29 глава

29 глава

Начальник полиции не возражает открыто. В его глазах читается лишь усталое понимание: спорить сейчас — всё равно что пытаться остановить лавину. Он молча кивает одному из замерших в коридоре сотрудников. Тот выпрямляется, руки по швам, и мы идем вглубь отделения.

Каждый шаг по коридору отдается в висках глухим стуком. Мы проходим мимо закрытых дверей — за одними слышатся приглушенные голоса, за другими стоит гробовая тишина, страшнее любого крика. Воздух здесь другой — удушающий, пропитанный страхом, отчаянием и дешёвым хлорным отбеливателем, который не перебивает этот запах, а лишь подчеркивает его мерзость. Это запах сломанных судеб, и сейчас он пах её судьбой.

В голове — какофония. Тысяча мыслей, обрывков фактов, вспышек ярости и леденящих догадок. Но ни одной связной цепочки. Ни одного понимания. Мой разум, обычно холодный и точный инструмент, похож на разбитый экран, на котором мелькают бессмысленные помехи. Общее состояние как у солдата после близкого разрыва. Внешне цел. Но внутри — глухая, оглушающая контузия. Мир лишен четкости, звуки доносятся приглушённо, а собственное тело кажется чужим и непослушным. Я иду, но ощущаю себя в вакууме, где нет ни времени, ни логики, только тяжёлый, давящий ужас от того, что она сейчас где-то здесь, за этими стенами.

— Эрен Исмаилович, — голос сопровождающего звучит тихо, но резко, как щелчок выключателя в темноте. Он замирует перед тяжёлой металлической дверью, ведущей в блок камер. — Вы понимаете… что не имеете права её ни видеть, ни, тем более, допрашивать. Это прямое нарушение.

Он произносит это не как угрозу, а как факт. Как последний, жалкий барьер на моём пути.

Я медленно поворачиваю к нему голову. Не всё тело — только голову. И смотрю. Не со злостью. Даже не с угрозой. Просто смотрю тем взглядом, который видел десятки таких вот «правил» и сотни исключений из них. Взглядом человека, который знает цену словам и цену молчанию.

— В каждом правиле, — произношу тихо, но так, что каждое слово весит, как гиря, — есть исключения. Особенно когда правило мешает установить истину. Открывайте.

Он замирает на секунду, читает в моих глазах не просьбу, а приказ более высокого порядка, чем любой служебный регламент. Кивает, почти незаметно, достает связку ключей. Металл звякает, замок щёлкает с тяжелым, окончательным звуком.

Дверь открывается, впуская волну ещё более густого, затхлого воздуха. Ещё несколько шагов по узкому коридору, освещённому одной тусклой лампочкой. Он останавливается напротив решётки с табличкой «3».

Камера. За решёткой — она. Всё, что было до этого — ярость, шок, непонимание — всё это схлопывается в одну точку, в ледяное, сокрушительное осознание. Она здесь. В клетке. Обвиняемая в убийстве.

Дверь камеры открывают, я перешагиваю порог. Воздух внутри вязкий, им тяжело дышать. Амина вскидывает голову. Смотрит на меня. Глаза... Боги. Это не её глаза. Это два потухших, огромных кратера, из которых уже вылилось и остыло всё — страх, боль, даже осознание. Она опускает взгляд. И этого простого движения достаточно.

Меня накрывает. Не волной — обвалом. На секунду теряю всё: слух, зрение, контроль. В ушах — высокий, пронзительный звон. Мир сужается до её сжавшейся фигуры на скамье. Она пытается вжаться в стену, стать частью этой грязной штукатурки. Вся скомкана. В этом безвольном комке нет и следа ни дерзкой девчонки с кредиткой, ни отчаявшейся женщины с ножницами. Есть ничто. И это "ничто" взрывает во мне последние предохранители.

Я не помню, как оказался перед ней. Руки взлетают сами, срываются с места, будто их отпустили с тугой стальной пружины. Пальцы впиваются ей в плечи не для того, чтобы удержать, а чтобы проломить, продавить кость, добраться до того, что там спряталось. Ткань её запачканной блузки хрустит под моими пальцами. Я трясу её. Не человека — вещь. С отчаянной, бешеной силой, чтобы внутри что-то зазвенело, затрещало, наконец, отозвалось.

— Ты овца тупорылая! — мой голос не шипит. Он выдирается из горла клочьями, хриплый, сорванный, пропитанный адреналином и ненавистью — к ней, к ситуации, к самому себе. — В какую бездну, в какую чёртову яму тебя надо было столкнуть, чтобы у тебя, наконец, щелкнуло в этой пустой башке?!

Она не сопротивляется. Её голова болтается на тонкой шее с жуткой, тряпичной пластикой. Это безволие, эта готовность сломаться, как спичка, — это хуже любого вызова. Это подливает бензина в костёр моей ярости. Кажется, ещё секунда — и хрустнут ключицы. Мне хочется вытрясти из неё эту апатию, даже если вместе с ней выйдет душа.

Я швыряю её от себя. Не отпускаю — именно швыряю. Она не падает, а оседает на грязный пол у моих ног, бесформенной кучей. Голова падает на грудь. Кажется, она даже не дышит.

Я стою над ней, задыхаюсь. Сердце колотится по рёбрам так, что больно. В висках пульсирует та самая ярость, которая сейчас затуманила всё. И сквозь этот туман пробивается холодный, острый укол стыда. Неправильно. Контрпродуктивно. Веду себя как тот самый быдлан, которого презираю.

