгновений колёса тронулись по улице.
Я остался в передней с Лапшиным. Первое знакомство с князем заняло меньше минуты. За это время Сергей Петрович получил моё имя, увидел меня после пяти лет отсутствия и задал единственный вопрос — когда я собираюсь уехать. Служитель вернулся и закрыл входную дверь. Уличный шум сразу стал тише. Фёдор Иванович подождал, пока служитель отойдёт к стене, и указал на кабинет.
— Прошу вас, Алексей Николаевич.
Я взял перчатки с полки и поднял дорожную сумку.
Лапшин пропустил меня вперёд.
Кабинет оказался небольшой комнатой, почти целиком занятой столом, книжными шкафами и бумагами. Бумаги лежали на столе тремя стопками. Первая была перевязана зелёной тесьмой, вторая — серой, третья не была перевязана ничем и потому, вероятно, требовала от хозяина наибольшего внимания. Фёдор Иванович поправил её прежде, чем предложил мне сесть.
Я положил дорожную сумку возле кресла и перчатки на колени. Лапшин занял своё место не сразу. Он придвинул чернильницу к краю подставки, переложил костяной нож поверх одного листа и посмотрел на дверь, проверяя, плотно ли она закрылась. Бумаги от этих действий не сделались ровнее, зато Фёдор Иванович получил несколько секунд, чтобы приготовиться к неприятной части разговора.
— Алексей Николаевич, — сказал он, — мне следует прежде всего сообщить вам печальное известие. Михаил Андреевич скончался. Похороны уже состоялись.
Лапшин произнёс это спокойно и негромко. Без предварительного рассуждения о превратностях жизни, без надежды, которую собираются отнять в следующей фразе, и без утешения. Я смотрел на него, ожидая продолжения.