Я делаю шаг назад. Резко, будто отскакиваю от края пропасти. Втягиваю носом воздух. Он пахнет сыростью, ржавчиной, страхом и её духами — сладкими и абсолютно неуместными здесь. Выдыхаю. И с этим выдохом из меня выходит та бешеная ярость. Остаюсь я. Тот, кто должен быть здесь. Не разъярённый муж, а последняя и единственная надежда. Стена, которую нужно не ломать, а воздвигнуть вокруг этого сломанного существа у моих ног. Пусть даже для этого придётся самому превратиться в камень.

Голос, когда я начинаю говорить, уже ровный. Выверенный. Как лезвие, закалённое в жидком азоте. Все эмоции — этот дикий, позорный выброс адреналина — взяты под контроль, закованы в броню и сброшены в чёрную яму где-то на дне. Остаются только факты. Только закон. Только мы двое в этой вонючей клетке.

— Встань. Сядь на скамью. И слушай.

Она не двигается. Вообще. Как мешок с костями. В кулаках, спрятанных за спиной, мои пальцы впиваются в ладони так, что под ногтями выступает влага. Желание дёрнуть её за волосы, поставить на ноги, вколотить в неё понимание простейшей команды — ослепляет на мгновение. Я жду. Считаю мысленно: тысяча один, тысяча два, тысяча три. Время истекло.

— Амина, — произношу я тише. Почти шёпотом. И от этой тишины становится невыносимо. — Сейчас же.

Она вздрагивает — всем телом, мелкой, животной дрожью. Медленно, с трудом, будто ей тяжко от собственного веса, поднимается и плюхается на скамью. Не садится — падает. Голова опущена. Вид… Вид жалкой, побитой твари. Не собаки даже — дворняги, которую уже пинали так много, что она разучилась рычать и только поджимает хвост, ожидая нового удара. От таких существ пахнет страхом и поражением. Сердобольные дуры носятся с ними, лечат, ищут им дом. По-моему, таких нужно пристреливать у обочины, как акт милосердия. Но видимо, высшие силы решили, что мой личный ад будет выглядеть именно так: я и это сломанное существо, с которым меня связали навсегда.

Я делаю шаг вперёд, сокращая дистанцию до минимума. Моя тень накрывает её.

— Практика, — начинаю я, и каждое слово падает, как отточенная стальная гильза на бетон, — не приветствует, когда родственники подсудимого находятся по разные стороны баррикады. Это конфликт интересов. К черту практику.

Я делаю паузу, давая этой кощунственной фразе повиснуть в воздухе.

— Но знай вот что, — продолжаю я, и мой голос теперь звучит так, что можно наделать в штаны здесь и сейчас. — Если улики останутся такими, какими я их только что видел, я буду первым, кто тебя засудит. Не какой-нибудь следователь-недоучка. Не полицейский, который путает статьи. Я. Лично. По всем пунктам, которые только можно пришить. И у меня получится лучше, быстрее и беспощаднее, чем у кого бы то ни было в этом городе. Потому что я знаю, как устроены законы, и как ими можно играться. Потому что твои «железобетонные» доказательства для меня — просто детали конструкции, которую я собирал тысячу раз.

Я вижу, как её плечи непроизвольно сжимаются. Хорошо. Страх — это топливо. Страх может заставить думать.

— У тебя, — говорю я, наклоняясь так, чтобы наши лица оказались на одном уровне, чтобы она не могла не видеть моих глаз, — есть один шанс. Единственный. Ты должна вывернуть свою память наизнанку. Весь этот долбаный вечер. С самого момента, как ты вышла из дома. Не только «Мари сказала» и «Камаль приставал». Всё. Какой дурак на какой тачке приехал. Какой запах стоял в машине — кроме перегара и дешёвых духов. Кто куда выходил, когда и зачем. Кто с кем перешёптывался, пока все орали. Какого цвета была трава, на которую ты смотрела, пытаясь отдышаться. Какие жуки ползали по столу рядом с разлитым виски. Какой узор был на занавеске в той комнате, где тебя нашли. Каждая тень. Каждый отсвет. Каждый звук, который ты слышала, прежде чем всё пошло под откос.

Я не моргаю. Мои глаза — не инструмент зрения, а инструмент давления. Я вбиваю эти слова в неё, как гвозди.

— Ты не имеешь права забыть ничего. Твоя жизнь, твоя свобода, твоё будущее — всё это сейчас висит на этих ничтожных деталях, которые ты, скорее всего, даже не заметила. И если ты хочешь когда-нибудь выйти отсюда не в наручниках и не в деревянном ящике, тебе придётся включить голову. Прямо сейчас. И начать бороться. За каждую секунду. За каждую свою мысль. Поняла?

Я жду. Тишина в камере густеет, становится осязаемой. Я вижу, как в её пустых, остекленевших глазах что-то шевелится. Не мысль ещё. Рефлекс. Инстинкт самосохранения, пробивающийся сквозь шок и химический туман.

— Мне нужен чёткий ответ, — говорю я безжалостно. — Поняла?

Она медленно, мучительно поднимает на меня взгляд. Пустота в её глазах трескается. В глубине, на самом дне, вспыхивает крошечная, дикая искра. Не понимания. Ужаса. Чистого, недетского ужаса перед той бездной, на краю которой она стоит. Её губы синеют, шевелятся. И наконец, сквозь почти неслышный хрип, прорывается шёпот, липкий и сдавленный:

— Поняла.